412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Старк » Шаляпин » Текст книги (страница 7)
Шаляпин
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:13

Текст книги "Шаляпин"


Автор книги: Эдуард Старк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Козни Литвы и тайные подкопы,

Глад и мор, и трус, и разоренье…

Новое чувство волнует царя: беспредельная грусть о народе. Ведь он, вступая на престол, молил: “да в славе правлю свой народ”, он искренно желал его блага, он был, действительно, заботливым правителем, стремящимся к тому, чтобы под его державой дышалось всем легко. Но, Боже! что вышло из его неусыпных забот, к чему свелись его высокие стремления:

Словно дикий зверь, бродит люд зачумленный,

Голодная, бедная, стонет Русь! ..

Последние слова он произносит с дрожью в голосе, и неподдельное горе слышится в них. Ничего не вышло из всех его благих намерений. Судьба гонит его и, в довершение всех бед, насылает на него еще удар, самый тяжкий, самый несправедливый:

И в лютом горе, ниспосланном Богом

За тяжкий наш грех в испытанье,

Виной всех зол меня нарекают,

Клянут на площадях имя Бориса! ..

Поразительно звучит здесь глубокая убежденность Бориса в неотвратимости всего совершающегося, его безусловная вера в Божий промысел. Ему, этому промыслу, угодно было, чтобы Русь посетили испытания тяжелые, быть может превосходящие терпение народное. За что же он один в ответе, он, великий государь? Карающую десницу Всемогущего Судьи не под силу отвратить смертному, хотя бы он носил царственный венец. За что же проклинают имя Бориса, за что возлагают на него тяжелый ответ за все, происходящее в царстве?.. Ужасное сознание, оно еще увеличивает непосильную тягость мрачных дум…

И наконец-последнее, самое страшное, этот призрак, неотступно стоящий перед взором царя… “Дитя окровавленное! “… Смятением и ужасом исполнены слова царя! .. “Дитя окровавленное встает”… Ему тяжело дышать, перехватило горло, сердце бьется все быстрее, быстрее, слова вырываются из уст толчками… “Очи пылают, стиснув ручонки, молит пощады”… О, каким отчаянием звучит голос Бориса: “И не было пощады! “… Какой крик вырывается из горла… Что отдал бы он в этот миг за то, чтобы была пощада? Все променял бы он: венец, почет, власть, царственную пышность, все отдал бы за мир души, за сладостный покой измученного сердца, за то, чтобы не было видений, мутящих ум и леденящих в жилах кровь… А это невозможно, невозможно! … “Не было пощады! Страшная рана зияет”… Он видит, как она зияет, он почти ощущает эту зияющую рану… “Слышится крик его предсмертный”… Этот крик впивается ему в уши, не дает никуда уйти, он наполняет царящую окрест ночную тишину, он отдается раздирающим воплем в его разгоряченном мозгу, и некуда бежать, и негде искать спасения… “О, Господи, Боже мой! “… и с этим последним, мучительнейшим, заглушенным воплем, не в силах дольше сносить весь этот вихрь терзаний, несчастный царь склоняется на лавку, роняет голову на стол и так замирает неподвижно…

Но не надолго. Ему не дадут покоя. Тихо открывается дверь, робко, несмело появляется ближний боярин с докладом о приходе князя Шуйского. Не сразу удается Борису очнуться от только что перенесенной душевной бури, и, чтобы скрыть ее следы от постороннего, быть может, слишком пытливого взора, он отворачивает от боярина свое лицо, и необычайная усталость сквозит в его чертах А боярин, не теряя времени, нашептывает донос о том, что тайная беседа велась в дому у Пушкина между хозяином, Мстиславским, Шуйским и другими, что гонец из Кракова приехал и привез…

“Гонца схватить! “-в страшном гневе дает приказание царь, встает, выпрямляется, глаза мечут молнии… “Ага, Шуйский князь! “… Знаменательно звучит эта фраза, полная тайной угрозы; дескать, теперь-то я поймал тебя, слуга мудрый, но изворотливый и лживый.

Входит Шуйский, следом за ним царевич, усаживающийся к своему столу. Борис все еще стоит спиною к двери. Он понемногу овладевает собою и уже с полным наружным спокойствием обращается к князю:

Что скажешь, Шуйский князь?

И на слова того, что есть важные вести для царства, резко, отрывисто бросает, думая захватить царедворца врасплох:

Не те ль, что Пушкину или тебе там, что ли,

Привез посол поганый от соприятелей – Бояр опальных?

И вдруг… какой неожиданный удар! “В Литве явился самозванец”… Беда для царства Годунова идет незваная, подкрадывается оттуда, откуда никто ее не ждал. Не ее ли предвещал этот тайный трепет, постоянно охватывавший царя? И когда Шуйский произносить: “Димитрия воскреснувшее имя”, Борис, стоявший вся время к нему спиной, оборачивается с неожиданной стремительностью и, как ужаленный, вскрикивает: “Царевич, удались! “. Первая забота его в это мгновение-о сыне: ему не должно знать. И как только царевич вышел, Борис лихорадочно, торопливо, даже не стараясь скрыть охватившее его глубочайшее смятение, отдает приказания:

“Взять меры сей же час! Чтоб от Литвы Русь оградилась заставами, чтоб ни одна душа не перешла эту грань. Ступай! “.

И вдруг какая-то назойливая, страшная, мучительная мысль, как молния, пронзает мозг:

Иль нет! постой, постой, Шуйский!

Слыхал ли ты, когда-нибудь,

Чтоб дети мертвые из гроба выходили

Допрашивать царей, царей законных,

Избранных всенародно,

Увенчанных великим патриархом…

В этих словах, в том голосе, каким они произносятся, заключено бездонное недоумение, которое охватывает всю душу человека, наполняя ее холодом и мраком, недоумения перед чем-то превосходящим наше понимание. Глубже по силе выразительности, оттеняющей этот трепет недоумения, Шаляпин не мог бы сыграть аналогичное место из “Макбета”:

………….. Но встарь,

Когда из черепа был выбит мозг,

Со смертью смертного кончалось все.

Теперь встают они, хоть двадцать ран

Рассекли голову, и занимают

Места живых – вот что непостижимо!

Непостижимее цареубийства!

Чисто шекспировский размах этой сцены, жуткое обаяние трагизма, отраженного в этих проникновенных интонациях, которые способен вложить в слова только великий трагический актер, действуют на нашу душу с силой почти стихийной, захватывая и потрясая ее до самых сокровенных глубин. “Ха-ха-ха-ха! “… Так и покатился по всему терему, загрохотал, рассыпался ужасный, насильственный смех, звучащий таким резким разладом с тем, что сейчас творится в душе Бориса, смех, который точно стремится заглушить, готовый вырваться вопль, пытается утишить боль, саднящую и мучающую огненной язвой. И как страшно это:

“А?.. что?.. смешно?

Что ж не смеешься?.. а! “…

Еще не знаешь, что произойдет дальше, сможет ли что-нибудь сказать Шуйский, сообразит ли он мгновенно, как повести себя, а уж наперед предвидишь, что Борис набросится в самозабвении на князя, ибо обнажена его душа и демоны владеют ею в этот миг. Вот он уже весь во власти своей душевной смуты, наступает на Шуйского с роковым вопросом, который, быть может, один только и омрачает его царские дни: “Малютка тот… погибший… был… Димитрий?”. Тут, в этом вопросевся трагедия царя Бориса, трагедия двойственная, потому что, какой бы ответ ни был дан, легче все равно не будет. Если малютка тот был Димитрий, сознание тяжести преступления, содеянного над невинным младенцем, через труп которого Борис шагнул к престолу, не может дать покоя, должно могильным камнем лечь на душу; если он был не Димитрий, а кто-то другой, ловко подставленный, значитпоследний сын Грозного жив и может каждую минуту явиться, чтобы принадлежащий ему по праву престол отнять у Бориса. Этот безвыходный трагизм отчетливо проступает у Шаляпина в этой сцене, особенно, когда он Богом заклинает Шуйского сказать ему всю правду, перестать хитрить, иначе он придумает князю такую казнь, “что царь Иван от ужаса во гроб содрогнется! ” И после этих слов, уж окончательно не в силах владеть собою, с размаха швыряет князя на пол; мгновенная вспышка громадного темперамента сразу гаснет, и, весь вытянувшись над поверженным Шуйским, он коротко и энергично бросает ему:

“Ответа жду”.

Лучше бы он не требовал его, потому что ответ, каков бы он ни был, несет в себе пытку для царя, и Шуйский, умный и хитрый царедворец, это отлично знает. Борис поворачивается к Шуйскому спиной, делает несколько шагов сначала в одну сторону, потом в другую, и по лицу его видно, что он дорого дал бы за то, чтобы его вопрос остался без ответа, чтобы Шуйский ему ничего не рассказывал. Лицо его непрерывно искажается от внутренней, душевной боли, он все время как на угольях, а князь не может уняться, и слова его рассказа точно свистящие удары бича… “По ним уж тление заметно проступало. Но детский лик царевича был светел”… Борис весь содрогается, чувствуется, как его душа наполняется каким-то страшным черным туманом, а тот продолжает: “чисть и ясен; глубокая, страшная зияла рана”… Удары кнута сыплются все чаще и чаще… “А на устах его непорочных улыбка чудная играла”… Жестокая судорога пробегает по лицу Бориса; непонятно, как он еще выдерживает. Однако, всему есть предел, и внезапно, срывающимся, полузадушенным: “Довольно! “-Борис изгоняет Шуйского и в совершенном изнеможении опускается у стола; вся фигура его никнет, как-то обмякает, чувствуется, что он обессилен, несчастен, слаб, как малый ребенок. Трудно представить себе более яркий образ злополучной жертвы совести. Эриннии не могли бы нагнать на эллина ужас болыший, чем тот, перед искаженным лицом которого пятится, отступает великий государь Руси. Каждое слово, повторяемое им точно сквозь тяжелый сон, падает, как глухие удары похоронного колокола над преступной душой, все его существо потрясено безысходной тоской. Вдруг он повернулся, нечаянно взор его скользнул по часам и… о, что же стало внезапно с несчастным царем, что нашептало ему до крайности воспаленное воображение, какой призрак почудился ему в тишине душного терема? Точно под влиянием нечеловеческой силы, Борис страшно выпрямляется, откидывается назад, почти опрокидывает стол, за которым сидел, и пальцы рук. судорожно впиваются в толстую парчевую скатерть… “Что это?… там в углу… Колышется… растет… близится… Дрожит и стонет! “… Ледяной ужас слышится в каждом слове, такой ужас, после которого будет еще несколько седых волос на голове, еще несколько глубоких морщин на челе. Как подкошенный, Борис рушится на колени и, точно раненый царственный зверь, мечется по полу, кидая свое большое тело из стороны в сторону, хватаясь то за стол, то за табурет непонятными, бессмысленными движениями; кажется, будто он хочет забиться под мебель, чтобы хоть как нибудь укрыться от призрака, и в то же время, точно притянутый сверхъестественным магнитом, не может оторвать воспаленного взора от угла, где встало “оно”, непостижимое, карающее, огненным мечом пронзающее душу… “Чур, чур! “-слышится словно вопль затравленного зверя… “Не я твой лиходей! чур! “… Напряжение ужаса достигает высшей точки, потрясение всего существа непомерно, больше, чем может вынести человек, и вот наступает” просветление, чудовищный призрак исчез, миг галлюцинации прошел, в спокойном терему все по-прежнему, ровный свет луны тихо льется через окошко, и в этом смутном свете Борис, на коленях, с лицом, обращенным в угол с образами, обессилевший вконец, точно просыпающийся от тяжелого сна, осунувшийся, с опустившимися углами рта, с помутившимся взором, не говорит, а как-то помладенчески лепечет:

Господи! ты не хочешь смерти грешника,

Помилуй душу преступного царя Бориса! ..

Рука пытается сотворить крестное знамение и не слушается, сделалась точно деревянная, и нет даже в этом целительном бальзаме облегчения для несчастного царя…

И вот конец, трагический, неотвратимый, увенчавший жизнь человека, достойного лучшей участи, но увлеченного роковым сцеплением обстоятельств, узел которых коренился в нем самом, в его неслыханном честолюбии.

Заседание боярской думы. Все сбились в круг и недоверчиво выслушивают рассказ Шуйского о том, как он подсматривал в щелку за царем и какого страшного зрелища сделался свидетелем. И вдруг… неожиданное, самое явное подтверждение слов князя. С левой стороны, в глубине, дверь из Грановитой палаты открыта куда-то в направлении внутренних покоев. Внезапно из этой двери с криками: “Чур, чур! ” оборотившись спиной к собравшимся, не видя никого, не замечая происходящего вокруг, делая порывистая, странные, растеренные движения, совершающиеся как-то помимо его воли, появляется царь Борис, в облачении, но с непокрытой головой, с растрепанными волосами. Он сильно постарел, глаза еще больше ввалились, еще больше морщин избороздило лоб, перекрестными лучами легли он вокруг глаз, седина еще явственнее побелила голову и густую, некогда такую красивую, бороду; печать страдания, глубокого, неутолимого, еще пуще врезалась в царственный черты лица. Впечатление совершенного бреда наяву, когда душа кажется разлучившейся с телом, производят слова, которые он произносит лицом к зрителям, но еще не видя бояр и не сознавая, где он находится:

Кто говорит-убийца?..

Убийцы нет!

Жив, жив малютка! …

А Шуйского

За лживую присягу четвертовать!

И только когда Шуйский, тихо подкравшись сзади, произносит над самым его ухом: “Благодать Господня над тобой”… царь медленно начинает приходить в себя, и видно, что это стоит ему больших усилий: пальцы нервно ерошат волосы, судорога пробегает по лицу, и лишь понемногу он начинает отдавать себе отчет в том, что кругом происходит что стоит он в Грановитой палате, что перед ним бояре, которых он же сам и пригласил. Затем медленно, через силу волоча ноги, Борис движется к царскому месту и останавливается на мгновение, чтобы выслушать сообщение Шуйского о некоем неведомом смиренном старце, который у крыльца соизволения ждет предстать перед светлые царские очи, дабы поведать великую тайну. Что же, пусть войдет. Царю теперь все равно; беды от этого прихода он не ждет, а кто знает, “беседа старца, быть может, успокоить тревогу тайную измученной души”… Робкая надежда слышится в этих словах, и не предчувствует несчастный царь, какой удар готовит ему это неожиданное посещение. С царским величием, хоть и безмерно усталый, садится Борис на престол, дает знак сесть боярам.

Входит Пимен. Царь встречает его совершенно спокойным взглядом. Старец начинает свой рассказ про пастуха, ослепшего с малых лет и однажды в глубоком сне услышевшего детский голос. Борис слушает его спокойно, неподвижно сидя на престоле, неподвижно уставив взор в одну точку. Но только послышались слова: “Встань, дедушка, встань! Иди ты в Углич-град”, как острое беспокойство стрелой впивается ему в душу и растет там, растет, по мере того, как развивается рассказ старца о чуде над могилою того, кого “Господь приял в лик ангелов своих” и кто “теперь Руси великий чудотворец”. К концу этого монолога все существо Бориса охвачено безумным беспокойством, лицо его выдает, какую нестерпимую муку переживает его душа, грудь то поднимается, то опускается, правая рука судорожно мнет ворот одежды; надо бы удержаться из последних сил, не подавать и виду, здесь, посреди этого многочисленного собрания, что этот невинный, в сущности, рассказ так страшно действует на царя, но нет больше мочи, дыхание свело, перехватило горло, усиленно стучит, колотится в измученной груди сердце, вот-вот лопнет, каким-то мраком застлало очи, и… вдруг со страшным криком: “Ой, душно! .. душно! .. свету! “-Борис вскакивает с престола, бросается со ступенек куда-то в пространство и падает на руки подоспевших бояр. Быстро подставляют кресло, бережно опускают царя, и он лежит неподвижно, еле успев промолвить: “Царевича скорей! … Схиму! “-лежит, голова и правая рука бессильно свесились, и весь он охвачен предчувствием неотвратимой смерти. Холодная, бездушная, она уже глянула в Борисовы очи, сейчас, вот сейчас все кончится, и грешный царь предстанет на суд перед Царем Небесным. Вбегает Федор, припадает к отцу. Последним, властным движением Борис отпускает бояр и, прижав к груди своей сына, своего наследника, обхватив его правой рукой, начинает последнее, скорбное прощание:

Прощай, мой сын… умираю…

В одном слове: “Прощай”-вся тоска израненной души, несказанная глубина чувства, потрясающая сила муки.

Сейчас ты царствовать начнешь.

Не спрашивай, каким путем я царство приобрел…

При последних словах – легкая судорога пробегает по лицу Бориса, и дрожью проникнут его голос. Воспоминание о страшном деле опять встает перед ним в этот великий час… Но, быстро оправившись, он продолжает уверенно, как бы сам себя подбодряя:

Тебе не нужно знать.

Ты царствовать по праву будешь,

Как мой наследник, как сын мой первородный…

Это его единственное утешение: сын его невинен, он не ответственен за грехи отца. И уже совсем окрепшим голосом, с уверенной силою мудрого правителя, дает он наследнику свой завет:

Не вверяйся наветам бояр крамольных,

Зорко следи за их сношениями тайными с Литвою,

Измену карай без пощады, без милости карай…

Особенно сильно подчеркивает он: “без милости карай”; довольно он сам страдал от неверности слуг государевых, расшатывающей московское царство. И дальше наставительно внушает Федору:

Строго вникай в суд народный-суд нелицемерный…

Твердость и строгость голоса внезапно сменяются сердечной теплотой, когда он увещевает сына:

Сестру свою, царевну,

Сбереги, мой сын, -ты ей один хранитель остаешься,

Нашей Ксении, – голубке чистой…

Державные заботы кончились, прошел и подъем сил, вызванный сознанием царственного долга перед страной. Борис слабеет, он чувствует приближение смерти, ощущает ее ледяное дыхание… Теперь одна, одна забота, безудержная мольба человека, прожившего во грехах всю долгую жизнь свою, мольба отца, который любит своих родимых чад:

Господи! .. Господи! ..

Воззри, молю, на слезы грешного отца,

Не за себя молю, не за себя, мой Боже! ..

Отчаянным стоном звучит это “не за себя”… Ему уже больше ничего не надо, он готов вручить душу в руки ангела своего, если только хранитель светлый уже давно не отступился от него, погрязшего во зле, в бездне преступления… Но дети, кроткие, чистые, они чем виноваты?.. И в порыве горячего предсмертного моления, летящего к престолу Бога, отходящий царь Борис, уже не сознающий могущества и власти, не царь больше, но только слабый смертный и отец, делая над собою усилие. сползает с кресла, становится на колени и, обнимая сына, устремляет взор, застланный предсмертным туманом, туда, наверх, к престолу Вечного, Нелицеприятного Судьи. И весь он-одна мольба, горячая, тихая, кроткая, слезная…

С горней, неприступной высоты

Пролей Ты благодатный свет

На чад моих невинных,

Кротких, чистых! ..

Силы небесные! Стражи трона Предвечного!

Крылами светлыми оградите мое дитя родное

От бед и зол… от искушений! ..

Вся его душа изливается в этой предсмертной мольбе, слова звучат тихо и как бы отрешенно от всего мирского, звуки голоса плывут чистые, мягкие и нежные и медленно угасают; последнее слово “искушений” расточается в таком pianissimo, точно где-то в тишине ночной, при полном безмолвии всей природы, одиноко застонала струна неземной арфы, и, замирая, ее тонкий звук пронесся далеко, далеко и неслышно растаял, и тишина стала еще глубже, еще таинственнее… А за плечами у царя, чуть слышимое, всколыхнулось трепетание крыльев смерти, и царь, коленопреклоненный, замер, прижимая к себе в последнем любящем объятии своего сына. Но вот, в тишину, царящую в палате, вливается похоронное пение, постепенно приближающееся. С усилием Борис встает, опираясь на сына, и полу ложится снова в кресло. Звуки пения растут, и на минуту царь возвращается к сознанию действительности:

Надгробный вопль; схима, святая схима!

В монахи царь идет…

Сильно, с особенным выражением, произносятся последние слова. А пение все растет, все приближается, его звуки кинжалами рвут душу и тысячами копий вонзаются в исходящее кровью сердце. И, весь охваченный безумною предсмертною тоскою, чувствуя на челе своем холодное, неотвратимое прикосновение, мечется царь, мечется в страшной агонии, исторгая из груди отчаянный вопль:

Боже! .. ужель греха не замолю?

О, злая смерть, как мучишь ты жестоко…

Царственное лицо перекашивается от невыносимых страданий. Где его былая красота, величие и мощь, гордость и надменность! Нет ничего, осталась лишь слабость смертного человека и детская беспомощность перед неотвратимым, необоримым… Но, когда бояре, монахи, певчие с зажженными свечами входят в палату, Борис, вдруг собрав последний остаток сил, вскакивает с кресла, выпрямляется во весь свой величественный рост и колеблющимися неверными шагами кидается им навстречу с громким, потрясающим возгласом:

Повремените, я царь еще! ..

Он хочет еще хоть на мгновение призраком своего беспредельного могущества, перед которым никнет все живущее, заглушить предсмертный страх, тоску страдающей души. Ему кажется, это возможно. Нет, поздно! Могущество царя земного ничто перед могуществом Царя небес, и, как подкошенный, Борис падает на пол… Еще последнее усилие, и он приподымается; последняя забота, как молния, пронзает мозг его; дрожащей рукою указывает он боярам на Федора:

Вот… вот царь ваш! .. Простите! ..

И опрокидывается навзничь. Больше ни звука, ни движения. Душа царя Бориса покидает бренную земную оболочку, возносясь к престолу Вечного Судьи, моля его простить ей прегрешения. Тишина кругом, и потрясенные бояре безмолвно склоняются перед телом того, кто за минуту еще был их неограниченным властителем. А в оркестре, точно заключающий древнюю трагедию рока хор, проносится мотив фразы: “Напрасно мне кудесники сулят дни долгие, дни власти безмятежной”, скорбно звучит мелодия не оправдавшегося пророчества над телом государя московского, в единый миг обратившегося в ничто, в прах земной, и тихо, тихо замирает, и последние отзвуки ее едва слышно дрожат в воздухе и вот… растаяли совсем.

“ИОАНН ГРОЗНЫЙ” РИМСКОГО-КОРСАКОВА

На площади во Пскове тишина такая, как бывает только перед грозой. Все притаилось, все замерло, не смея дохнуть, не мысля шевельнуться. Жуткий страх сковал члены, оледенил кровь. Самое небо, пасмурное, с низко скучившимися, тяжелыми тучами, словно объято тем же ужасом. Притихла вся природа в напряженном ожидании чего-то грозного и неотвратимого. И есть от чего прийти в отчаяние людям псковским. Идет на них грозный царь Иван. Уже разорил он Великий Новгород, повывел в нем крамолу, как сорную траву, тысячи предал на смертные муки, не пощадил ни жен, ни старцев, огнем и топором производил цвет новгородского мужества, а которых без числа потопил в Волхове, пограбил казну новгородскую и вот теперь, не насытившись мучениями, слезами, воплями, готовится, как ангел гнева Божия, ниспасть на древний Псков. И нет защиты ни откуда…

Но вот послышался внезапный шум. Вот прибежал кто-то из городских, что-то сказал, колыхнулись в одном углу, засуетились в другом, забегали туда-сюда. Вдруг из смежных улиц валом повалил народ, показались хоругви, потянулось духовенство. Растет тревога, ширится смятение… Уж близко, близко грозный царь… Слышен уж топот коней… Словно дикие звери, влетели на площадь верхами свирепые татары и замерли в ряд. Холодный ужас охватил народ. Вот заколыхались царские знамена, все ближе, все ближе царь, ужас и страх растут… Грохнул весь народ, как один человек на колени, потупились головы, все слилось в жарком молении о милости, и вот… въехал царь Иван…

Въехал, остановился. Гробовая тишина повисла в воздухе. Низко пригнувшись к гриве коня, пронзительно глянул он на народ, глянул направо, глянул налево: злобой, гневом, безысходным ужасом повеяло от грозного взгляда страшных очей, сверкнувших из под нависших, сдвинутых бровей, от всего его мрачного лица, на котором нечеловеческая жестокость и бурная, дикая страсти начертали неизгладимые знаки… Захолонуло на сердце у всех: вот сейчас молвит слово, махнет рукой, – и станут на площади бесчисленные плахи с топорами, запылают, задымятся костры, обнажатся мечи, засверкают ножи, и покатятся головы, польется рекою кровь, и стоны бесчисленных жертв полетят к небесам… Вот, вот, сейчас…

Терем князя Токмакова.

Низко склонившись, пятясь задом, входит старый князьнаместник, за ним в дверях показывается “он”:

– “Войти, аль нет?”.

Сколько язвительности в этих словах! Ведь если “нет”, пропал старый князь, не видать ему царской милости. А тот стоит, не переступая порога и смотрит в упор на князя, а за ним виднеются опричники, жуткая царская свита…

– “Ин войти?”.

Отлегло от сердца, смилостивился Грозный. Надолго ли? Входит царь Иван На нем-кольчуга, поверх которой крест, на кресте золотая кованая перевязь, из под кольчуги выказывается роскошный шитый кафтан, на голове остроконечный шлем, из под которого выбиваются редкие космы длинных, жидких волос; черная борода, по которой сильная проседь легла в двух местах ясными полосами, крючковатый хищный нос, страшные глаза, порою загорающиеся зловещим блеском; на его лице, усталом, изможденном, подернутом каким-то сероватым налетом, резкими чертами врезались все страсти, все заботы, тревоги и горести, волновавшие царя в течение его бурного царствования, отпечатлелась невероятная смесь жестокости, лукавства, лицемерия и царственного величия.

– “Присесть позволите?”.

И медленно, едва переступая с ноги на ногу, склонив голову, движется к княжескому месту, почтительно ведомый под руки с одной стороны Токмаковым, с другой-Матутой. Один полон покорности, другой– рабского трепета. А “он” изволит издеваться, и сколько дьявольской насмешки, худо скрываемого презрения, подозрительности слышится в его словах:

Ей ей, спасибо!

Да как еще сажают-то: вдвоем!

Как подобает, по-христиански:

Направо ангел, налево дьявол…

Царь с силой бросает слово “дьявол” и при этом как взмахнет руками… обоих так и стряхнул; Матута, ни жив, ни мертв, в угол отскочил.

И вдруг принимает самый смиренный, самый покорный вид, прикидывается таким несчастным, хуже которого во всем обширном царстве Российском не сыщется, и униженно произносит:

– Да я-то скудоумный,

Я худородный, грешный раб Господень…

Он при этом еще и сгибается несколько, да потом вдруг как двинет рукою о стол:

– Вас разберу!

Смертельным холодом повеяло от этого “разберу”. Он разберет! .. Сел грозный царь. Ну, что же, теперь не худо и отдохнуть, и душу отвести: пожалуй, не худо и позабавиться чем ни на есть… И узнает царь, что есть у князя дочка уже на возрасте.

– Подросточек?

Одно это слово произносится с неподражаемой интонацией, на которую способен только Шаляпин, одно это слово вдруг освещает целую область духа, темную и жуткую, где господствуют первобытные, жадные позывы грубой плоти.

– Вели-ка поднести.

Многозначительно звучит это на вид такое простое “поднести”; дескать, посмотрим, может и позабавимся маленько.

Входит Ольга в пышном наряде, смущенная, в руках ее поднос с чаркой; медленно приближается и склоняется перед царем. А он, обратясь к ней: “Ну, поднеси теперь и мне, да не с поклоном, поцелуем”, -встает, как бы прихорашивается и подходить к ней за поцелуем: тут как глянут на царя ее глаза, да прямо в душу, и что-то в этой душе давно забытое мгновенно шевельнулось.

– Что?.. Что такое? Мати пресвятая! ..

Не навожденье ль?..

Смутился! Грозный царь смутился! Человеческое проснулось в нем, какие-то невидимые нежные нити протянулись от чистой девичьей души к душе… кого же? Иоанна Грозного! .. Точно Бог и Дьявол стали лицом к лицу… Вот какая-то едва заметная тень скользнула по лицу царя, что-то дрогнуло в углах рта… “Не хочешь ли со мной поцеловаться?” – но уж нет в этих словах прежнего значения, и смех, которым он вдруг разражается, звучит неверно и насильственно.

– Пожалуй, что теперь и закусить не худо. Пригожая подруга Ольги подносит ему пирог с грибами. Царь почти в духе. Видно, миновала гроза, свободнее стало дышать.

Ты, княжна, в гости к нам

Приезжай-ка, не бойся;

Там у нас, на Москве,

Теремок есть высокий.

Это обращение звучит необычайно нежно, но голос сразу становится повелительным:

– Пора хозяйке отдохнуть.

И после малого размышления принимается за еду. Но пирог то, ведь, псковской, и хоть говорят, будто он с грибами, а все ж таки, Бог его ведает, чего туда наложили эти крамольники. И царь сперва подозрительно приглядывается к нему, осторожно отламывает кусок, заглядывает в самую середину, нюхает, что-то презрительно отбрасывает в сторону и. наконец, осторожно решается положить в рот самый небольшой кусок! .. Мимоходом, он роняет:

– Я все хотел тебя спросить, князь Юрий.

На ком ты былженат?

Упоминание о Насоновой поднимает вихрь в душе царя… А старый князь рассказывает ему про то, как умерла Вера, оставив на его руках свою дочку, Ольгу. Во время рассказа лицо Грозного выражает напряженное внимание, он весь ушел в созерцание чего-то давнего; с той норы столько было пережито пестрого, дикого и кровавого, что далеким сном кажется этот отголосок былой любви. Это глубочайшее внутреннее переживание отражается на его лице почти чудесным образом, до того самые приемы мимики нежны и тонки в своем художественном совершенстве…

Князь Юрий кончил… Что-то шевельнулось в самых тайниках царева сердца, что-то защемило душу:

– Помяни, о Господи, рабу Твою во царствии Твоем!

Бесподобно выражено молитвенное настроение в этом piano, являющемся шедевром звуковой передачи.

Минутная борьба происходит в душе, и вот… смягчилось жестокое сердце, и по суровым чертам лица как будто скользнула тень благости.

Царь встает. Руки дрожат…

– Да престанут все убийства! ..

Много крови! ..

В этих словах слышится почти раскаяние. Подняв руки с развернутыми наружу ладонями, он как бы отрясает что-то:

– Притупим мечи о камени.

И вслед затем широко и сильно произносит:

“Псков хранит”…

все усиливаясь, мощная волна звука летит вдаль:

“Господь! “…

Другая картина встает перед нами. Окрестности Пскова. Небольшая царская ставка раскинулась посреди живописной местности. Кругом густой лес, на заднем плане темнеет река под высоким обрывистым берегом, и так и чувствуется ее спокойная, холодная глубь; над землей навис темный покров летней ночи, мрак кругом; лишь в царской ставке, полы которой откинуты на две стороны, яркий свет, и зажженные свечи озаряют ее богатое убранство.

Царь Иван, один, сидит в кресле, погруженный в задумчивость, и глубокая тоска гнетет его: вспомнилась ему былая страсть, не идет из ума дочь его, так нежданнонегаданно встреченная им, мучат его думы о крепости его царства… II вдруг перед ним-Ольга, дочь его, со своим чистым девичьим сердцем, со своими невинными очами, смело глядящая на того, на кого никто не дерзал поднять глаз, смело высказывающая ему правду, то, чего может быть, во всю жизнь не слыхал грозный царь. И снова встают перед ним далекие тени позабытого прошлого, какие-то струны зазвучали в душе, хорошие, тихие струны, и нежданное родилось желание оправдаться перед дочерью, сделать так, чтобы поняла она его, почувствовала, что не такой уж он злодей, что если и бывает подчас жесток и лют, так царская доля тому виною, заботы о крепости и целости государства так велят. Он в это мгновение полон самого искреннего доброжелательства… И вдруг-жестокий удар: сумасбродное нападение псковской вольницы с Михайлой Тучей во главе, кровавая схватка и… смерть Ольги…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю