355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Русаков » Театральный бинокль (сборник) » Текст книги (страница 9)
Театральный бинокль (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:56

Текст книги "Театральный бинокль (сборник)"


Автор книги: Эдуард Русаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

ПИНГ-ПОНГ

В этот дом Геннадий Петрович переехал совсем недавно. И в первый же день, перетаскивая из машины вещи, он встретил на лестнице свою бывшую жену. Она его не узнала. Такая же тощая, строгая, без улыбки. В модных больших очках. Прошла мимо, не оглянулась. Геннадий Петрович навел справки, соседи сказали – одна, не замужем, важная птица, чуть ли не профессор, предпочитает мед и морковку, коллекционирует маленькие автомобильчики, бегает трусцой, увлекается настольным теннисом.

Пинг-понг! Геннадий Петрович растроганно вспомнил: именно эта игра сблизила их, сосватала – тогда, более десяти лет назад. В доме отдыха, в жарком июле, среди сосен... на открытой площадке, усыпанной хрустящими сосновыми иглами, недалеко от реки, на знобящем утреннем сквознячке... Чем она привлекла его в тот раз, чем соблазнила? Вероятно – горячим своим азартом...

...это было давно, это было вчера, это было – и не было ничего, кроме этой игры. А потом – несколько месяцев супружеской жизни, и все, и прощай, мой Светик, прощай, Геннадий, чао-какао. Не сошлись характерами. Так и запишем, сказал судья.

В подвале был оборудован красный уголок, там же стоял стол для пинг-понга.

Когда Геннадий Петрович спустился в подвал, Светлана Григорьевна играла с какой-то старушкой. Старушка – в джинсах и пестрой майке, Светлана Григорьевна – в шортах и розовой кофте. Загорелые длинные ноги, худая, нет – худощавая, сухопарая, поджарая. Короткая прическа. Прыг-скок. Пинг-понг. Старушка задыхалась, металась, проигрывала.

Геннадий Петрович тихонечко присел на скамейку, стал ждать.

Дамы играли, словно не замечая его.

А он – терпеливо ждал.

Наконец старушка выдохлась, проиграла, ушла.

– Теперь – со мной, пожалуйста, – вскочил Геннадий Петрович. – Хоть немножко!

– Что ж, давайте, – лениво согласилась она, не глядя. – Начнем?

И ударила ракеткой по шарику – и взглянула на партнера.

И узнала. Замерла в неудобной искривленной позе, полусогнувшись, замахнувшись ракеткой, и белый шарик замедлил свой быстрый полет – застыл над столом. Стоп-кадр.

– О, – сказала Светлана Григорьевна, выпрямляясь и бледнея. – Вот это сюрприз... Как вы здесь оказались, Геннадий Петрович?

– Я здесь живу, – произнес он робко, словно извиняясь, словно прося прощения за бестактность.

– Странно, – тихо сказала она, – А ведь я вас ни разу не видела.

– Я переехал недавно.

– Странно, – повторила она.

– Что ж вы не играете? – улыбнулся он. – Может, на подачу? Ну-ка, ну-ка. Давненько не брал я в руки ракетку!

– Знаем мы вас, как вы не умеете... – прошептала Светлана Григорьевна и вдруг нахмурилась, рассердилась: – Не хочу играть. Надоело!

– Ну, пожа-а-алуйста, – взмолился он. – Хоть пять минут.

«Пожалуйста, не уходи, – взмолился он, – я очень тебя прошу».

– И потом, шарик развитый, – проворчала она. – Видите – трещина?

– У меня есть запасной, – Геннадий Петрович быстро достал из кармана шарик. – Вот – видите?

«Ну, пожалуйста, – подумал он. – Хоть немножко – пожалуйста».

– Я устала.

– А мы понарошку, – неловко подмигнул он. – Мы не всерьез.

– Ну, ладно, – вздохнула она. – Сыграем. Как будем – на счет?

– Может, разомнемся?

– Что ж, разомнемся... Начали! Раз! Раз!

– Как поживаешь, Света? – спросил он, отбивая первые удары.

– Разве мы пили на брудершафт? – удивилась она.

– Пили когда-то.

– Это было сто лет назад.

– Десять.

– Вы будете играть или нет? – она остановилась, прижав шарик ракеткой к столу. – Играть так играть.

– Подавай, – кивнул он.

– На счет?

– Давай на счет, – согласился Геннадий Петрович.

– О’кей, – и она послала резкий, крученый, коварный.

– Один-ноль, – сказал он, начиная проигрывать. – А я ведь и правда с тех пор не играл. А когда-то...

– Может, хватит воспоминаний? – рассердилась она. – Или я ухожу.

– Нет, нет! – испугался он. – Играем дальше. Ваша подача.

Он опять перешел на «вы».

– Так... так!.. – бормотала она, пружинисто отпрыгивая то влево, то вправо. – Ну вот... теперь уже лучше!.. Так... молодец! Ага! Ах, черт!..

– Два-один, – сказал он, довольный, что выиграл хоть одно очко. – Ну вот, сухой счет мне уже не грозит.

– Поздравляю, – ехидно сказала она. – Подаю!

И он не успел даже заметить, как шарик ударился о край стола на его половине – и отскочил в сторону. А он – лишь рукой забавно дрыгнул. Непроизвольно. Как петрушка.

– Три-один, – сказала она.

– Давай подавай!

– Ага! – засмеялась она азартно и выиграла новую подачу.

– Давай!

– А ты ничего – разыгрался, – сказала она (и он даже вздрогнул от внезапного «ты»). – Быстро вошел в форму.

– Твоя заслуга, – сказал он. – Очень уж ты заразительно играешь.

– Хочешь расслабить меня комплиментами?

– Какие комплименты, – возразил он, продолжая играть все четче, все автоматичнее, все небрежнее и точнее. – Ты ж была лидером – в институтской команде. А сейчас – как успехи?

– Какие? Спортивные, что ли?

Раз! Раз!

– И спортивные, и вообще, – он послал шарик низко, над самой сеткой – и она пропустила удар, не успев сменить позицию. – Три-два! Ну, как?

– Что – как?

– Да все насчет успехов. Как живешь, Светик? Чего уж теперь дуться друг на друга? Дело прошлое... Как поживаешь?

– Прекрасно, – сказала она, яростно забивая шарик в угол. – Четыре-два. А насчет меня можешь быть совершенно спокоен. Я счастлива. И слава богу, что мы тогда разошлись. Я не предназначена для семейной жизни.

– А я – предназначен, – вздохнул он почти непритворно. – Не буду скрывать – я ведь долго не мог забыть... ах, черт! Пять-два, в твою пользу. Жестокая ты? Света.

– В каком то есть смысле?

– В любом. Во всех смыслах. Даже сейчас – не даешь мне фору. Режешь безжалостно... чуть в глаз не попала!

– Шесть-два, – сказала она.

– Значит – все хорошо?

– Конечно. Скоро буду заведовать кафедрой.

– Поздравляю... Ага! Прошляпила ударчик? Шесть-три, мадам. Ну, а в личной жизни – как?

Она замялась, после паузы вяло сказала:

– Да никак... На! Получай!

– Семь-три. Лихо.

– Тренироваться надо, дорогой товарищ.

– Уф, черт, – и он вытер пот со лба. – Ты меня совсем загоняла, Светик.

– Что, запыхался? Давай, давай! Потеря подачи! Минуты две играли молча. Потом она вдруг спросила:

– Ну, а ты – как? Женат? Детей, небось, куча? Помню, все мечтал детишек завести.

– Нет, я не женился, – и он пропустил не очень сильный удар. – Восемь-три. Радуйся. Я один... Хоть мне это и не нравится – я один.

– А почему?

– Как ты думаешь – почему? – и он слишком низко склонился и слишком долго искал упавший шарик.

Она смотрела на него с кривой усмешкой. Бледная, худая.

Он выпрямился. Пунцовое лицо.

– Ты, вероятно, даже гимнастикой не занимаешься, – заметила она. – Вон какое брюшко отрастил. Совсем стал, как кегля.

– А ты... а ты!.. – и он задохнулся от обиды, словно оскорбленный подросток. – А ты – цапля!

– Ишь, сразу обиделся, – снисходительно улыбнулась она.

– Я всегда был обидчивым.

– Помню. А все-таки – почему не женишься? – спросила она с искренним любопытством.

– Играй, играй!

– Почему же?

– Не скажу! – и он притворно рассмеялся. – Потому что я – однолюб! Ха-ха-ха!

– Что ж тут смешного? – спросила она, легко отбивая его вялый удар. – Однолюб – это прекрасно...

– Это звучит гордо! – воскликнул он, натужно кривляясь – и шикарно срезал: – Семь-четыре!

– Хороший удар, – похвалила она. – Придется мне подналечь. А то еще, чего доброго, проиграю.

– Не все ж тебе выигрывать!

Они продолжали играть, и прыгали, и скакали, и выкрикивали боевые кличи, и смеялись, и тяжело дышали, и вот уж одышка, и пот ручьем, и женский презрительный смех, и бледное ее лицо, и блестящие ее глаза, и вся она – азартно сосредоточенная, вся в игре, вся растворенная в пинг-понге, вся в себе... – совсем как тогда, десять лет назад, когда он чуть не плакал, умоляя ее сохранить ребенка, а она – вот так же, бледная, сжимая тонкие губы и блестя глазами, вот так же молча и жестоко, почти не споря, но и не соглашаясь, смотрела на него и не видела, слушала его и не слышала, совсем как сейчас. Ребенок, видите ли, мог помешать ее научной карьере. Ученая дура! И когда она все-таки сделала  о п е р а ц и ю  (слово «аборт» казалось ей, видите ли, вульгарным) – он не смог оставаться рядом... он ушел от нее потому, что не мог, не мог... Он не мог с ней оставаться рядом... близость с женой стала казаться ему отвратительной и кощунственной. А когда она спросила: «В чем дело? Что за дурацкие комплексы?» – он ответил не сразу, но четко: «Не могу выполнять эту  о п е р а ц и ю... ты уж извини». – «Ах, вот как, – презрительно сказала она. – Лицемер, святоша. Хочешь взять меня сексуальным измором? Хочешь мне отомстить? Хочешь, чтоб я сама попросила тебя об  э т о м? Не дождешься!» – «Я больше ничего от тебя не хочу», – сказал он тогда, сказал совершенно спокойно. А на другой день после ночного разговора они уже обсуждали детали предстоящего развода. Так все и кончилось.

– Играй, играй! – кричала она. – Не зевай! Такой детский шарик, а ты зеваешь...

– На! На! – восклицал он, посылая все резче, все круче, окунаясь в игру все глубже и безоглядней. Он сам не замечал, что чем больше погружался в воспоминания, тем лучше играл... как это ни странно. Горькие картины прошлого словно подзуживали его, словно обостряли зоркость его глаз, изощряли его руку, ускоряли его реакцию. А может быть, просто игра требует автоматизма, подсознательной раскованности – и поэтому его мысленное отвлечение, его уход в прошлое лишь расслабили мышцы и дали большую физическую свободу и сноровку.

И теперь, очнувшись от тоскливых воспоминаний, он с изумлением вдруг обнаружил, что – выигрывает!

– Восемнадцать-пятнадцать! – сказал он почти счастливо. – Что с вами, Светлана Григорьевна? Вы устали?

– Играй! Твоя подача! – азартно прохрипела она и, сделав немыслимый прыжок, настигла мчащийся шарик и молниеносно срезала над самой сеткой. – Вот тебе! Получай! Восемнадцать-шестнадцать.!

– Ах так! – загорелся он снова. – Ну, держись, Светик!

И они продолжали играть, и сами не замечали, что играют почти так же азартно и страстно, как десять лет назад, и чем дольше они играли, тем больше сближала их эта игра, тем острее пронзало их обоих иллюзорное ощущение: ничто не изменилось! Все – как было, все по-прежнему... и нет прошедших тягостных десяти лет, и не было ссоры, разлуки, взаимной ненависти и обиды... Нет ничего, кроме вечной юности и бесконечной игры, нет ничего, кроме той солнечной поляны в окружении сосен, и хрустящего шороха шишек и сосновых игл под ногами, и капелек пота на лицах, и азартной одышки, и жажды выигрыша, жажды победы...

Нет ни времени, ни возраста, ни злых и жестоких воспоминаний. Нет ничего, кроме нашей вечной игры, кроме нашей счастливой игры!..

– Светка, не зевай! – кричал он, как раньше, как десять лет назад, как вчера, как всегда. – Эх ты, шляпа! Раззява!

– Молчи, несчастный! – смеялась она. – Защищайся! Ага! Скушал? Так-то, Геночка!..

– Да я тебя, как младенца! – взвизгивал он восторженно. – Держись!

О, только б игра не кончалась, о, только бы шарик летал и порхал, соединяя их, возвращаясь и улетая и возвращая их друг другу.

Игра, не кончайся...

– Играй же, играй! Твоя подача!

Шарик, лети! Не уставай, белый шарик, ведь мы – не устали, мы сами – такие пустые и легкие, как этот шарик, мы – беспечные дети, мы играем без устали и без перерыва...

И шарик летает, прочерчивает пыльный подвальный воздух прозрачной штриховкой, летает-латает, прошивает белой ниткой душное пространство и время, штопает нашу разлуку, накладывает целебные швы на раненые сердца, о, шарик, шарик, прыг-скок, пинг-понг, шарик нас связывает, соединяет белой пунктирной нитью... Наша встреча – шита белыми нитками...

Они все играли, играли, и глотки их пересохли, и оба они молчали, лишь тяжко дышали, как загнанные цирковые лошади, но ни он, ни она – никто не хотел прекращать игру, хоть давно уже они сбились со счета... нет, они смотрели друг на друга со взаимной мольбой и безмолвно уговаривали друг друга: «Ну, пожалуйста, ну, еще... ну хоть чуть-чуть... поиграем еще немножко!»

ПТИЦЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

Профессор Коркин проснулся от головной боли и от крика птиц. А ведь так хотел выспаться... после вчерашнего-то юбилейного пиршества. Но птички, как известно, просыпаются рано. Вот и сегодня раскричались чуть свет в своих комфортабельных клетках: щегол, скворец, два зеленых попугайчика.

Афанасий Данилыч почмокал сухим языком. Во рту было горько. Он поискал глазами стакан с водой – нет стакана.

– Катюша! – крикнул он хриплым голосом. – Катя!

В комнату вошла жена.

– Где мой стакан? – сердито спросил Афанасий Данилыч. – Я всегда ставлю перед сном стакан с водой, а ты каждый раз его убираешь? Что за манеры?

Жена молча вышла и через пятнадцать секунд вернулась со стаканом воды.

– Птиц кормила? – спросил Афанасий Данилыч.

– Нет еще, – буркнула жена. – Какой ты прыткий. Не успел проснуться – и распоряжаешься.

– Ах, птички мои, пичужки, голодненькие, – сказал Афанасий Данилыч, морщась от головной боли. – Катюша, дай аспиринчику. Голова разламывается.

– Тоже, напился на старости лет, – укоризненно заметила жена, подавая таблетку.

– Как-никак, юбилей. Шестьдесят лет – не шуточки.

– Вот именно, что шестьдесят, – продолжала ворчать жена. – Мог и воздержаться. Выпил бы рюмочку, чисто символически... а ты!

– Ладно, ладно, – отмахнулся Афанасий Данилыч. – Не пили ты меня, ради бога. И так тошно. Лучше птичек покорми.

– Потерпят твои птички! – рассердилась жена. – Все равно выпускать будешь.

– Это уж непременно. Сегодня – прощальный день, – и Афанасий Данилыч зевнул, потянулся. – Старая традиция – в день рождения – всех птичек на волю!

Да, была такая традиция у профессора Коркина: каждый свой день рождения, вот уж лет тридцать, не меньше, он выпускал птиц из клеток. В конце мая погода уже всегда была теплой, летней, и птицы обретали свободу в самое подходящее для вольных полетов время.

– Покорми птичек, Катюша, – ласково сказал Афанасий Данилыч. – Не ворчи, моя старушечка. Дай им праздничное угощение!

Жена, продолжая тихонько браниться, насыпала корм в птичьи клетки. Попугайчики накинулись жадно, скворец – с достоинством, а щегол продоложал свою песню, делая вид, будто не обращает внимания на еду.

– Ишь ты, важничает, – усмехнулся Афанасий Данилыч. – Распелся!

– А ты вставать не собираешься? – спросила жена. – Вдруг кто придет?

– Кто может прийти в такую рань? – и профессор Коркин снова потянулся. – Да, слушай... Ты мне лучше вот что скажи – как там вчера? Все было в норме?

– А ты что – сам не помнишь? – удивилась жена.

– Да как-то, знаешь, в тумане... – и он рассмеялся смущенно, – Помню, как начали, помню – ректор тост произносил... потом от кафедры кто-то чего-то...

– Эх, ты, – и жена посмотрела на него сурово, – Всем гостям настроение испортил. Наговорил всяких гадостей!..

– Да ты что? – испугался Афанасий Данилыч. – Серьезно, что ли?

– Конечно. Размахался руками, раскричался – все вы, мол, бездари, интриганы!

– Ой, ой, ой, – застонал Афанасий Данилыч, хватаясь за голову. – Как же это я?..

– Вот уж не знаю, что на тебя нашло. Юбиляр называется.

– Обиделись?

– А ты как думал? Разве не обидно? Конечно, обиделись. Но это еще не все... не самое главное.

– А что такое? – насторожился профессор.

– Ты и себя начал грязью поливать. Сам на себя такого наклепал – что прямо хоть в прорубь бросайся.

– А что конкретно?

– Разве я все упомню? – и она пожала плечами. – Помню, что ты от должности отказывался, от всех степеней и званий, от кафедры... и от премии...

– От какой премии?

– Ну, от той еще... от Государственной.

– Фу ты, господи, – совсем расстроился профессор Коркин. – Это ж надо было – так растормозиться. Да мне ту премию тридцать лет назад давали!.. Кстати, в те времена она по-другому называлась.

– Будто я не знаю.

– Да-а... значит, говоришь, подпортил я себе юбилей?

– Подпортил, Афоня, подпортил. Как теперь коллегам в глаза смотреть будешь?

– Ну, ты меня только не очень-то... не запугивай, – нахмурился он. – Я сейчас с похмелья, настроенье и так паршивое, да еще ты тут каркаешь...

– А кто виноват? Зачем было напиваться? Юбиляр! Облил всех грязью, себя наизнанку вывернул – очень красиво!

– Постой, постой. Не очень-то. Ты скажи – я кого-нибудь конкретно оскорбил?

– Как это?

– Ну... на личности я переходил? Обидел кого-нибудь персонально?

– Вроде, нет... ты про всех сразу говорил, – неуверенно сказала жена.

– Тогда – пустяки, – успокоился профессор Коркин. – Тогда не страшно. Все примут за обычный пьяный бред, старческую воркотню. Понимаешь? Традиционное русское самобичевание, – и он подмигнул жене. – Этакий моральный стриптиз... хе-хе!.. этакое проявление купеческой широты и размаха.

И он совсем успокоился.

Потом, наконец, встал с постели, быстро размялся, сделав несколько гимнастических упражнений, и побежал мелкой рысцой под душ.

Минут через десять вышел из ванной комнаты – бодрый, протрезвевший.

– Есть будешь? – спросила жена.

– Разумеется. Кофе со сливками, булочку с маслом, яйцо в мешочке, сыр «Янтарь», – быстро распорядился профессор.

После завтрака он выпустил всех птиц на волю. В распахнутое окно. И щегла, и скворца, и двух попугайчиков. Щегол улетел сразу, скворец – с достоинством, не спеша, а попугайчики улетать боялись, испуганно смотрели то на профессора, то на бескрайнюю и пугающую свободу. Так, с оглядкой, и улетели.

Выпустив птиц, Афанасий Данилыч ушел в свой кабинет. Некоторое время сидел без дела, задумавшись. Потом стал просматривать свежую корреспонденцию – поздравительные письма, телеграммы, открытки.

– К тебе пришли! – крикнула жена.

– Кто там так рано? – нахмурился профессор.

Дверь кабинета распахнулась – и быстрым заплетающимся шагом вошел Новиков.

Новиков – ассистент кафедры, которой заведует Афанасий Данилыч. Друг юности, старый биолог с неудачно сложившейся судьбой. Некогда стройный, а ныне отяжелевший, грузный, лысый старик. Афанасий Данилыч казался моложе его лет на десять. А ведь ровесники.

– Приветствую дорогого юбиляра, – сказал Новиков, крепко пожимая хозяину руку. – Не мог удержаться, решил заскочить.

– А что? Случилось что-нибудь? – осторожно спросил профессор.

– Ничего, ничего. Просто – не могу до сих пор успокоиться после ваших вчерашних слов, – и Новиков стал взволнованно прохаживаться по кабинету.

– А-а... наболтал я там спьяна... – сказал Коркин, настороженно поглядывая на гостя. – Вы уж не обижайтесь, ради бога.

– Почему я должен обижаться? – удивился Новиков. – Вы говорили прекрасно! Ваши слова звучат в моих ушах!..

– Шутите, небось?

– Да нет, честное слово! Такой искренности, такого чистосердечного надрыва я давно не слышал. Если честно сознаться – не ожидал. От кого-кого – а от вас, ей-богу, не ожидал. Вы мне всегда казались... ну, консерватором, что ли. Даже реакционером. А тут – надо же! – с таким пафосом!.. Ох, как вы их крыли!

– Кого – их?

– Ну, всех этих зажравшихся мастодонтов... всех этих маразматиков, интриганов... авантюристов с учеными степенями!

– Неужели я прямо так и говорил? – похолодел профессор.

– Еще почище. А больше всего мне понравилась ваша самокритика. Особенно – насчет премии.

– Да, помню... глупая была шутка, – промямлил профессор.

Новиков замолчал, прищурился, покачал головой.

– Шутка? – повторил он. – Шутка... Значит, сейчас вы отказываетесь от своих вчерашних слов?

– Разумеется, отказываюсь. Пьяный бред. Я уверен, что, кроме вас, никто не принял это всерьез.

– Может быть, и так... Значит – шутка? – и Новиков, явно расстроенный, присел на диван, опустил голову. – А я-то, старый дурак... поверил в вашу искренность.

Афанасий Данилыч подошел к нему, сел рядом, сочувственно обнял за плечи.

– За кого вы меня принимаете, дружище? – укоризненно сказал он. – Что я, мальчишка? Разве бы стал я всерьез произносить все эти глупости? Торжественное мероприятие, юбилей... шестьдесят лет – не шутка!.. Столько важных гостей присутствовало – и чтобы я мог всерьез на них обрушиться с гневными филиппиками?! Чтобы я мог всерьез отказаться от Государственной премии?!.. Да вы что?

– Значит – шутка...

– Конечно! – несколько торопливо воскликнул Афанасий Данилыч. – А как можно расценить иначе? Согласен, что шутка неудачная... глупая даже шутка – согласен! Но – шутка! Шутка! Розыгрыш! Мистификация! Так и передайте всем прочим.

– Никому я ничего передавать не собираюсь, – и Новиков резко встал с дивана. – Все вы, конечно, врете. По пьянке вчера разоткровенничались, а сейчас испугались...

– Повторяю – шутил я, шутил!

– Ладно, ладно. Не бойтесь. Никто вас за это не накажет. Не те времена.

Коркин тихо рассмеялся.

– Кто их знает – какие времена будут завтра?.. – заметил он многозначительно.

– Да бросьте, пожалуйста, – скривился Новиков. – Уж вам-то чего бояться? Всю жизнь прожили в почете и славе, кафедрой заведуете, биография безупречная, чист как стеклышко... – и он усмехнулся недобро. – Не то, что я, грешный.

– А что – ты? Что – ты? – возмутился Афанасий Данилыч. – Все корчишь из себя несчастного страдальца, мученика? Сколько можно? Если уж на то пошло – в своих прошлых бедах ты сам виноват! Сам!

– Как же это я сам виноват? – И Новиков удивленно уставился на него. – Что же я – сам себя, что ли, в Воркуту послал? Сам у себя кандидатскую отобрал? Ври, ври, Афоня, да не завирайся. Хоть тридцать лет и прошло, а я все отлично помню. И сессию ВАСХНИЛ помню, и тебя, скромника, пай-мальчика, помню, и хулиганские реплики Лысенко, когда я выступал... тоже помню!

– А кто тебя за язык тянул? – быстро сказал профессор. – Кто тебя гнал на трибуну? Кто? Не хотел соглашаться – ну и молчал бы в тряпочку. Я ведь тоже был не очень-то согласен тогда с Трофимом Денисычем...

– Ой, не надо. Не ври, ради Христа.

– Клянусь! Я был с тобой заодно. Но я понимал, что такое эпоха. Я понимал – что такое Лысенко. Я понимал, что такое мы с тобой. Два щенка, два ничтожных аспиранта... ну, кто мы тогда были?

– А кто мы сейчас? – тихо сказал Новиков.

– Нет, ты ответь! Ответь! Разве не я был прав – тогда? Разве не я? Да, я за тебя не вступился, не поддержал... зато я сохранил и себя, и нашу идею, и наш материал... я все сохранил, и все это пригодилось потом. Ничто даром не пропало! А вот если бы все были тогда такими смельчаками, как ты, – глядишь, многое бы и сгинуло безвозвратно. Я о науке думал, а ты – о благородном жесте.

– Игра слов, – тихо сказал Новиков. – Игра слов, не больше.

– Тогда я молчу.

– Молчи, молчи. К этому ты привык. Вчера, впервые в жизни, спьяну, ты сказал пару правильных слов... и то – сразу же перетрусил!

– Какие такие правильные слова?! – снова возмутился профессор. – Оскорблять уважаемых ученых – это, по-твоему, правильно? Отказываться от Государственной премии – это правильно?

– Конечно, правильно. Ведь премию-то тебе дали тогда совсем зря. Ну, что смотришь?.. Разве не так? Вспомни, вспомни хорошенько. В пятидесятом дали премию, а уже в пятьдесят втором выяснилось, что все твои расчеты и выводы были дутыми. И ведь ни один колосок твоей «коркинской золотой» не взошел... На нормальном-то поле – ни один! Где она сейчас, твоя «коркинская золотая»? Где? Покажи мне то поле! Хоть грядочку покажи! Нету ведь – ни грядочки. Так что насчет премии, Афоня, ты вчера очень даже правильно высказался.

– У-ух, какой ты, – прошептал, жмурясь, профессор. – Какой ты... озлобленный! Уж сколько лет прошло, тебя полностью реабилитировали, вернули доброе имя, дали работу – пожалуйста, занимайся наукой!.. Так нет же... нет! В тебе одна злость осталась.

– В этом не я виноват.

– Конечно. Легче всего сваливать на кого-то.

– Афоня, прекрати. Мы ведь сейчас одни, без свидетелей. К чему эта демагогия? Ловко ты уклонился от разговора о премии...

– Я не уклонился. Пожалуйста. Да, я и без тебя знаю, что многое в моей работе было ошибочным... знаю! Но ведь в науке, как тебе известно, и отрицательный результат имеет положительное значение...

– Ну, если так рассуждать – за каждый отрицательный результат надо давать Государственную премию. Афоня, это просто смешно.

– Мне ее дали! Дали! Я не сам взял, я не просил, не крал, не обманывал. Я честно трудился – и мне дали!

– Ладно, успокойся. Чего уж теперь. И чего ты разгорячился? Про ту премию никто, кроме нас, и не помнит...

Профессор Коркин тяжело дышал. Он чувствовал, что голова горит, в висках пульсирует кровь, руки немеют.

– Да если каждый... если каждый будет отказываться от премии, – вдруг сказал профессор, – да если каждый будет так, как ты...

– Ну – что?

– Да если каждый так будет... Все тогда развалится!

– Что – развалится?

– А все! Все развалится.

Новиков пожал плечами.

– Тяжело с тобой спорить, Афоня, – сказал он. – И субординация не позволяет... всеж-таки я твой подчиненный. Да и смысла нет – спорить. Пойду-ка я домой. Извини, если растревожил.

Настроение было испорчено. Профессор Коркин выпил еще таблетку от головной боли, потом сердечных капель, но легче не становилось.

Нет, это была не тревога, не страх, не ожидание чего-то плохого в ближайшем будущем... это были навязчивые воспоминания. А профессор не любил окунаться в прошлое. Он любил смотреть только вперед. Это был его девиз: только вперед. А тут, видите ли, явился несчастный старикашка, неудачник, злопамятный «друг детства и юности», треклятый ровесник и однокашник. – и сбил его с ровного ритма, поколебал, нарушил правильность давным-давно заведенного механизма.

«Черт бы его побрал, этого правдолюбца!» – подумал с досадой профессор, и распахнул окно, надеясь, что свежий воздух его успокоит. Нет, легче не стало.

Он прошелся по пустой квартире. Жена куда-то ушла, вероятно, отправилась по магазинам. Вечером предстоял еще один банкет – «домашний вариант», для самых близких.

А сейчас – и поговорить не с кем.

На стене кабинета висели фотографии детей – сын и дочь, оба взрослые, живут далеко от отца, у каждого своя семья. Пишут редко. Не приезжают.

Профессор пошел в другую комнату. «Покормлю-ка я птичек...» – но, увидев пустые клетки, вспомнил, что ведь он сам их недавно выпустил.

Никого. Ни души. Ни звука.

И вдруг он услышал тихий стук – резко обернулся: на створке форточки, распахнутой наружу, сидел щегол и постукивал клювом в стекло. Словно спрашивал: можно?

– Плохая примета... – прошептал Афанасий Данилыч. – Очень плохая примета.

И он замахнулся на птицу, прогоняя ее прочь.

Но щегол влетел в комнату, заметался под потолком.

– Кыш! Кыш! – закричал профессор. – Убирайся, гадкая птица!

Ему показалось, что это – тот самый щегол, которого он недавно выпустил из клетки.

– Зачем ты вернулся? – сердито спросил профессор. – Зачем?

А в форточку влетели дружной парой еще две птицы – те самые боязливые зеленые попугайчики. Следом за ними влетел и скворец.

– Да вы что – сговорились? – прошептал Афанасий Данилыч. – Прочь отсюда! Прочь!

И он забегал по комнате, размахивая руками и бесполезно пытаясь прогнать незваных гостей. Он устал, он задыхался от одышки и тяжкого сердцебиения. Остановился, прикрыл глаза, отдышался... полез во внутренний карман пиджака за валидолом.

А когда открыл глаза, то увидел, что в комнате уже не четыре, а, по меньшей мере, пятнадцать птиц. И еще другие, все более шумные, влетали в форточку, сталкивались друг с другом, метались под потолком, ударялись клювами о стекло, роняли разноцветные перья и кричали, кричали, кричали.

Профессор замер от страха. Он чувствовал, как тяжко пульсирует кровь в висках, как ломит шею, тянет поясницу, и он застонал от щемящей сердечной боли – и выкрикнул умоляюще:

– Не надо! Оставьте меня! Оставьте меня в покое!..

А комната словно расширилась в объеме – и стены раздвинулись, и потолок будто взвился вверх... И проклятые птицы все влетали, влетали в распахнутую форточку, и надрывно кричали, истошно вопили, чирикали, каркали, куковали и щебетали, исходили высокими трелями и руладами.

И профессору вдруг показалось, что эта безумная стая – те самые птицы, которых он выпускал на свободу в течение многих лет, ежегодно, в свой день рождения.

Эта внезапная догадка больно пронзила его, и профессор воскликнул, вздымая дрожащие руки:

– Зачем вы вернулись? Зачем? Улетайте прочь!..

Но птицы не слышали его, оглушенные собственным криком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю