355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Хруцкий » По запутанному следу: Повести и рассказы о сотрудниках уголовного розыска » Текст книги (страница 4)
По запутанному следу: Повести и рассказы о сотрудниках уголовного розыска
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:50

Текст книги "По запутанному следу: Повести и рассказы о сотрудниках уголовного розыска"


Автор книги: Эдуард Хруцкий


Соавторы: Анатолий Безуглов,Александр Кулешов,Сергей Высоцкий,Александр Сгибнев,Юрий Кларов,Иван Родыгин,Виктор Филатов,Валерий Штейнбах
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)

11

Вообще-то, я не из числа удачливых. Но на друзей мне везло. Везло в детстве, везло в юности, везло в зрелом возрасте. Им я обязан теплом, которое согревало меня в холодные годы, поддержкой в трудные минуты, мировоззрением, жизненным опытом. Короче – всем. Поэтому мне трудно отделять свою биографию от биографии близких мне людей, среди которых был и Илья Фрейман, человек неистощимой жизнерадостности и обаяния.

С ним мы работали в уголовном розыске шесть лет, пока он не перешел в ГПУ. Вначале его временно прикомандировали к группе, занимавшейся расследованием дел о кулацких восстаниях, а затем забрали вовсе.

Способный и высококвалифицированный следователь (у Ильи было высшее образование, что по тем временам ценилось) быстро продвинулся. К 1932 году он уже занимал должность заместителя начальника отдела центрального аппарата, намного опередив не только меня, но и Сухорукова.

По своей излюбленной привычке Фрейман сидел не за столом, а на столе. Он жевал бутерброд и одновременно делал пометки на каком-то документе. Его шевелюра отливала бронзой.

– Здравия желаю, товарищ начальник!

– И тебе здравия, – сказал Фрейман, соскакивая со стола с легкостью заядлого физкультурника. – Хочешь бутерброд?

Я отказался.

– А у тебя завидный аппетит.

– Не жалуюсь. Но в основном с горя… Такая уж натура. Некоторые с горя пьют, а я ем. Чем больше горя, тем лучше аппетит.

Судя по объему пакета, у Фреймана были крупные неприятности…

Илья, как обычно, шутил, но что-то мне подсказывало, что настроение у него совсем не безоблачное.

Бесшумно вошел секретарь – парень с кубиками в петлицах, положил на край стола тисненую кожаную папку:

– Почта.

– Спасибо, Сережа.

Когда он вышел, я сказал:

– Ты, кажется, учитываешь опыт Шамрая:

– А именно?

– Он меня убеждал, что секретарем должен быть обязательно мужчина.

– Что ж, у него для этого есть определенные основания…

– Видимо. Обжегшись на молоке, дует на воду. Говорил, что из-за сплетен вынужден был уволить секретаршу…

– Ну, не совсем из-за сплетен, – усмехнулся Фрейман. – Тут он немножко смягчил. Во-первых, его секретарша была женой бывшего полковника из штаба атамана Дутова, а во-вторых… Во-вторых, сплетни были не совсем сплетнями…

Илья вкратце познакомил меня с делом по обвинению Дятлова. Оно уже было почти закончено.

– Как видишь, ничего для тебя интересного, – сказал он в заключение. – Разве только письма Явича-Юрченко… Но если хочешь побеседовать с Дятловым, я это устрою. Он у нас пока здесь. Но мое мнение – зря время потеряешь.

– Ладно, давай письма, а там посмотрим.

Фрейман достал из сейфа письма.

– Если я тебе не нужен, то минут на сорок удалюсь. Не возражаешь?

– Нет. Только учти, что к тебе собирается Сухоруков.

– Опять будет меня мытарить по поводу красноармейцев? Железный человек!

…С письмами Явича-Юрченко знакомился в свое время еще Русинов. Он же сделал из них выписки, которые были приобщены к делу о нападении на Шамрая. Но, как я смог убедиться, эти выписки носили слишком утилитарный характер. Между тем оба письма оказались настолько любопытными, что заслуживали того, чтобы снять с них копии, что я и сделал.

Первое письмо Явича, датированное 24 сентября 1934 года, явилось ответом Дятлову, который через двенадцать дет после их последней встречи – виделись они летом 1922 года на процессе по делу правых эсеров – разыскал Явича-Юрченко в Москве и написал ему.

«Рад, Федор, что ты жив и почти здоров, – писал Явич. – «Рад» – не для формы. Действительно рад. Какие бы то ни были у нас расхождения – а они есть и с годами не сгладились, лишь углубились, – ты был и останешься частью моей юности, ее осколком. Из осколков, разумеется, вазы не слепишь, но они, как выражаются юристы, являются вещественными доказательствами ее былого существования… Между нами не должно быть недомолвок и недоговоренностей. Наше время требует от людей чистоплотности – и телесной, и духовной. Чистоплотности в мыслях и делах. Неряшливость нетерпима. Так я, по крайней мере, считаю. А твое письмо колет неопрятной и густой щетиной двенадцатилетней давности…

Совершенно напрасно ты делаешь мне комплимент – комплимент, разумеется, с твоей точки зрения, – что я, «по мере сил, старался не усугублять и без того тяжкое положение правых эсеров во время судебного процесса» (эти слова в тексте кем-то были подчеркнуты красным карандашом). Не было ни одного вопроса, от которого я бы уклонился. Я не пытался и не хотел смягчить, вуалировать, а тем более извращать факты, уличающие обвиняемых. И если я не говорил о некоторых известных мне обстоятельствах (подчеркнуто красным карандашом), то только потому, что меня не спрашивали. Я являлся свидетелем, а не обвинителем и не считал себя вправе выходить за рамки отведенного мне в процессе места (подчеркнуто).

Это все дела давно минувших дней. Пишу о них так подробно для того, чтобы рассеять твое заблуждение на сей счет. Вступая в РКП (б), я не искал теплого местечка и не стремился к карьере. Партбилет для меня не хлебная карточка, а результат пережитого и выстраданного. Что же касается доверия, то этот вопрос достаточно сложен (подчеркнуто). Обо всем не напишешь. Встретимся – поговорим…»

Между первым и вторым письмом Дятлов и Явич-Юрченко дважды виделись: сначала в Москве, а затем в Ярославле, куда Явич приезжал для организации газетной подборки. Во время встреч, как показал Дятлов, он неоднократно заводил с Явичем разговор о деятельности оппозиции, но «то ли Хмурый (подпольная кличка Явича) не доверял мне, то ли он действительно не симпатизировал оппозиции, – говорил на допросе Дятлов, – но мои высказывания поддержки у него не встречали даже тогда, когда встал вопрос о пребывании Явича в партии. Его личная неприязнь к Шамраю не сблизила наших позиций и не изменила его точки зрения на существующее положение, хотя к Шамраю он испытывал нечто похожее на ненависть…».

Действительно, в письме Явича были весьма нелестные слова в адрес Шамрая. В конце он писал: «Разговор с ним мне почти физически неприятен, а вдвойне противно то, что я не могу себе позволить роскоши отказаться от общения с ним…»

12

Когда я снимал копии с писем, позвонил Фрейман:

– Я, к сожалению, задерживаюсь. Буду через час. Застану еще тебя?

– Застанешь. Только распорядись относительно Дятлова.

– Хочешь с ним поговорить?

– Обязательно.

– Ну что ж, доставлю тебе это сомнительное удовольствие. Я уже на всякий случай предупредил, так что задержки не будет: его сейчас к тебе приведут…

Дятлов оказался преждевременно облысевшим человеком лет сорока пяти с тяжелым, как пудовая гиря, подбородком и квадратными плечами боксера. Он поздоровался, уверенно прошел к столу, сел, закинув ногу на ногу. Склонив голову к плечу, как-то сбоку посмотрел на меня, спросил:

– Надеюсь, традиций нарушать не будете?

– А именно?

Дятлов охотно объяснил:

– Перед допросом обвиняемому принято предлагать закурить.

– Вы неплохо освоили традиции…

О Явиче Дятлов отозвался с нескрываемой недоброжелательностью. Похоже было, что он до сих пор не мог простить ему, что тот не принял троцкистской веры. Подобное отношение меня в какой-то мере устраивало, так как являлось своеобразной гарантией того, что Дятлов не будет выгораживать Явича. И он его не выгораживал. Отнюдь…

Дятлов с поразительной готовностью отвечал на все вопросы, которые ставили под сомнение поступки Явича и могли бросить на него хоть какую-то тень. Он был одним из тех свидетелей, которых Алеша Попович называл «самоотверженными помощниками обвинения…».

Дятлов не лгал, не наговаривал, но так расставлял акценты, что, казалось бы, совсем безобидные факты приобрели многозначительность и зловещий смысл. Рассказывая о ночном появлении Явича, он красочно описал его взволнованность, беспорядок в одежде («Я обратил внимание, что на сорочке у него не хватало двух пуговиц, причем одна была вырвана с мясом».), кровоточащую ссадину на ладони, отрывистую речь…

– Вы не спрашивали, где он был?

– В наших отношениях мы избегали навязчивости.

– Вы это считаете навязчивостью?

– У нас не было принято лезть в душу друг к другу.

– Итак, вы молча встретили появление хозяина квартиры?

– Не совсем…

– Как это прикажете понимать? «Не совсем» – расплывчатая формулировка.

– А вы любитель чеканных?

– Послушайте, Дятлов. Давайте с вами договоримся так: вопросы буду задавать я… Вы что-нибудь говорили Явичу, когда он пришел?

– Да.

– Что именно?

– Я сказал ему, что он поздно гуляет.

– Что вам Явич на это ответил?

– А что по вашей версии он должен был мне ответить? – спросил Дятлов. – Скажите. Возможно, я припомню… Ведь вы мне нравитесь, и у меня хорошее настроение. Я человек щедрый. Чего уж скупиться…

Дятлов издевался, но, кажется, эта издевка не помешала бы ему расписаться под любыми предложенными мною показаниями…

– Ошибочка, Дятлов, – сказал я.

Он улыбнулся широко, искренне. Улыбка получилась почти добродушной. Он от всей души наслаждался ситуацией. Она ему казалась забавной. Видно, развлечений в камере было не так уж много… С любопытством спросил:

– В чем ошибочка?

– В масштабах, Дятлов.

– Не понял.

– Нельзя всех мерить на свой аршин.

К сожалению, Фрейман, советовавший не терять зря времени, был прав: показания Дятлова ничем не дополняли материалы дела – повторение пройденного… Но когда я собирался заканчивать затянувшийся допрос, Дятлов обронил фразу, которая меня буквально ошеломила. Описывая ночное возвращение Явича, он с иронией сказал, что Явич, несмотря на все, не Забыл все-таки прижечь ссадину на ладони одеколоном.

– Где стоял флакон? – спросил я.

– В нижнем ящике платяного шкафа.

– Что там еще было?

– Бритвенные принадлежности, носовые платки, револьвер…

– Револьвер?

– А что вас, собственно, удивляет? – приподнял тяжелые плечи Дятлов. – Насколько мне известно, «мой друг» имел разрешение на ношение оружия…

– Да, конечно…

Одна из задач следователя при допросе – не дать возможности собеседнику понять, что именно из сказанного им представляет особый интерес, какие сведения носят принципиальный, решающий характер, а какие – несущественный. Скрыть своего удивления мне не удалось, но объяснить я его мог по-разному.

Чтобы не акцентировать внимания Дятлова на револьвере, я задал ему несколько нейтральных вопросов, не имевших для меня абсолютно никакого значения, и со скучающим видом человека, который безуспешно борется с дремотой, снова вернулся к содержимому шкафа…

Насторожившийся было Дятлов снисходительно и лениво отвечал на дурацкие, по его мнению, вопросы, даже не подозревая, какое они имели значение для судьбы Явича. Ведь изъятый наган являлся важной уликой обвинения. В его барабане отсутствовало три патрона, а в Шамрая, как известно, стреляли три раза… Кроме того, на стенках канала ствола был налет свежего нагара. Правда, Явич объяснял это тем, что накануне стрелял в тире. Но единственный очевидец, на которого он сослался, сказал, что не помнит точно даты посещения тира. Он же собственноручно записал в протоколе, что Явич имел обыкновение после стрельбы в тире, где он бывал еженедельно, тщательно прочищать и смазывать оружие. Поэтому его показания не только не ослабили, но даже усилили весомость и убедительность этой улики, тем более что Явич, как выяснилось, стрелял но мишени не три раза, а не меньше восьми – десяти.

Но если Явич той ночью не брал с собой нагана, который мирно дожидался его возвращения в ящике шкафа рядом с одеколоном, бритвенными принадлежностями и носовыми платками, то доказательство обвинения закономерно превращалось в доказательство защиты. Явич не мог стрелять в Шамрая. В Шамрая стрелял кто-то другой…

Нет, время с Дятловым не было потрачено зря. Малоприятное знакомство с лихвой окупило себя.

Мне казалось, что Илья должен высоко оценить результаты допроса. Но он проявил не свойственный ему скептицизм.

– А не торопишься ли ты с выводами, гладиолус?

– Они достаточно ясны.

– Переоцениваешь.

– Ну, знаешь ли…

– Я многое знаю, Саша, – серьезно сказал Фрейман. – А еще больше стараюсь предусмотреть.

Он помолчал. При неярком свете настольной лампы его синие глаза казались черными, и, возможно, от этого лицо приобрело выражение жестокости. На мгновение мне даже показалось, что передо мной не Илюша, а другой, совершенно незнакомый мне человек.

– Почему ты взялся за это дело? – в упор спросил он.

– Странный вопрос… С тем же основанием ты мог бы спросить, почему я занимаюсь десятком других дел, которые находятся в моем отделении…

– Не совсем… Ведь Рита приходила к тебе именно по этому делу.

Ах, вон оно что! Это злосчастное посещение. Но неужто Илья придает ему такое значение? Ведь мы дружим не первый год и съели не один пуд соли. И обидно, и неприятно. Чертовски неприятно.

– Сухоруков знает, что Рита просила за Явича?

– Нет.

– Почему?

– Встреча с Ритой – мое личное дело.

– Правильно. Но то, что она ходатайствовала за Явича-Юрченко, уже выходит за рамки личного.

– Она просила только проверить.

– Все равно.

– А я бы проверил это дело и без ее просьбы.

– Но почему ты все-таки не рассказал Сухорукову?

Я встал, сложил в портфель документы:

– Считаю, что на этом мы можем вполне закончить наш разговор.

– Сядь.

– Мне пора.

– Сядь, дурак.

Фрейман встал, силком усадил меня. Не снимая ладоней с моих плеч, сказал:

– Дурак, как есть дурак… Ты ведешь себя, как мальчишка, Саша. Мы живем с тобой в слишком серьезное время, чтобы проявлять мальчишество. Да и возраст у нас с тобой уже не тот, и положение не то.

– И дружба, видимо, не та…

Фрейман с укоризной сказал:

– Ну зачем? По-моему, одна из обязанностей друга в том и заключается, чтобы вовремя предостеречь. Я ведь уверен, что просьба Риты не изменила твоего отношения к делу. Так что ты зря обиделся. Но пойми меня правильно: мне не хочется, чтобы ты давал какой-то повод для кривотолков, а не поставив в известность Сухорукова, ты совершил ошибку…

Фрейман что-то недосказывал. Я его слишком хорошо изучил, чтобы не заметить этого.

– Друзья должны быть до конца откровенны, Илюша…

– Это правильно, Саша… – Фрейман снял с моих плеч руки, обошел стол вокруг, сел на свое прежнее место. Повторил: – Это правильно… Но если бы я был до конца уверен, Саша, что моя откровенность пойдет тебе на пользу…

– Откровенность, наверное, всегда на пользу.

Фрейман невесело усмехнулся:

– Мне бы твою уверенность, заслуженный сотрудник Московского уголовного розыска! – Он помолчал и спросил: – Рита тебе говорила о своих отношениях с Явичем-Юрченко?

– Конечно.

– Что именно?

– Я ведь не подследственный, Илюша…

– Опять?

– Ну, говорила, что вместе работали в журнале. Говорила, что многим ему обязана, что он ее сделал настоящей журналисткой…

– Понятно, – сказал Фрейман. – А она не говорила тебе, что отношения одно время у них были не только служебного характера?

– Ну да, дружеские…

По глазам Фреймана я понял все, раньше чем он успел произнести следующую, уже известную мне фразу: «Я имел в виду не это, Саша…»

Фрейман, судя по движению губ, продолжал говорить, но я его уже не слышал: уши словно заложило ватой. И я тоскливо подумал, что мне сейчас недоставало только этого. «Это» было последствием полученной лет десять назад травмы и операции черепа. Перенесенное периодически напоминало о себе головными болями и такой вот дурацкой глухотой, которая настигала меня в самое неподходящее время. Сквозь невидимую вату каплями просачивались отдельные, не связанные между собой слова: «Значение… Петроград… связь…» Каждое из них сверлом буравило мозг, из глубины которого выплывала боль, тупая, нарастающая.

Фрейман внимательно посмотрел на меня, и губы его перестали шевелиться. Он все понял.

Я стал про себя считать. Иногда это помогало… Боль понемногу утихала.

– Закурить у тебя не найдется?

Каждое слово отдавалось в голове болью.

Фрейман пододвинул коробку. Он курил «Казбек», слишком слабые папиросы. Вместо удовольствия – кашель. С отвращением закурил.

13

И тогда, в кабинете Фреймана, и много позже у меня никогда не появилось подозрения, что Рита пыталась что-то утаить. И если она не сказала мне всей правды, то в этом не было умысла.

Рита жила только настоящим и будущим. Прошлое было для нее лишь архивом памяти, в котором не стоило, да и не было времени копаться.

Близкий некогда Рите человек, Явич-Юрченко, остался в прошлом. В настоящем же работал и жил другой Явич-Юрченко – коллега, квалифицированный журналист, который приносил стране пользу. Поэтому Рита считала своим гражданским долгом оградить его от безосновательных подозрений. И пришла она не к бывшему мужу (факт, недостойный даже именоваться фактом), а к известному ей сотруднику уголовного розыска, в деловых качествах которого она более или менее была уверена.

Такова была психологическая схема ее ночного прихода и просьба разобраться в «горелом деле». То обстоятельство, что она некогда была близка с подозреваемым и совсем недавно являлась моей женой, значения для нее не имело: прошлого нет. Но для Белецкого, Фреймана и Сухорукова это имело громадное значение. Несущественное для Риты прошлое ставило меня в более чем скользкое положение, давая повод усомниться в каждом моем действии по расследованию «горелого дела». Оно наложило свой отпечаток на все, в том числе и на мой разговор с Эрлихом, которого я вызвал к себе вскоре после допроса Дятлова…

– Допрашивая Шамрая, я убедился, что он слишком хорошо для свидетеля знает материалы дела. Поэтому я вынужден сделать вам замечание. Вы не имели права знакомить его с деталями дела.

– Шамрай – пострадавший, – сказал Эрлих. – На него было совершено покушение. Он – член партии. Выполняя свой долг, едва ли не стал жертвой классового врага.

У меня к тому времени был уже несколько иной взгляд на роль Шамрая во всей этой истории. Но спорить с Эрлихом я не собирался.

– Закон не делает исключения ни для кого, в том числе и для членов партии, – сказал я.

Эрлих промолчал, но в его молчании явственно ощущалось несогласие и осуждение моих политических незрелых взглядов. В то же время в молчании, видимо, была и некоторая доля горького удовлетворения: Эрлих всегда относился настороженно к своему непосредственному начальнику. И вот Белецкий продемонстрировал наконец свое подлинное лицо – политического обывателя, зараженного буквоедством, формализмом, всем тем, что некоторые называют «юридическим кретинизмом».

– Вы странно рассуждаете, Александр Семенович, очень странно, – тоном врача у постели безнадежно больного сказал он.

Эти слова, а главное тон, каким они были сказаны, переполнили чашу моего терпения.

– Мне кажется, Август Иванович, что нам не стоит терять время на дискуссии. Вы можете уважать или не уважать мое мнение, но вы обязаны хорошо знать Уголовно-процессуальный кодекс и следовать его требованиям. В данном случае закон не дает Шамраю никаких преимуществ перед другими свидетелями. Он для нас с вами – источник доказательств. А знакомя его с материалами дела и своей гипотезой, кстати говоря, весьма сомнительной, вы оказываете пагубное влияние на его восприятие происшедшего, а следовательно, на его показания. Ведь вы фактически навязываете ему свою версию…

– Я не могу с вами согласиться, Александр Семенович…

– Вы имеете право обжаловать мои действия по инстанции, А пока, будьте любезны, выслушать меня до конца.

Эрлих слегка побледнел, но сдержался.

– Обращаю ваше внимание на то, что вы допустили нарушение требований закона. Это, помимо всего прочего, является служебным проступком. Взыскания на вас я накладывать не собираюсь, но попрошу учесть мои замечания и сделать на будущее соответствующие выводы.

Губы Эрлиха вытянулись в жесткую нитку.

– Вы меня поняли?

– Я вас хорошо понял, – подтвердил он и после паузы сказал: – Я прошу освободить меня от дальнейшей работы над этим делом.

Наиболее разумным со всех точек зрения было бы удовлетворить просьбу Эрлиха, тем более что за последние дни я настолько вработался в «горелое дело», что Эрлих стал для меня не столько помощью, сколько помехой. Но человек не всегда выбирает из возможных вариантов лучший. И я сказал, что не собираюсь отстранять его от расследования.

– Но ведь фактически меня уже отстранили, – сказал Эрлих.

– Ошибаетесь, Август Иванович. Я вас не отстранял. Если вы имеете в виду мое участие, то это лишь помощь.

– Насколько я понял, мы избрали с вами разные пути.

– Разные пути?

– Ну, скажем, так: разные версии.

– Что же из этого следует? Все версии, кроме одной, отпадут. Но проверить их надо. Тогда мы исключим возможность ошибки. Я не собираюсь в чем-то ограничивать ваши поиски. Но вы должны учесть то, что я вам сказал.

Эрлих наклонил голову и растянул губы в улыбке:

– Я учту все, что вы сказали, Александр Семенович.

Фраза мне показалась двусмысленной. Но я сделал вид, что не обратил на это внимания…

Когда Эрлих вышел, я достал из сейфа переданный мне накануне конверт. Я его собирался вручить Эрлиху, но к середине нашей беседы это желание значительно ослабело, а к концу и вовсе исчезло.

В конверте были исписанные с двух сторон крупным почерком листы серой бумаги. Безымянный автор сообщал «родной рабоче-крестьянской милиции, что Василий Гаврилович Пружников», известный в уголовно-бандитском обществе многих городов и поселков РСФСР, прикрывшись прозрачной личиной лживого раскаяния и высоких шоферских обязанностей, «скрытно продолжает наносить неистребимый вред личностному имуществу советских граждан». Пружников обвинялся в многочисленных кражах по месту своего жительства (систематическое хищение картошки у соседей, тайный «отлив» керосина, кража продовольственных карточек), а также в «классово заостренном хулиганстве» и «кухонном бандитизме»…

От анонимки за версту разило квартирной склокой. И если бы не абзац, на который обратил внимание Цатуров, ее бы похоронили в архиве.

Цатуров отчеркнул несколько фраз, посвященных обвинению Пружникова в краже у управляющего трестом товарища Шамрая «часов и других неимоверных ценностей». Именно поэтому письмо и оказалось у меня.

Георгий Цатуров, прозванный в отделе Дружба Народов (Фрейман как-то сказал, что у него армянский акцент, украинская веселость, еврейские глаза и грузинский темперамент), умел внимательно читать почту. Впрочем, он хорошо умел и многое другое: поддерживать приятельские отношения со всеми сотрудниками, начиная от уборщицы и кончая начальником ГУРКМ, доставать дефицитные вещи для жен наших работников, острить, петь под гитару.

Цатуров относился к весьма любопытному племени псевдобездельников. В отличие от «деловых бездельников», с которыми я частенько сталкивался в различных учреждениях, Цатуров как будто никогда не был загружен работой. Телефон в его кабинете не сотрясал своими звонками стен, здесь никогда не толпился народ, письменный стол не был завален бумагами, а самого Цатурова я чаще всего заставал за его любимым занятием – изучением объявлений в газете об изменении фамилий.

Иногда Цатуров, к ужасу своего непосредственного начальника и Алеши Поповича, в разгар рабочего дня, когда другие сотрудники, словно загнанные лошади, носились в мыле в своих кабинетах, отправлялся в Красный уголок потренироваться на биллиарде. («Меткий глаз, твердая рука. Сегодня биллиардист – завтра артиллерист».)

Казалось, другого такого лоботряса и бездельника – не найти.

Но… странное дело: у Цатурова постоянно оказывались лучшие по отделению результаты. Раскрываемость краж доходила у него до 96–98 процентов. Цифры, прямо скажем, небывалые. В 1932 году Дружба Народов раскрыл нашумевшую кражу в универмаге на полтора миллиона рублей. В 1933-м вытянул три безнадежных дела, а в 1934-м его заслуги были отмечены в приказе наркома, а начальник ГУРКМ вручил ему именное оружие.

Нет. Цатуров не был бездельником. Но когда и как он ухитрялся работать, для меня загадка и до сих пор…

С декабря прошлого года, когда тяжело заболел начальник четвертого отделения, Георгий временно исполнял его обязанности. Взявшись за «горелое дело», я решил прибегнуть к его помощи. Георгий, любивший чувствовать себя жертвой собственной доброты и не чуждый тщеславия – «раньше все дороги в Рим вели, а теперь – к Цатурову», – охотно согласился.

– Все правильно, душа моя, – одобрил он. – Как говорят на Кавказе, чтоб одна дверь открылась, надо в семь постучать. Помогу.

И он помог. Анонимка была уже вторым «подарком», полученным мною от Цатурова. За два дня до этого его сотрудники обнаружили в скупочном магазине на Кузнецком мосту две пары часов и портсигар, на которых легко было заметить следы стертых надписей. Завхоз треста, которым руководил Шамрай, опознал вещи, предназначавшиеся для вручения служащим.

Совпали и номера часов. Допрошенный нами приемщик магазина сказал, что часы и портсигар продал рыжеволосый человек средних лет (паспорта у неизвестного он, вопреки существующим правилам, не потребовал).

Когда Цатуров, вручая мне конверт, вкратце пересказал содержание письма, я закинул удочку насчет его дальнейшего сотрудничества. Георгий энтузиазма не высказал…

– Знаешь, как в таких случаях говорят на Кавказе?

– Знаю, – сказал я. – Стой позади кусающего, но впереди лягающего…

– Ты что, на Кавказе бывал?

– Никогда в жизни.

– Значит, так же, как и я, – отметил Георгий. – А откуда такая эрудиция?

– Из сборника пословиц и поговорок.

– Этого? – Цатуров показал мне книгу.

– Нет. У меня второе, дополненное издание. В два раза толще.

Глаза Георгия зажглись завистью.

– Давай так, – сказал Цатуров, – я тебе собираю сведения об анонимщике и «кухонном бандите», а ты мне даришь сборник и забываешь про пословицы.

– Когда сделаешь?

– Завтра утром.

На этом мы и расстались.

Сроки, конечно, были сжатыми, но я верил в оперативные способности Цатурова.

Что же он выяснил за это время? Я отложил в сторону конверт с анонимкой и позвонил Цатурову.

– Навели справки?

– Навел, – откликнулся он. – Принес сборник?

– Принес.

– Тогда заходи. Гостем будешь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю