Текст книги "Шаляпин"
Автор книги: Эдуард Старк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Аполлоновым знаком отмечены были эти годы. В Петербурге назревал “Мир Искусства”. Еще не выходили к народу на площадь, но где – то в тишине молились и готовились. В Москве, под сенью Общества искусства и литературы, уже колдовал Станиславский, окружив себя сонмом таких же, как он, неистовых иерофантов. И Савва Иванович Мамонтов, первой гильдии купец, забыв о храме Меркурия, вдруг стал перед жертвенником Аполлона и совершил возлияние. Сказал: “Хочу и будет”, -и открыл оперный театр. Но какой театр? Частные оперы бывали и до Мамонтова, образчик такой оперы мы видели в Панаевском театре. Нет, Мамонтову пришла фaнтaзия завести художественную оперу. Рядом зычными голосами распевали в Большом театре. Хвалились, что могут перекричать большой колокол Ивана Великого. “А наш-то Хохлов кабак дернет”, гордились москвичи… Предоставляя казенной опере “дергать” и “двигать”, кто во что горазд, Мамонтов решил придать своим спектаклям художественное единство, влить совершенно новую струю в дело оперных постановок. Было бы большой ошибкой думать, что он тут являлся, главным образом финансовым вдохновителем. О, вовсе нет. Если бы было так, весьма возможно, что никакого художественного предприятия и не получилось бы.
Деньги сами по себе ничего не в силах создать, он могут поддерживать творчество, помочь ему облечься в плоть и кровь, но и только. И в данном случае не в них была сила. Она всецело заключалась в самом С. И. Мамонтове, в его необычайно разносторонне одаренной личности, в его тонком художествен ном вкусе, в его дар угадывать чужие способности и направлять их на соответствующую дорогу, наконец, в его специальном образовании.
Вряд ли многим известен тот факт, что С. И. Мамонтов сам готовился к оперной карьере. Обладая прекрасным голосом, басом, он в молодые годы мечтал о сцене, мечтал уйти в тот заманчивый мир, где человек переживает, наряду с горестными минутами, мгновения такого экстаза, за который можно отдать полжизни. В этом захватываяющем стремлении Мамонтов провел годы в Италии, обучаясь пению у лучших миланских профессоров, и, закончив свое музыкальное образование, уже готовился заключить контракт с одним итальянским импресарио, как внезапно его вызвали в Москву, а здесь обстоятельства сложились так, что стать оперным певцом ему не пришлось. Но душа артиста осталась в нем. Впоследствии Мамонтов занялся скульптурой и достиг здесь больших результатов, увлекся майоликой и в этой области прикладного искусства достиг результатов уже прямо поразительных. Его Абрамцевская мастерская знаменита на всю Россию.
Оперное предприятие, доставившее славу С. И. Мамонтову, не явилось для него первою пробою сил на поприще антрепризы. Еще гораздо раньше ему приходилось близко соприкасаться с оперным делом. Знаменательным фактом его прежней деятельности является постановка “Снегурочки” Римского-Корсакова по рисункам Виктора Васнецова, 8 октября 1885 года, в частной опере. Эта постановка, имевшая громадное значение, как первый толчок к развитию декоративной живописи на совершенно новых началах, наглядно характеризует” художественные вкусы, заботы, стремления С. И. Мамонтова. Живописцы были всегда желанными гостями в его доме, и, когда он еще не мечтал ни о каком широком оперном предприятии, там, в интимной обстановке, ставились спектакли, облекавшиеся в роскошную красочную одежду такими художниками, как Поленов и Серов. Затем С. И. Мамонтов страстно у влекся итальянским искусством. принимал близкое участие в московских антрепризах, имевших целью знакомить Белокаменную со всеми гремевшими в то время знаменитостями, представителями итальянского bel canto, причем и тут не ограничивался, конечно, ролью финансового гения, но вкладывал в дело всю свою душу. Занятый в то же время разнообразными коммерческими предприятиями, он порою совершенно отходил от любимого искусства, и как раз в тот год, когда Шаляпин пел на Мариинской сцене, С. И. Мамонтов не участвовал ни в какой антрепризе. Но вскоре произошло событие, имевшее неисчислимые последствия.
В сезон 1895-96 гг., когда Шаляпин прозябал на Мариинской сцене, в том же Панаевском театре, который за год перед тем был свидетелем шумного успеха молодого певца, подвизалось русское оперное товарищество, под управлением И. Я. Соколова, известного в провинции баритона. Дело это ничем не отличалось от всех предшествовавших: никаких художественных заданий оно себе не ставило, новых горизонтов открывать не собиралось, по той простой причине, что не было денег. Репертуар был пестрый, бессистемный, да и не мог быть иным, потому что та или иная опера ставилась не из высоких соображений искусства, а просто для сборов. Сборы же были хронически плохи, и естественно, что именно на эту сторону предприятия было устремлено все внимание товарищества. Между тем, труппа сама по себе была недурна; в ее состав входили артисты, которые впоследствии приобрели громкую известность, как, например, сопрано Забела и тенор СекарРожанский. Главным капельмейстером состоял Зеленый. Но обстановка спектаклей была невозможная. Ясно помню “Бал-маскарад” Верди, где мне пришлось впервые услыхать Секар-Рожанского, певшего Ричарда, и Забелу, с огромным успехом исполнявшую арию пажа в последнем действии. Очень недурно пели руководитель товарищества И. Я. Соколов-партию Ренато и г-жа Нума-партию Амелии. Ансамбль, таким образом, в чисто вокальном отношении был весьма стройный. Но декоративный фон, состоявшей из каких-то серо-зеленых тряпок, не поддается описанию. Ни о какой художественной правдивости в области драматической игры также не могло быть и речи.
И вот в этот дремучий лес архаического оперного представления внезапно пришел Савва Иванович Мамонтов, пришел точно добрый гений, несущий свет. Случилось это в конце ноября 1895 года. На одном из собраний товарищества С. И. Мамонтов сделал предложение поставить оперу Гумпердинка “Гензель и Гретель”, которую он только что слышал в Германии, причем руководить постановкой должен был он лично, он же принимал на себя и все расходы. На следующем собрании товарищества это предложение подверглось обсуждению и, конечно, было принято, как безусловно выгодное. Приступили к репетициям новой оперы под непосредственным руководством С. И. Мамонтова, который входил во все подробности постановки, учил артистов играть, возмущался теми рутинными приемами, которые усваиваются певцами еще на консерваторской скамье, старался выявить ту детскую непосредственность, какою проникнута опера Гумпердинка.
Постановка была намечена с неслыханной для частной оперы роскошью и художественным размахом. Декорации писал Константин Коровин, но, не докончив их, внезапно заболел и уехал в Москву. На смену ему в один прекрасный день явился на репетицию дотоле никому неизвестный молодой человек, который начал с того, что рассыпался в похвалах Н. И. Забела за отличное исполнение ею роли Гретель. Незнакомец этот оказался Михаилом Александровичем Врубелем, и столь восхитившая его своим артистическим исполнением Н. И. Забела вскоре после того стала его женой. Врубель докончил работу Коровина, именно он написал группу ангелов, являющихся во сне Гензелю и Гретель. Таким образом это эпизодическое участие в постановке “Гензеля и Гретель” можно считать первым опытом знаменитого художника в области театральной живописи.
Поставленная с такою художественною тщательностью опера имела если не материальный, то во всяком случае моральный успех; в печати она удостоилась больших похвал. Правда, что и все исполнение оперы отличалось крайней тонкостью. Гретель пела, как уже сказано, Забела, а роль Гензеля была поручена Любатович, будущей примадонне мамонтовой оперы в Москве. Этот успех окрылил С. И. Мамонтова, и он решил продолжать начатое дело, взяв на себя оперную антрепризу летом 1896 года на Всероссийской выставке в Нижнем Новгороде. Баритон И. Я. Соколов тогда же подал Мамонтову мысль пригласить для участия в этих спектаклях Шаляпина, прозябавшего в труппе Мариинского театра. С этого времени и началось ближайшее знакомство Мамонтова с будущим знаменитым артистом. Раньше Мамонтов ясного представления о Шаляпин не имел. О его существовали он впервые услыхал как-то в Москве от капельмейстера Труффи. Последний приезжал из Тифлиса, где он дирижировал оперой в казенном театре, и рассказывал, что у них в труппе имеется молодой бас по фамилии Шаляпин, что у этого Шаляпина, кроме хорошего голоса, есть сценические способности; и из него может выйти толк; попутно Труффи рассказал, как Шаляпину пришлось однажды совершенно экспромтом заменить внезапно заболевшего товарища в ответственной партии и как, несмотря на такое выступление без всякой подготовки, он все же имел у публики порядочный успех. На сцене же Мамонтов впервые увидел Шаляпина в Петербурге, в Панаевском театре, в роли Бертрама, причем артист, по отзыву самого Мамонтова, не произвел на него особенного впечатления; оно и неудивительно, если принять во внимание, что Шаляпин в ту пору еще только робко нащупывал почву, тогда как Мамонтов уже высоко развил свой вкус и свои требования в области сценической техники. Во всяком случае, как бы Мамонтов ни относился к Шаляпину, положительно или отрицательно, это не имело существенного значения, так как на предложение И. Я. Соколова взять Шаляпина в труппу, составленную для спектаклей в Нижнем-Новгороде, Мамонтов охотно согласился. Между прочим, режиссером туда поехал П. И. Мельников, сын знаменитого певца и ныне режиссер Мариинского театра.
Оправившийся от болезни Константин Коровин также принял близкое участие в делах антрепризы. Одною из выдающихся работ здесь явились его декорации к опере “Богема”, многим обязанные парижским впечатлениям художника. Спектакли имели на выставке настолько существенный успех, что по окончании сезона С. И. Мамонтов решил продолжать начатое дело уже в Москве, и осенью того же года в театре Солодовникова открылась та самая Московская частная опера, которая, хотя официально и значилась под приведенным ничего не говорящим названием, на деле стала известна всем, как опера Мамонтова, ибо только благодаря просвещенному содействию этого мецената она заняла выдающееся место в истории русского театрального искусства.
Как это бывает сплошь и рядом в нашей стране, где почти не замечают тех, кто стремится к новым достижениям в области искусства, дело Мамонтова не получило настоящей оценки, пока оно существовало и процветало. И только теперь, когда от него остался лишь дым воспоминаний, начинают сознавать, чем оно было в действительности, каким являлось культурным оазисом, начинают воздавать должное необыкновенной энергии его зачинателя и понимать, сколько сделал этот человек во славу русского искусства. Да и то еще вопрос, много ли наберется таких, что действительно понимают. Травою забвения уже порос некогда пестревший благоуханными цветами луг, и сколько друзей нашего оперного театра даже и не подозревают, что многим из того, чем они сейчас так искренно восхищаются, они всецело обязаны Мамонтову.
Первым фактом громадной важности является то, что мамонтовая опера была колыбелью, взлелеявшей всю современную русскую театрально-декоративную живопись. С. И. Мамонтов был первым, кто дал у себя приют молодым художественным силам, жаждавшим испытать себя в новой и заманчивой области. Время было угадано чрезвычайно удачно. Театральные декорации в ту пору как раз достигли крайнего своего упадка, выродившись в вылощенные подносы громадных размеров. Еще архитектурные декорации были туда-сюда; правда, он напоминали олеографически-раскрашенные фотографии с натуры, но все же давали хоть близкую к правдоподобию копию терема, собора, рыцарского зала и т. п. Зато пейзажные декорации были просто ужасны в своем яростном стремлении как можно более походить на “действительность”.
Если на задней декорации красовалось озеро, то был ясен лишь один расчет ее автора: чтобы всех зрителей непременно потянуло выкупаться; если изображалась дорога в лесу, чтобы захотелось прогуляться по ней; если поляна с травой, чтобы являлось желание поваляться среди цветов; словом, преследовались задачи, ничего общего с искусством не имеющая, а тем более несовместимые с духом театра, где, сколько бы ни стремились к натуральности, все же никогда не уйдут от необходимой основы всего театрального: условности. Несмотря на то, что на декорационном полотне изображались предметы, входящие в круг ведения живописи, и изображались ее средством, красками, тут все таки не было живописи, ибо не было искусства, в котором, точно в ясном зеркале, отражается прежде всего душа художника. У всякого художника есть стиль, особенный, не повторяемый, и всякий предмет искусства, выходящий из рук мастера, носит глубокий отпечаток этого стиля, этой драгоценной основы, без которой немыслимы создания высокого искусства. И когда художник теряет свою индивидуальность, искусство блекнет, как нежный цветок под дыханием холодного ветра. Но именно этого не хотели понять в девятидесятых годах те, кого счастливо сложившаяся обстоятельства сделали хозяевами положения в великолепной области декоративного художества. Вспомните, их было не мало. Шишков, Бочаров, Андреев, Левот и другие, все были на одно лицо; ни один не имел своей индивидуальности, и все вместе они представляли бесформенную массу. Никакой заботы о красках, о колорите, о соответствии стиля декорации стилю поэтического произведения, о том, чтобы между внешним фоном, драматическим сюжетом и музыкой было гармоническое единство, в тех случаях, разумеется, где сценическое произведение заслуживает подобной высокой участи. На первый план выступали яркость и пышность, казенные, трафаретные и бессмысленные. Невозможно забыть одно возобновление “Снегурочки” в Мариинском театре, когда, вместо дворца царя Берендея, соорудили что-то не то индийское, не то сиамское, не то от волшебстве Черномора. Или эти ужасные готические залы в балетах, раскрашенные, размалеванные, напоминания ресторанную отделку, пошлые до тошноты, свидетельствующая о полном упадке вкуса и сами окончательно развращающие вкус.
Так продолжаться не могло. Какая-то естественная необходимость требовала, чтобы пришло наконец новое, свежее, яркое, пусть неуравновешенное, еще не нашедшее себя, но талантливое, пусть не отлившееся в строгую форму, но кипящее темпераментом и повитое свободным воображением. И судьбе угодно было так устроить, чтобы жар-цвет новой декоративной живописи распустился под сенью кулис мамонтовской оперы. Слишком благороден и утончен был вкус руководителя оперы, чтобы он мог допустить шаблон и пошлость в отношении той внешней рамки, той красочной одежды, в которую надлежало облекать создания композиторов, особенно, если они наталкивали на выполнение больших и сложных задач в области живописи.
Момент возрождения декорационного художества совпадает, как уже сказано выше, с постановкой в Московской частной опере глубоко поэтичного создания Римского-Корсакова “Снегурочки” 8 октября 1885 года, когда все декорации, костюмы и бутафорские вещи были выполнены по рисункам Виктора Васнецова. Впервые вся постановка принадлежала одному художнику, чем достигалось необходимое единство стиля. Это было решительное новшество. Видь в наших Императорских театрах до самого последнего времени, пока художественной частью не завладели подлинные живописцы, считалось естественным, чтобы декорации писал один художник, костюмы рисовал другой, а бутафорию третий. Прелестные эскизы Васнецова, от которых веет подлинно сказочным духом, наивностью, милой непосредственностью, отмеченные печатью высокого мастерства, до тонкости уловившего основной стиль очаровательного создания Островского, хранятся в настоящее время в Третьяковской галерее. Эта постановка и дала толчок к последующему развитию русского декоративного искусства, занявшего в mнастоящее время одно из виднейших мест среди нашего живописного художества вообще.
За Виктором Васнецовым в театр Мамонтова пришел молодой Константин Коровин, яркий представитель московского импрессионизма, которому суждено было впоследствии сделаться одним из столпов театрально-декоративной живописи. С жаром отдавшись увлекательной и новой для него задач, Коровин то один, то в сотрудничестве с Малютиным” пишет целый ряд декораций для мамонтовской оперы. После упомянутых “Гензеля и Гретель” в Панаевском театре и “Богемы” на выставке в Нижнем Новгороде, появляются уже в Москве такие его работы, как “Садко”, в сотрудничестве с Малютиным, “Псковитянка”, частью “Борис Годунов”, наконец “Юдифь” в сотрудничестве с Серовым; здесь ему принадлежали первый акт – городская стена, и четвертый – шатер Олоферна. В “Борисе Годунове” Красная площадь и Золотая палата были написаны молодым художником-архитектором И. Е. Бондаренко, который пробовал свои силы в декорационном жанре, но дальше этих опытов не пошел. Декорация терема была выполнена Лавдовским, теперь состоящим на службе в московском Большом театре. В ту же эпоху М. А. Врубель дал декорации к обеим картинам оперы Римского-Корсакова “Моцарт и Сальери”. Очаровательные эскизы к этим декорациям, тонкие, поэтичные, проникнутые грезой о старой Вене конца XVIII столетия, составляют собственность И. Е. Бондаренко.
Появлялся на горизонте мамонтовского предприятия и А. Я. Головин, но почему-то не привился и никакого вклада в общую сокровищницу не сделал. Таким образом, оставляя в стороне последнего художника и тех, кто пришел позже, можно безошибочно сказать, что театр Мамонтова явился колыбелью, откуда вышла современная русская декоративная живопись, которая заняла в общем ходе развития нашей живописи выдающееся по своему значению место и доставила нам в этой области решительное преобладание над западной Европой. Для общей оценки деятельности мамонтовской оперы это обстоятельство имеет необычайное значение. Именно в настоящей книге его нельзя обойти молчанием, потому что русская декоративная живопись составляет важнейшую часть величественного здания нашего театрального искусства.
Вторым, громадной важности, фактом является великая заслуга С. И. Мамонтова перед русской музыкой, заслуга, которая до сих пор остается крайне мало признанной. Между тем, нельзя достаточно оценить все то внимание, какое С. И. Мамонтов уделил гордости русского музыкального искусства, Н. А. Римскому-Корсакову, начав усиленно ставить его оперы, чем несомненно побуждал композитора к созданию все новых и новых произведений. Надо только вспомнить, как все это произошло. Закончив своего “Садка”, РимскийКорсаков предложил его для постановки дирекции Императорских театров и получил отказ. Факт этот беспримерен и на деятельность наших казенных театров ложится черным пятном, которого не смыть никакими светлыми событиями, наступившими впоследствии. Этот отказ не может быть объяснен опасением Императорского театра, являющегося по своему существу академией сценического искусства, дать приют произведению не вполне зрелому, не вполне законченному, потому что автором “Садка” был РимскийКорсаков, признанный мастер, имя которого гремело в России и заграницей. И отказывала в постановке “Садка” та самая дирекция, которая только что включила в репертуар образцовой сцены пустопорожнюю игру в звуки, носящую название “Вертера”, “Богему” и окончательно курьезную “Эсклармонду”. Все это происходило от того, что во главе театров стоял И. А. Всеволожский, человек широко образованный, но, к несчастью, до того пропитанный французскими вкусами, точно он жил не в конце XIX века, а в начале, когда лица его круга даже думали по-французски и с крайним трудом могли передать на русском языке свои мысли.
Известно, например, что П. А. Всеволожский крайне недоброжелательно относился к Островскому, пьесы которого не отвечали тонкому вкусу директора театров, предпочитавшего видеть на сцене аристократов во фраках, чем купцов в длиннополых кафтанах. Вероятно, и “Садко” РимскогоКорсакова попал в разряд произведений, сюжет и стиль которых исключали всякую возможность постановки их в таких высоких учреждениях, как Императоpскиe театры. Правда, при том же Н. А. Всеволожском осенью 1895 года была поставлена в первый раз опера Римского-Корсакова “Ночь перед Рождеством”. Но очевидно нашли, что этого довольно, и “Садко” очутился за бортом. Неизвестно, какая участь постигла бы это произведение, не подвернись тут Мамонтов и не предложи он Римскому-Корсакову поставить его детище в своем театре. Результат получился для самолюбия казенной дирекции весьма конфузный: отвергнутая опера имела громадный успех; она предстала перед публикой в чрезвычайно талантливом исполнении, так как главные роли царевны Волховы и Садка очутились в руках столь тонко-музыкальных певцов, как Забела и Секар-Рожанский, а маленькую роль варяжского гостя исполнил Шаляпин; в довершение общей гармонии, чудесная опера-сказка была облечена в соответствующий красочный наряд стараниями Коровина и Малютина. Если принять во внимание, что еще до “Садка” Мамонтов поставил “Майскую ночь” и “Псковитянку”, то будет нетрудно понять, что сотрудничество Римского-Корсакова с Мамонтовым должно было оказать самое благотворное влияние на развитие оперного творчества великого русского композитора.
С этой поры Римский-Корсаков стал обнаруживать особенную продуктивность в деле создания оперной музыки; после “Садка”, окрыленный выпавшим на его долю успехом, которого он, несмотря на всю свою скромность, не мог не чувствовать, которому не мог не радоваться, хотя бы в самой глубине души, сокровенно от всех, Римский-Корсаков написал “Моцарта и Сальери”, “Царскую невесту”, “Сказку о царе Салтане”, “Кащея Бессмертного”, “Сервилию”, “Панавоеводу”, “Сказание о граде Китеж” и “Небылицы о золотом петушке”, т. е. две трети всего созданного им для сцены, причем во всех перечисленных произведениях проявил высшее благородство формы и стиля, ему одному присущих. А кто может сказать с уверенностью, что творчество РимскогоКорсакова пошло бы по этому пути и без вмешательства Мамонтова? Всякое творчество может достигнуть полного расцвета только при наличии особо счастливых обстоятельств, создающих вокруг творца такую атмосферу, в которой легко дышится и под влиянием которой дух стремится к напряженной работе.
Оказав столь неоценимую услугу Римскому-Корсакову, С. И. Мамонтов на этом не остановился. Он вывел из тьмы забвения обе оперы Мусоргского, “Бориса Годунова” и “Хованщину”, обе они засияли каким-то новым светом. Общество встретило их, как незнакомцев, стало приглядываться, постепенно входить во вкус и, наконец, поняло, что имеет дело с образцами высокого художества, красота которых доселе обреталась под спудом в силу какогото непонятного недоразумения.
Своим вниманием к лучшим созданиям русского музыкального искусства Мамонтов снискал себе неувядаемую славу. Он стал рядом с П. М Третьяковым как тот всю свою долгую жизнь положил на собирание произведений русской живописи, создав грандиозный музей, так и С. И. Мамонтов все силы своего духа употребил на пропаганду русского музыкального искусства, поскольку последнее выражается в сценической форме. Задача, избранная им, была неблагодарна. Дело Третьякова пережило своего создателя, Третьяковская галерея служить памятником, к которому “не зарастет народная тропа”, а театр Мамонтова исчез, и не осталось и следа от его блестящего существования.
Придет время, и самое имя Мамонтова сотрется из памяти людской, и лишь немногие будут знать, что такими-то и такими-то крупнейшими событиями в жизни русского искусства мы в глубочайшей степени обязаны ему одному. Да и сейчас, многие ли знают, что где-то за Бутырской заставой, там, где кончаются дома Москвы, стоит, заброшенное среди пустыря, двигаясь через который можно утонуть в грязи, одинокое деревянное строение, и там, озаренный пламенем обжигательной печи, сидит старый колдун и выделывает волшебные кирпичи, выделывает их с тем же воодушевлением, с каким, бывало, бегал по сцене во время репетиций, стараясь внушить разношерстной толпе артистов и хористов те художественные идеи, что молниеносно блеснули в его мозгу, полном красочных фантазий Абрамцевская мастерская известна всем, но едва ли ведомо нашему обществу, что блестящим результатом своих работ она обязана тому, что С. И. Мамонтов проводит в ней целые дни, лично следя за ходом этого трудного, ложного и интересного производства.
Природное чувство красоты, драгоценное свойство, помогавшее С. И. Мамонтову всегда находить правильный путь, подсказало ему, что в оперном театре нельзя обращать внимание на одно только пение, как бы прекрасно оно ни было. Отдельных исполнителей, даже самых талантливых, – еще мало. Нужен художественный ансамбль, чуткий, гибкий, способный воспринимать во всех тонкостях дух музыкального произведения, проникаться стилем композитора и быть на высоте требований, предъявляемых самым утонченным вкусом.
Чтобы стремиться к подобному идеалу, нужна была большая смелость, и мы теперь, стоя на известном расстоянии от театра Мамонтова, ясно видим, насколько последний был одарен этою смелостью. Зная, что до него не было в России художественной оперы, видя с прискорбием, что ее нет и после него, мы должны с еще большим уважением преклониться перед С. И. Мамонтовым Значит, совсем не так просто создать художественную оперу, совсем не так легко руководить ею… А вот Мамонтов создал подобную оперу и руководил ею четыре года, пока злосчастные обстоятельства не замутили его жизненную дорогу.
Его имя не красовалось на фронтоне театра, не загоралось по вечерам электрическими огнями, как имена других антрепренеров много лет спустя в той же Москве, не значилось оно и на афишах спектаклей, а когда зрители начинали вызывать Мамонтова, он торопливо одевался и уезжал из театра, всячески стараясь уклониться от оваций. Номинально его как бы не существовало. И, тем не менее, во все время процветания оперы, Мамонтов был весь тут, его душа жила в звуках оркестра, в голосах певцов, в каждом их движении, в декорациях, в сценических образах, создаваемых артистами, в благородном стиле постановок. Вся работа, совершавшаяся за кулисами театра, а она была очень сложна, происходила при непосредственном, горячем участии Мамонтова.
У него режиссеры числились лишь на бумаге, несли административные обязанности, для которых не требуется никаких художественных талантов, постановками же руководил всецело Мамонтов. В этом театре была особая атмосфера, наполненная веяниями искусства, непрестанными думами о нем, насыщенная откровениями, рождавшимися в душе тех, кому судьба послала высший дар. Постоянно собирались в интимной обстановке, то у самого Мамонтова, то у Любатович, игравшей в труппе первенствующую роль, собирались перед спектаклями и после спектаклей артисты, музыканты, художники; тон всему давал Мамонтов, и в оживленной беседе, затягивавшейся часто на много часов, обсуждались все подробности намеченной постановки какой ни будь оперы и ее исполнения. Эти предварительные совместные обсуждения имели огромное значение для достижения той художественности исполнения
опер, которою отличалось предприятие Мамонтова, где никакая мелочь не оставлялась без внимания.
Сам режиссируя, руководя лично всякой новой постановкой, Мамонтов постоянно стремился выявить подлинную душу музыкально-драматического произведения и сообщить всему происходящему на сцене естественность настоящей жизни. Он был убежденным реалистом, может быть, слишком реалистом для оперного театра, где чрезмерное правдоподобие, усиленное подражание жизни неуместны, но в ту пору, когда работал Мамонтов, в этом не было вреда. Напротив, это стремление к реализму на оперной сцене в корне подрывало ту бессмыслицу оперной игры, которая за время существования оперного искусства стала традиционной, оно знаменовало пламенный протест против абсурдности действия, ставшей чем-то обязательным на этих спектаклях. Весь арсенал нелепых жестов, свойственных прежним певцам, был удален из театра Мамонтова, требовавшего от артистов живой, естественной драматической игры, идущей в то же время рука об руку со строгой музыкальной выразительностью. И Мамонтов был неистощим в придумывании разных подробностей, иллюстрировавших исполнение той или другой роли.
В работе своей Мамонтов больше всего ценил широкие мазки, мгновенные взлеты вдохновения. Строгая законченность не была его целью. Оно так и должно быть там, где беспрерывно ищут новой красоты, где лихорадочно стремятся запечатлеть каждый отзвук своей души; мгновенно брошенное остроумное слово, широкий мазок кисти, необычайное сочетание звуков, хаотическое нагромождение деталей, сегодня одно, завтра другое, прихотливая смена настроений, бурные вспышки темперамента, все это ценно, все это во много раз живее, чем спокойное, холодное, совершающееся в тиши кабинета творчество, давно нашедшее себя и повторяющееся на тысячу ладов. Всякие поиски, всякое устремление к далекой цели неизмеримо привлекательнее, чем совершившееся достижение, когда энергия творчества силою вещей должна падать. Во всем облике мамонтовского предприятия самым драгоценным было то, что оно никогда не могло считаться в чем бы то ни было исчерпавшим себя до конца. Можно только бесконечно скорбеть, что этому делу не суждена была долгая жизнь. На театральном горизонте России оно мелькнуло блестящим метеором, ослепило глаза и… исчезло. Всего четыре года, четыре театральных сезона длилось оно под личным управлением Мамонтова, и как только, в силу обстоятельств, он отошел от дела, оно мало-помалу заглохло.
Вызвав к жизни новую декоративную живопись, сыграв значительную роль в творчестве Римского-Корсакова, этот же благородный театр создал Шаляпина таким, каким мы его знаем теперь. Неизвестно, что бы еще вышло из Шаляпина, не учуй Мамонтов в нем большую силу и не перемани его из золоченых палат казенной оперы в свой бревенчатый терем. А в том терему и проснулся богатырь и почуял в себе силушку великую, словно Илья-Муромец после своего сиденья сиднем тридцать лет и три года:
“Как выпил то чару питьица медвяного,
Богатырское его сердце разгорелося,
Его белое тело распотелося”…
Именно “сердце разгорелося”
у Шаляпина в мамонтовском терему разгорелось оно на работу большую, тяжелую, сложную, но и сколь благодарную. Здесь-то и начались поиски, да какие тревожные, да какие лихорадочные, за настоящим идеалом в искусстве, погоня за тем, чтобы сделать как можно лучше, чтобы достичь крайних художественных результатов.