355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Лоуренс Доктороу » Всемирная Выставка » Текст книги (страница 9)
Всемирная Выставка
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:29

Текст книги "Всемирная Выставка"


Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

Во время такого рода вылазок я любил зайти в отцовский магазин, если оказывался поблизости, и похвастать им перед друзьями. «О! – восклицал отец, увидев меня в дверях. – Кого я вижу!» Запросто можно было застать там и Дональда – он там частенько появлялся, помогал расставлять на полках товар, да и дядя Вилли, глядишь, стоит у телефона, принимает заказ. Приятелей я предупреждал, чтобы не шумели. Мы ходили среди покупателей, я все показывал друзьям и шепотом давал пояснения.

Центр – это была отцовская вотчина. Отец там был властелином – так, во всяком случае, я себе представлял. Каждый день он уезжал туда в метро, подобно ныряльщику, который в большом железном колоколе отправляется в глубины океана, там что-то находит и приносит наверх. Неугомонная отцовская фантазия затопляла по вечерам дом, как приливная волна, и оставляла на наших берегах сокровища, добытые в глубинах: билеты в оперу, книги по искусству, журналы, газеты, маленькие, плохо отпечатанные журнальчики радикального толка, а то и неожиданную новинку – электрические часы со светящимся циферблатом или замечательный набор серебристых электрических вагончиков. Но лучше всего было, это когда он на целый день брал меня с собой в центр. Можно было настежь распахнуться навстречу хаосу взрослой цивилизации: я знал, что отец отыщет для меня в ней порядок. Он показывал на здания, говорил, как они называются, и рассказывал, что в них делают, объяснял мне разницу между улицами и авеню [25]25
  Улицы на Манхэттене идут с запада на восток, авеню – с севера на юг.


[Закрыть]
,описывал маршруты трамваев, распознавая их по буквам, выставленным у них спереди, безупречно знал, как куда пройти, знал, где что купить, в чьем магазине товары лучше, знал, на что какие цены, в общем, знал все. Улицы отец переходил самыми партизанскими способами, смело пересекая потоки несущегося транспорта, и при этом не терял элегантности. Когда в центр меня привозила мама, она с несвойственной для нее уступчивостью всецело подчинялась решениям отца – здесь правил он. Этот огромный каменный город он любил – любил до того, что перехватывало дыхание, до того, что на лице у него расплывалась блуждающая улыбка. Глядя на отца, я понимал, что у него в сознании хранится изначальный образ, план, ключ к пониманию этого города. Мне город представал в неразберихе, ошеломлял грохотом, сумбуром непонятной суеты: там отбойными молотками дырявят мостовую, тут, сгрудившись, объезжают какое-то препятствие грузовики и легковушки, мимо проносятся желтые такси с фонариками над крышей, за ними двухэтажные автобусы, а в гавани гудят басовитыми голосами огромные пароходы; но на самом-то деле в этом есть некий смысл, все это служит местом приложения человеческих энергий, помогает осуществиться желаниям миллионов самых разных людей одновременно, и отец не только сам понимал это, но и мне придавал уверенности, чтобы я постигал и не боялся. Каблуки тысяч людей выбивали дробь на тротуарах. Отец родился в Нижнем Ист-Сайде. Нью-Йорк был его родной дом, он наслаждался его музыкой и, вторя ей, через динамик, висевший над дверями его магазина в Манеже, оглашал улицу симфониями и джазами, словно то были звуки его собственного голоса.

Обычно все-таки я шел от дома на 174-ю улицу к метро и входил через тугой турникет в его прохладную пещеру в сопровождении матери, которая и сама была совсем не плохим гидом. Тоже ведь тамошняя уроженка. Крепко держа за руку, она водила меня по всяческим детским зрелищам: спектаклям, кукольным представлениям, праздничным парадам. Именно к матери я припадал в гигантском, на совесть продутом вентиляторами и мрачноватом, как церковь, зале Рейдио-Сити [26]26
  Рейдио-Сити-мюзик-холл – известный театральный и концертный зал в Нью-Йорке.


[Закрыть]
, когда ожившие деревья преграждали путь пробирающейся через лес Белоснежке и принимались хватать ее за косы и раздирать в клочья на ней одежду, – конечно, к матери, ведь это по ее велению возникал в яви весь этот страшновато-призрачный маскарад.

Однажды она повела меня в цирк Барнума и Бейли, выступавший в здании Мэдисон-Сквер-Гарден на 50-й улице. Отец достал туда бесплатные билеты. Представление было днем, посреди недели, и сам он пойти не смог. У меня уже начались каникулы, а Дональд еще вовсю сдавал экзамены, так что мы с матерью пошли вдвоем. Далеко внизу на арене грустный клоун с веником сметал в кучку световое пятно от прожектора, делая его все меньше, меньше, пока оно не исчезло совсем. Рядом прохаживался еще один клоун, за которым бегало по пятам с полдюжины поросят. Нажал кнопку, и у него засветился нос. Кто-то плеснул в него водой, тогда он открыл крохотный, размером с блюдечко, зонтик и высоко поднял его над головой на длинной ручке. Во все глаза я смотрел, как летают друг другу навстречу и кувыркаются целые сонмища воздушных гимнастов. Видел процессию слонов.

Особенно меня озадачил один меланхоличный клоун, который полез вдруг на натянутый в вышине трос, когда с него ушли канатоходцы, и, ужасая себя и нас, принялся выделывать на нем невероятно неловкие и до колик уморительные коленца. Уж он и оступался, и оскальзывался, потерял шляпу, шлепанцы, но, из последних сил удерживаясь на тросе, на самом-то деле откалывал трюки куда сложнее тех, что показывали артисты, выступавшие прежде. Что тут же, естественно, и подтвердилось, когда он сбросил один за другим предметы клоунского облачения и из жалкенького, пузатенького увальня превратился в звезду арены, в того самого знаменитого циркача, имя которого было напечатано в афише самыми крупными буквами. В трико, влажно поблескивая голым торсом, он снял накладной нос картошкой и встал на площадке под куполом, подняв руку в ответ на громовой шквал рукоплесканий, которыми мы благодарили его за то, что он нам дал сначала смех, потом страх и привел наконец к самому неподдельному восхищению. Из этой древний как мир цирковой уловки я извлек для себя фундаментальнейшее поучение. Нет, дело не просто в том, что, мол, сейчас я сопливый красноносый бедолага, а придет день, и людям откроется, какой, оказывается, произрос среди них супермен. Главное тут – сам процесс, искусство и сила иллюзии и еще большая сила стоящей за ней реальности. Что сперва виделось истиной, оказывается маской; человек рождает из ничего сам себя. Трудности моего бытия и моя истинная сущность – вещи совершенно не связанные, это я знал твердо. В своих собственных глазах я был взрослым, и сколько бы ни напоминали мне об обратном – все как об стену горох. Но главное, что я уяснил, – это способ, которым можно, оказывается, этак контрастно и неожиданно продемонстрировать миру свое истинное я. Не надо разом выкладывать все, что знаешь, лучше открываться постепенно, с интригующими недомолвками, чтобы все вокруг сперва в страхе вскрикнули, потом засмеялись и наконец – а в этом-то весь и фокус! – разразились рукоплесканиями, когда в итоге убедятся, как здорово ты их провел, ловко и точно разыграв комическую роль ребенка.

Трудно, конечно, было это чувство не утратить, когда представление кончилось и зажегся свет. На помощь себе я призвал всю свою силу духа. И боролся изо дня в день, хотя и не всегда отдавал себе в этом отчет. Школа помогала мне, потому что я хорошо успевал, числился там среди лучших, крепил и крепил свой успех. Но дома положение у меня было невыгодным, и, как бы я ни рос, чему бы ни научился, ощутимо улучшить его не удавалось. То и дело здесь всячески подчеркивали мою беспомощность, и волей-неволей мне приходилось вновь надевать прежнюю, давно уже, как мне казалось, изжитую личину ребенка – так получалось, например, когда по решению матери мы в очередной раз отправлялись в центр, но не туда, куда хотелось мне, а в ненавистное и отвратительное место – в универмаг Кляйна на площади Юнион-Сквер.

Я бы не мог сказать в точности, какая из моих ценностных установок страдала – раза два в год – в универмаге Кляйна. Мать тоже его ненавидела, во всяком случае так говорила, но, собираясь туда, готовилась к выходу из дома так рьяно, с таким усердием, что в этом чувствовалось счастливое предвкушение. Временами наше с ней общение бывало и плодотворным, но только не тогда, когда она пыталась скрыть свои истинные чувства. Так что я понимал: все кончено, защититься от неминуемого несчастья нечем и скрасить его мне не сможет ничто – ни долгое путешествие в метро, где я пробивался к окну у самой кабины машиниста, ни обещание, что меня сводят в кафетерий. Я немедленно надувался, впадая в состояние пассивного сопротивления, в котором у меня даже ноги как бы переставали толком действовать, и меня приходилось хватать за руку и тянуть рывками, то и дело встряхивая, причем я спотыкался и шаркал подошвами, а то и вовсе тащился наперекосяк, боком, с заплетающимися ногами до самой станции метро на 174-й улице.

– Иди как следует, Эдгар! – раздражалась мать. – Хочешь, чтобы я тебя тут бросила? И брошу, можешь не сомневаться! Глупый мальчишка, ну ради кого, по-твоему, я все затеяла? На тебя только наденешь что-нибудь, и уже мало. Радовался бы, что у нас хоть какие-то деньги есть! Другие дети в обносках ходят, и то довольны.

Если я продолжал упираться, она говорила: «Чаша моего терпения переполнилась» – и дергала меня особенно свирепо. Меня всегда восхищали мамины метафоры. Конечно, я все их тысячу раз уже слышал, но ничего – действовали. Чаша терпения – какой емкий образ! Чуть позже звучало: «Или ты сейчас же пойдешь по-человечески, или я с тебя эти твои вывихи посшибаю!» Тоже, в общем, неплохо, правда, я, хоть тресни, не мог понять, что тут к чему и какое касательство данная угроза имеет ко мне. Ну, бывает, вывихнул парень руку или ногу – с забора там упал или в канаву какую-нибудь (опять-таки я-то тут при чем?), ладно, но кто же человека, которому и без того больно, додумается лечить побоями? Даже для моей матери это все-таки слишком. Кроме того, это «с тебя» звучало странно и окончательно ставило меня в тупик. Мне случалось наблюдать, как мать выбивает подушки и вытряхивает за окно одеяла, прежде чем уложить их проветриваться на подоконнике; я не делал, конечно, окончательных выводов, однако не исключал возможность, что здесь какую-то роль играло то, что пыль в одеяле таится вблизи поверхности. На обдумывание всего этого мне много времени не давалось, поскольку почти тотчас же следовало категорическое заверение: все, сейчас она попросту убьет меня своими руками! Тут уж мне особенно вдумываться было недосуг. Говорилось это таким громовым голосом, что на нас начинали оборачиваться, и я оказывался перед выбором: либо подвергнуться оскорблению действием, либо сдаться и позволить впихнуть себя через турникет в метро.

Но простить ей этого я не мог. Променять яркую свежесть осеннего дня на затхлый гвалт сезонной распродажи у Кляйна – деяние даже для взрослого извращенное до невообразимости. При входе нас обдувало токами горячего воздуха, вырывавшегося из-под решетки в полу между дверьми, и мы попадали в яростно освещенный пустоватый зал, уставленный рядами решетчатых стеллажей и передвижных лотков, увешанных и заваленных всевозможной одеждой для потребителей обоего пола и любого возраста и обличья, от грудных младенцев и едва начинающих ходить малышей до подростков, девочек, девушек, юношей, мужчин и женщин. И каждый предмет этой одежды подвергался такой тщательнейшей, жесточайщей и изощреннейшей экзаменации, словно в торговом зале бесновалось оказавшееся на свободе население сумасшедшего дома. Кругом царило безумие, массовый экстаз, шел обряд приобщения к секте Трясунов Шмотками. Словно загипнотизированная, мать тут же присоединялась ко всем прочим, а я изо всех сил цеплялся за нее, чтобы не потеряться. Вкручиваясь в толпу и расталкивая локтями причащающихся, которые в три и в четыре ряда облепляли прилавки со свитерами, например, или с шарфами, она немедленно принималась вскидывать в воздух упомянутые свитера и шарфы, как поступали вокруг все, совместными усилиями производя что-то вроде фонтана из взлетающих и падающих цветных тряпок. Какое-то время позанимавшись этим и покачиваньем головы выразив недовольство, она протискивалась сквозь толпу обратно и вливалась в великий поток странствующих покупателей, мечущихся туда-сюда по старинному паркету универмага, подобно вспугнутым стадам бизонов, сотрясающих стуком копыт прерию, а все это лишь для того, чтобы, прибившись к очередному прилавку, остановиться, протолкаться к нему и вновь воспроизвести священный ритуал фонтанирующих тряпок. Пока мы потихоньку продвигались, верша нескончаемое паломничество, я мало-помалу раздевался, как это происходит с солдатом иностранного легиона, который бредет под безжалостным солнцем, преодолевая бархан за барханом – сперва долой шапку, потом пальто, потом свитер. Все эти свои вещи я сжимал в охапке, стараясь не растерять, но тут, у Кляйна, действовал непреодолимый закон природы, согласно которому даже если с новыми предметами облачения сносные отношения кое-как налаживаются, то старые тут же стараются от тебя сбежать, словно специально, чтобы ввергнуть тебя в пучину нравственных терзаний. То и дело я обнаруживал, что исчезла то шапка, то свитер, то куда-то ушмыгнуло пальто. Приходилось, запруживая собою поток, отыскивать свою шапку уже у кого-то под ногой, что, между прочим, было и небезопасно: поскользнешься, упадешь – все, безвременная смерть, поминай как звали. Или вдруг свитер отыскивался в руках чьей-то чужой матери, с сочувственной миной озирающейся в поисках владельца; теперь надо было благодарить ее, а потом вытерпеть разнос от своей матери, специально для этой женщины слащаво разыгранный. И снова вперед, опять включаясь в ритуальный танец, исполняемый под дзеньканье каких-то странных звоночков, нетипичных для универмагов, да под успокоительное бормотанье службы информации, точно проповедь несущееся из системы радиооповещения. Приказчики в серых халатах, остервенело маневрируя лотками и тележками с одеждой, проталкивались с ними сквозь толпу, беспардонные, как электромобильчики в луна-парке. По коридорам – прямо, потом за угол и еще раз за угол – тянулись длинные очереди к кассам, причем вожделенных касс от конца очереди даже видно не было, а только лишь уходящая вдаль вереница людей с полными охапками облюбованных товаров с трепещущими на ниточках ярлыками. Там и сям матери, заклинающие ребятишек стоять смирно, и ребятишки, цепляющиеся за полы пальто и юбки матерей; детский скулеж и сопли или тихая одурь, когда два чада как зачарованные остолбенело пялятся друг на друга, разинув рты. Кругом крик, гам, изредка пробегают приказчики и на все просьбы чего-то жаждущих покупателей отвечают отказом, и в этом многолюдстве, где все наперебой хотят того же, что и мы, мое сознание начинает мутиться; я воспринимаю ихкак мириады нас,мы распадаемся на тысячи суетливых и непрестанно движущихся человечков, как в кривом зеркале отображающих нищенские притязания на некий шик, и эти толпы издают могучую всепланетную музыку, грубую и диссонирующую, как океанский ветер, и ее волнами меня уносит, размывает меня, отъединяет от меня целые куски, так что скоро я стану не больше песчинки. А потом и ее сметет.

Но мать все куда-то шагает. Чем выше взвихряется вокруг ревущая преисподняя людских претензий, тем мать становится тверже: вот взяла то, это, что-то отложила, берет взамен другое, постепенно набирая все, за чем пришла. А тут и тихий уголок откуда ни возьмись отыщется – в какой-то нише, видимо, на верхнем этаже, где народу поменьше и обстановка спокойнее; тут мы становимся лагерем, устраиваем смотр приобретений. Излюбленным ее приемом было брать с полок по нескольку штук каждого предмета – несколько рубашек, или пиджаков, или штанов, или свитеров, – а затем все их на меня примерять, чтобы выяснилось, какие подходят лучше. Так что теперь мои мучения переходят в стадию Большой Примерки. «Ну-ка, примерь», – говорит мать, и мне на голову натягивается пуловер. «Нет, маловат, вот, на размер больше прикинь». Пуловер лезет обратно, взамен на меня наползает другой. В этом обряде моя роль сводилась к тому, чтобы по команде поднимать руки и опускать их да перетерпеть пару секунд страха, пока мать не высвободит мне голову, застрявшую в горловине очередного свитера, и не возвратит меня на свет божий. Иногда требовалось повернуться кругом, чтобы приложить мне что-то к спине, опять кругом – теперь надо прикинуть спереди, или, что отвратительнее всего, приходилось забираться в какую-то мерзкую кабинку, где за эфемерной занавесочкой, которую каждый может распахнуть, надо было снять штаны и примерить новые. Эта Большая Примерка выматывала, как ничто другое. Тебя словно превращали в парниковый овощ, который сморщивается и вянет на корню.

– Стой прямо, Эдгар, не могу ничего понять, когда ты так скрючился!

Однако к тому времени мытарства мои уже переваливали за грань, до которой я мог еще сопротивляться или проявлять неповиновение: у меня не было больше ни воли, ни желания, я был марионеткой, все нити у которой провисли.

Все же мы как-то со всем этим справлялись и отбирали нужное. Затем наступало время Стояния в Очереди, и глядь! – уже я и сам точь-в-точь как вся жалкая малышня – стою, цепляюсь за мать, во все глаза пялюсь на подобных мне по размеру страдальцев либо демонстративно не обращаю на них внимания, покуда очередь с убийственной медлительностью подползает к кассе. Правда, теперь я вновь обретаю здравие и целостность личности; радость матери по поводу наших покупок привносит в мою душу убежденность, что мы все-таки в этой толпе особые существа, с особой, кроме нас никому не ведомой, системой предпочтений.

– Этот свитерок, что мы тебе купили, – просто чудо, как раз по размеру, сперва будешь носить его с подвернутыми рукавами, потом вырастешь и еще поносишь. Брючки тебе тоже понравятся. Шерсть замечательная, это, видимо, просто ошибка, что они так дешево стоят, и ведь во всем магазине они были единственные такие. Здорово, что они как раз на тебя, правда? Я, пожалуй, присоберу тебе их немножко в поясе, а потом, когда понадобится, выпущу.

И так далее. Это надо же, в который раз она добилась своего: отыскала в этой барахолке, среди всяческого тряпья, среди бракованных и уцененных товаров как раз те несколько вещиц, которые стоило купить.

И вот мы выбираемся оттуда, заходим в какую-нибудь закусочную, я получаю поджаренный сандвич с сыром и апельсиновый напиток, мать берет чашку куриного бульона с лапшой; ко мне магически возвращается жизнелюбие, интерес к чудесам Нью-Йорка, от которых мне обычно перепадает в конце концов что-нибудь вроде новой книжки о похождениях межпланетного сыщика Флэша Гордона, купленной в газетном киоске. На Лексингтон-авеню мы садимся в метро; по названию строившей его компании нужная нам ветка называлась «Ай-ар-ти», на Манхэттене метро пролегало под землей, но в Бронксе, чуть южнее стадиона «Янки», выскакивало на поверхность и мчало нас дальше к северу по путям, проложенным высоко над Джером-авеню. В вагоне сиденья шли по всей длине вдоль стен, спинками к окнам, я сидел рядом с матерью, льнул к ней – моей мучительнице и заступнице; она же, погруженная в неисповедимые свои размышления, сидела, скрестив лодыжки и разложив сумки от Кляйна на коленях. Я, приподняв колени, читал о последних свирепых вылазках злобного восточного деспота Минга Безжалостного, правителя планеты Монго, и о решительных и жестких, но рыцарственных ответных действиях Флэша Гордона. Мне нравился Флэш, и мне нравилась Дэйл, его девушка. Они летали туда-сюда по всему космосу в ракетных кораблях, одежды почти не носили, однако не простужались никогда в жизни.

14

В то время я был, кажется, во втором классе. Все яснее я чувствовал, что мать что-то гнетет, а может, она сама стала выказывать это более явно. Уходя на работу, отец однажды утром вложил в ее ладонь две монетки по пятьдесят центов. Он ушел, а она села у кухонного стола.

– Вот на это, – сказала она, показывая на монетки, – я должна содержать семью, вести хозяйство, всех кормить.

Она была женщина сильная, но легко давала волю слезам. Я ее погладил. Стирая, она пользовалась ребристой доской, под углом поставленной в бельевую раковину. Вверх и вниз ходили в пене ее руки.

– Когда-то у меня была самая лучшая в мире служанка, – поведала мне мать. – Ты был совсем маленький. Она была с Ямайки, по имени Керри. Тебя просто обожала и, когда вывозила в новой колясочке гулять, если кто подходил слишком близко, гоняла всех почем зря. Керри оберегала тебя так, будто ты принц Уэльский.

Придя из школы домой, я теперь частенько улавливал запах сигаретного дыма, а это значило, что приходила Мэй, мамина подруга. Мэй работала бухгалтером, но не весь день, а только полдня, утром. Работы лучше найти не удавалось. Она жила неподалеку с престарелыми родителями и после обеда выбиралась из дома под тем предлогом, что якобы непременно нужно навестить подружку. Но вскоре она стала матери действительно необходима: она выслушивала мамины излияния, вставляя где вопрос, где едкое словечко от себя. Мэй сидела, склонившись вперед, нога на ногу, рука с сигаретой на отлете. Вся внимание и сочувствие. Мне нравился звук, который издавали ее чулки, когда она клала ногу на ногу. Она замечала, что я нахожу ее привлекательной, и иногда щипала меня за щеку – этак слегка, не больно, или поглаживала меня ладонью по спине. Однажды вечером она явилась в шелковой прозрачной блузке с кружевной бабочкой у воротничка. Под блузкой просвечивали не только руки и плечи, но также и бюстгальтер.

– Ты на что там уставился, шалунишка? – сказала она со смешком.

Я многое узнавал из разговоров матери с Мэй.

– У меня ровно три платья, и я только и делаю, что стираю их да глажу, – говорила мать. – И буду их стирать и гладить до тех пор. пока у меня вовсе ничего не останется. Годами вообще себе одежду не покупаю. А он в карты играет. Знает, что у нас каждый цент на счету, а играет в карты.

Мэй покачала головой. Мать сказала, что удивляется, как еще за квартиру платить удается. Кроме того, ее снедала ревность к свекрови и золовкам.

– Каждую свободную секунду он проводит с ними, – говорила мать. – А они то и дело просят, чтобы он для них что-то делал, как будто семьи у него нет. Им, видите ли, хочется все покупать по оптовым ценам. Ну скажи, нужно этой Френсис из Пелэм-Манора, которая живет в роскошном особняке и посылает сыновей учиться в Гарвард, – нужно ли ей покупать по оптовым ценам?

Помню, как я услышал от матери нечто, поразившее меня словно внезапный удар в грудь:

– Ну хорошо, магазин у него открыт до девяти, тут ничего не скажешь, но что он потом-то делает? Домой в час, а то и в два ночи является. Где он пропадает? Чем занимается?! Я тут одна-одинешенька, кручусь, из сил выбиваюсь… А как только у него выходной, тут же бежит к мамочке. – Последнюю фразу мать закончила уже стоя, а я был в коридоре как раз за дверью на кухню. Мать взад-вперед заходила по кухне. – Я хорошая жена, – продолжала мать. – Могу обходиться самым малым. Да и не дура ведь. Знаю, что происходит в мире. Играю на рояле. Фигуру сохранила. Не так уж я, по-моему, плоха…

Ее голос пресекся, и она заплакала, отчего я просто не мог не появиться в дверях. Мать, стоявшая ко мне спиной, приподняла кончик фартука и промокнула им глаза. Мэй, заметив меня, подмигнула и подытожила:

– Н-да, веселенькие дела.

В какую-то из суббот мать решила поехать со мной в центр навестить отца в магазине.

– А на ленч мы уговорим его сводить нас в Автомат, – сказала она.

Надела голубую шляпку – из тех, которые назывались тогда «робингудовками», – сдвинула ее чуть набекрень и посмотрелась в зеркало.

– Как по-твоему, правда изящно? – спросила она у меня. Я подтвердил, мол, действительно, очень здорово. На ней было серое шерстяное платье с пояском и туфли, которые она называла лодочками. Сунула под мышку сумочку, и мы вышли. Двинулись на станцию той линии метро, что шла к Шестой авеню. Станция была на 174-й улице, там, где она туннелем проходит под Магистралью. Мы миновали мою школу, свернули налево и прошли мимо мастерской сапожника, мимо голландской молочной и пекарни. В окне своей аптеки показался мистер Розофф, он улыбнулся и помахал нам рукой. Впереди была огромная темная арка путепровода Большой Магистрали. Линия метро пролегала с севера на юг под Магистралью, так что из туннеля 174-й улицы к платформе метро нам надо было идти не вниз, а вверх.

По моему настоянию мы сели в первый вагон, чтобы я мог устроиться у окна спереди, рядом с кабиной машиниста. Поезд с лязгом мчался по темному туннелю. Мелькали освещенные станции. Передние фары состава бросали на рельсы блики света, которые казались мне похожими на две без конца падающие звезды. Вот впереди освещенной коробочкой показалась следующая станция. Близится, близится, и вдруг ослепительно засиял ее белый кафель, все утонуло в блеске, и мы со скрежетом тормозим, все еще проносясь мимо людей, столпившихся в ожидании на освещенной платформе. Машинист выбирал место, где остановиться, исходя из числа вагонов поезда. От 125-й улицы на Манхэттене наш поезд становился экспрессом и шел без остановок до 59-й. Это была самая лучшая часть путешествия – проскакивать освещенные станции по среднему пути с такой скоростью, что рябит в глазах, а вагон качается из стороны в сторону, стукаясь временами о свое собственное шасси.

– Приветствую вас, молодой человек, – сказал отец, когда мы вошли в магазин. У прилавков с нотами стояло несколько покупателей, еще двое в стороне разговаривали с дядей Вилли. Лестер помахал рукой моей матери. Он как раз продавал кому-то приемник. Отец, стоя за прилавком у входа, распаковывал короб с укулеле [27]27
  Гавайская четырехструнная гитара.


[Закрыть]
. – Видал, вот, целую партию получили, – сказал он.

Я уселся за прилавком, взял одну из них в руки, попробовал потренькать. Я знал уже, что, раз укулеле продаются здесь, а не в том отделе, где были всякие валторны, банджо и барабаны, стало быть, это не настоящий музыкальный инструмент. Я спросил отца, где Дональд, потому что по субботам Дональд работал в магазине.

– Послал его на доставку, – объяснил отец.

Мать сказала отцу, что мы хотим, чтобы он сводил нас в кафе.

– Что ж, очень даже возможно, – ответил он. – Но тут еще должны позвонить. Кроме того, может, придется встретиться с одним человеком из Карнеги-Холла. Вы подождите немножко, сейчас прояснится.

Отец не любил, когда его к чему-то понуждают. Поговорив по телефону, он сходил в подсобное помещение, что-то проверил. По всем стенам позади прилавка рядами шли полки с альбомами пластинок – темно-зеленые корешки с золотыми надписями, толстые, тяжелые альбомы опер, симфоний, к которым я не спешил тянуть руки, потому что боялся что-нибудь разбить. Лестер продал небольшой приемник. Он проводил покупателя и, вернувшись к кассе, тщательно пересчитал полученные деньги; потом прозвенела отпираемая касса, и он положил туда все деньги. Но вот он вынул одну из бумажек, положил ее в карман и закрыл кассу. Увидел, что мать смотрит на него, и улыбнулся. Поправил галстук, пригладил волосы. Он явно знал, что красив. Снял шляпу с крючка за прилавком.

– Скажете Дэйву, что я вышел. Я ненадолго. Мать в это время просматривала какие-то ноты.

– Ты видел, что сделал Лестер? – спросила она меня.

Я никак не мог толком настроить укулеле, у меня все не поворачивались натягивающие струны колки. В магазин входили все новые и новые люди. Отец сновал туда-сюда, деловитый и подтянутый. Каждый раз, когда открывалась дверь, с улицы врывался шум, словно машины, автобусы и тысячи прохожих вот-вот все разом хлынут в магазин. Но, неожиданно возникнув, звуки так же вдруг прекращались. За прилавком я чувствовал себя в безопасности.

– Есть хочется, – сказал я матери.

– Сейчас, только отца подождем, – ответила она. Ситуация была очень знакомой. Отец не сказал ни да, ни нет.

Когда мать высказала ему свое неудовольствие, он предложил:

– Вы идите вперед, займите столик и ждите там.

– У моря погоды? – хмыкнула мать. – Нет уж, хватит.

Мы сели и стали ждать в магазине. Почему-то отцу иногда было нужно, чтобы на него давили. Не надавишь – вообще ничего не сделает.

В конце концов, улучив минутку затишья, дядя Вилли сказал отцу:

– Слушай, ну, бога ради, Дэйв, я ведь на месте, да и Лестер придет через минуту-другую. Сходи со своими поешь.

Автомат был на 42-й улице: большой блистающий зал с высоким потолком и фресками на стенах; в зале множество столиков, ряд за рядом. Я опустил в прорезь три пятицентовика, крутнул рукоятку рядом со стеклянной дверцей, и появился бутерброд с сосиской и сыром на белом хлебе. Еще один пятицентовик, и крути рычаг, управляющий разливкой шоколадного молока. Здорово. Родители взяли суп, хлеб и кофе. Вокруг сидели чужие люди. Некоторые разглядывали нас – маленькая старушка со странными шишками на лице, спутанными рыжими волосами и в вышитой шляпке, а кроме нее, несколько мужчин в мятой одежде и со щетиной на подбородках. Женщина в разменной будочке звякала пятицентовиками о мраморный прилавок. Мальчишки-посудомои грохали пустыми подносами. Поскольку нас было трое, мы рассчитывали занять отдельный столик, но было слишком много народу, и к нам на свободный стул подсел какой-то мужчина, который ел свой ленч, не снимая тарелок с подноса. Фетровая шляпа у него была сдвинута на затылок, в лацканы залоснившегося темного костюма въелся сигаретный пепел, воротничок рубашки был помят и грязен. Сложившись чуть не вдвое, он поедал спагетти, всасывая их, как Чарли Чаплин, и при этом хлюпал.

Отцу, казалось, все это было нипочем, но мать перестала есть, вытерла рот салфеткой и, отодвинувшись вместе со стулом, сидела с сумочкой на коленях, готовая уйти. При этом во все глаза разглядывала фрески на стенах. Спросила отца, куда это он отправил Дональда на доставку, что его нет и нет. Тот ответил, что послал Дональда в Бруклин.

– И он согласился? – удивилась мать. Отец улыбнулся.

– Мы ему дали выбрать. Хочешь – езжай в Бруклин, а хочешь – в Нью-Джерси. Он выбрал Бруклин. – Глаза матери сузились. – При таком раскладе, – продолжал отец, – ему этот вариант показался приемлемым. – Отец бросил взгляд на меня. – Все ведь относительно, – закончил он.

Отец подумал и решил, что неплохо бы взять еще что-нибудь на десерт.

– Как насчет фруктового салата? – спросил он мать.

– Спасибо, нет, – отозвалась та. Я отправился с отцом к прилавку.

– Гляди, у них есть красный джелл-оу, твой любимый, – сказал отец. Я не стал его разочаровывать тем, что этот джелл-оу слишком твердый – вон даже кубиками нарезан; я любил его таким, как делают дома, – полужидким желе, которое можно есть ложкой, а оно все трясется и сразу же тает во рту. Я вообще сласти любил в жидком виде. Мороженое, например, я мешал и мешал в стаканчике, пока оно не превратится в жиденький супчик и его можно будет выпить. Мать сидела, постукивая пальцами по столу. Старик, сидевший с нами, ушел. Мать переставила его поднос на другой столик. Вдруг она сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю