355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Лоуренс Доктороу » Всемирная Выставка » Текст книги (страница 1)
Всемирная Выставка
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:29

Текст книги "Всемирная Выставка"


Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Эдгар Лоуренс Доктороу
Всемирная Выставка

Перевод с английского В. БОШНЯКА

Посвящается Р. П. Д.

…Пред нами балаган,

Туда детишки рвутся…

Вордсворт. Прелюд [1]1
  Продолжим путь. Пред нами балаган,
  Туда детишки рвутся; шаг еще —
  Собачки пляшут; а вон там – верблюд
  С потешной обезьяной меж горбов;
  Цыгане, скрипки, толпы; а вон там —
  Забытый всеми одинокий бард…


[Закрыть]


РОУЗ

Я родилась на Клинтон-стрит, в нижнем Ист-Сайде. По старшинству я была предпоследней из шестерых детей – двоих мальчиков и четырех девочек. Старшими были двое мальчиков, Гарри и Вилли. Отец был музыкантом, скрипачом. Зарабатывал он всегда прилично. Они с матерью встретились в России, там поженились, а потом эмигрировали. У матери родители тоже были музыкантами – это и помогло им с отцом познакомиться. Некоторые из маминых родственников пользовались в России очень большой известностью, а один, скрипач, даже играл для царя. Мать была очень красивой женщиной, миниатюрной, с длинными золотистыми волосами и очень светлыми голубыми глазами. Бывало, отец говорил нам: «Эх, девчонки, девчонки! Думаете, такие уж вы раскрасавицы? Видели бы вы свою мать, когда она с сестрами проходила по улице в нашем местечке. Никто глаз отвести не мог – такие стройные, одна осанка чего стоит!» Наверное, отец не хотел, чтобы в нас завелась спесь.

Когда мне было четыре года, мы переехали в Бронкс, в большую квартиру около парка «Клермонт». Я хорошо училась, ходила в сто сорок седьмую начальную школу на авеню Вашингтона; закончив ее, поступила в среднюю школу имени Морриса. [2]2
  Имеется в виду, видимо, Уильям Моррис (1834–1896) – английский художник, писатель, теоретик искусства. – Здесь и далее примечания переводчика.


[Закрыть]
Прошла все положенные науки, закончила и тут же поступила на дополнительные коммерческие курсы, и на них одних набрала столько баллов, что хоть еще один аттестат получай. Теперь я умела печатать на машинке, знала бухгалтерский учет, могла стенографировать. Упорства у меня хватало. Сама зарабатывала себе на преподавателя по фортепьяно, аккомпанируя немым фильмам. Смотрела на экран и импровизировала. При этом либо брат Генри, либо отец сидели у меня за спиной, чтобы ко мне не приставали: кинотеатры тогда были еще первобытные и туда собиралось много шпаны. После курсов я нашла себе место личного секретаря у известного бизнесмена и филантропа по имени Зигмунд Унтерберг. Когда-то он заработал состояние, торгуя мужскими сорочками, и теперь изрядную долю своего времени посвящал работе в еврейских организациях, вопросам социального обеспечения и тому подобному. В то время правительственная бюрократия стояла в стороне от социальной сферы, теперешней планомерной работы в этой области и в помине не было, вся благотворительность исходила от отдельных людей и частных агентств, ими созданных. Я была хорошей секретаршей, мистер Унтерберг, бывало, начинал диктовать мне письмо, а я сразу печатала его на машинке, без единой ошибки, так что, когда он заканчивал, у меня тоже было все готово и ему оставалось только подписать. Он считал, что я уникум. Его жена была очень мила, приглашала меня к ним на чай, мы разговаривали, общались. Мне тогда было лет девятнадцать-двадцать, не больше. Они меня знакомили и с молодыми людьми – то с одним, то с другим, но те мне не нравились.

К тому времени я уже заинтересовалась твоим отцом. Мы знали друг друга еще со школы. Красив он был просто феноменально, большой модник и заядлый спортсмен; собственно, на этой почве мы и познакомились – на теннисном корте: неподалеку на углу авеню Морриса и 170-й улицы были грунтовые корты, мы оба ходили туда играть. В те времена в теннис полагалось играть в длинных юбках. Я была хорошей спортсменкой, любила теннис, ну, мы и подружились. Он провожал меня домой.

Моей матери Дэйв не нравился. Она считала его чересчур несдержанным. Едва я соберусь сходить куда-нибудь с другим мальчиком, это пресекал Дэйв. Он только и знал, что околачиваться возле моего дома, даже если мы с ним ни о чем не уславливались, и, стоило ему заметить, что парень собирается за мной зайти, Дэйв как с цепи срывался: мог затеять драку, мог остановить меня, когда я иду с этим другим мальчиком, и начать выяснять отношения. А парней этих он тут же предупреждал, чтобы они лишнего со мной себе не позволяли, не то он до них доберется. Естественно, тех немногих, кто около меня появлялся, он всех распугал; меня брала ужасная досада, я сердилась, но почему-то никак не могла с ним порвать, хоть мама и советовала. Зимой мы катались на коньках, весной он засыпал меня цветами, очень был романтичный, год шел за годом, и я все больше в него влюблялась.

Тогда ведь все было по-другому, такого не было, чтобы познакомиться, сходить куда-нибудь, и тут же хлоп в постель. Тогда ухаживали. Девушки были невинными.

1

В ужасе просыпаюсь, окруженный аммиачным туманом, мгновенно пробудившись от клейкой дремы к горестному бодрствованию: опять я это сделал! Саднят сопревшие бедра. Кричу, зову маму, зная, что придется пережить ее ответную суровость, пройти через эторади своего спасения. Моя постелька у восточной стены их комнаты. Их кровать у южной стены. «Мама!» Не вставая с кровати, она пытается меня утихомирить. «Мама!» Со стоном встает, движется ко мне в своей белой ночной рубашке. Сильные руки принимаются за работу. Она раздевает меня, снимает простыни, бросает простыни и мою пижамку в одну кучу на пол, и туда же клеенку, что была подложена снизу. Ее свисающие груди колеблются туда-сюда под рубашкой. Слышу, как она шепотом меня укоряет. В считанные секунды я вымыт, припудрен, переодет в чистое и в темноте несом в прибежище тайных улыбок. Этаким юным князьком еду в ее объятиях к их постели, допущен в благостное сухое тепло посреднике между ними. Отец приятельски меня похлопывает и с рукой на моем плече снова засыпает. Вскоре они оба спят. Вдыхаю их божественные запахи: мужской, женский. Спустя мгновенье, едва лишь слабенький намек на утро прорисовывает контур оконной шторы, у меня уже сна ни в одном глазу, лежу, блаженно охраняя спящих родителей, страшная ночь миновала, вот-вот наступит долгожданный день.

Это мои самые ранние воспоминания. С приходом утра я любил, выбравшись из их кровати, смотреть на родителей. Отец спит на правом боку, ноги выпрямлены, рука вытянута по подушке, кисть согнута, упирается в спинку кровати. Мать свернулась калачиком, лежит, широким, волнистым выгибом спины касаясь спины отца. Под одеялом, вместе, они составляют силуэт, приятный глазу. Вот шевельнулись, и спинка кровати стукнула о стену. Кровать была в стиле барокко, с оливково-зеленой спинкой, окаймленной фризом из маленьких розовых цветов и темно-зеленых листьев вдоль рифленых закраин. У противоположной стены стоял комод и висело зеркало в оливковой раме с такими же рифлеными закраинами. Над каждой ручкой ящика узор из розовых цветов; ручки с овальными кольцами, медные. Играя, я любил приподнять кольцо и отпустить, чтобы оно звякнуло. То, что цветы не настоящие, я понимал, но я глядел на них, проникался верой, а потом щупал кончиками пальцев выпуклые мазки розовой краски. Гораздо меньше нравились мне занавески – прозрачно-белые, они прикрывались шторами; и тяжелые драпировки по бокам мне тоже не нравились. Я боялся задохнуться. Избегал чуланов, где темнота пугала меня главным образом потому, что было неясно, можно ли ею дышать.

Ребенком я страдал астмой и аллергиями к чему угодно. Непрестанно что-то происходило у меня с легкими, я кашлял, хрипел, прикованный к курящемуся паром ингалятору. Скорбный выкормыш медицины, я познал и горчичники, и капли в нос, и как мажут горло арджеролом. В меня то и дело совали градусники и клизмы с мыльной водой. Мать считала, что боль целебна. Если не больно, значит, без толку. Я выл, визжал и сдавался только под гнетом силы. Для оцарапанных коленок я требовал себе вишнево-красный меркурохром, а получал ненавистный йод. Какой был ор! «Ах, да перестань ты, – говорила мать, мазок за мазком обдавая меня жгучей болью. – Сейчас же прекрати! Совершенно ничего страшного!»

С размерами мебели я также был не в ладах и обустраивался в приемлемых пространствах – всячески вычленял их для себя в доме, который иначе был бы несообразно огромен. Любил сидеть под прикрытием пианино в гостиной. Это был черный инструмент фирмы «Зомер», и выступ его клавиатуры был мне удобной крышей, как раз в меру сниженной. Любовался узорами на коврах. Был знатоком дубовых плашек паркета и подолов зачехленных кресел.

В ванную я шел с охотой отчасти потому, что размеры ванны не были чрезмерны. Я мог дотянуться до обоих ее бортов. Я пускал в ванне кораблики из ореховых скорлупок. Поднимал волну, они тонули, и тогда я успокаивал воду.

Было мне ведомо и то, что, пока я в ванной, забота матери обо мне, обычно неотвязная, почему-то слабеет. Правда, время от времени мать взывала ко мне, желая убедиться, что я не утонул, но в остальном я там был предоставлен самому себе. Даже подушечки пальцев у меня успевали сморщиться, прежде чем я встану наконец в ванне и выдерну затычку стока.

Из кухонного деревянного стола и стульев я сооружал крепость. Отсюда я господствовал над всем простором кухонного пола. Входящих я узнавал по ногам и по тапкам. Крепкие щиколотки и полные, красивые икры матери перемещались в дамских туфлях на каблуке. Идут то к раковине, то к холодильнику, то к столу, и всюду их сопровождает начальственный стук открываемых и закрываемых ящиков, перезвон посуды. Ходила мать уверенными, твердыми шагами, от которых стеклянные створки буфета подрагивали.

А бабушка маленькая, она ступает шаркающими шажками, не поднимая ног от пола, ходит точно так же, как маленькими глоточками пьет чай. Она носила черные шнурованные ботинки, такие высокие, что их верх прятался под подолом ее длинных, мягко колышущихся юбок, тоже черных. Из всей семьи за бабулей было проще всего шпионить, потому что она всегда была погружена в свои мысли. Я ее опасался, хотя и знал, что она меня любит. Иногда она в кухне молилась, раскрыв на столе молитвенник и плотно прижав к полу подошвы своих старомодных ботинок.

За Дональдом, старшим братом, шпионить не было никакой возможности. В отличие от взрослых он был быстрый и всегда настороже. Застать его врасплох хотя бы на несколько секунд, пока он не знает, что я за ним наблюдаю, было большой победой. Как-то раз я целый день слонялся по коридору у раскрытой двери его комнаты. Когда я выглянул из-за угла, он стоял ко мне спиной, трудился над моделью аэроплана. «Любопытному на рынке прищемили нос в корзинке», – мгновенно отреагировал он.

Брата я ценил как надежный и всеобъемлющий источник знания и мудрости. Его голова была кладезем правил и установлений, принятых в любой из известных человечеству игр. Его чело бороздили складки от непрестанного тщания все делать правильно. Он жил в трудах и уважал каноны. Его авторитет простирался не только на запускание змея, езду на самокате и уход за котятами и щенками. Он все делал хорошо. Я относился к нему с глубочайшей почтительностью и любовью.

Его пример и постоянные поучения по любому поводу могли бы подавить меня, если бы не его щедрое чутье наставника.

Однажды я гулял с нашей собакой Пятнухой перед домом, в котором мы жили на Истберн-авеню, и тут пришел из школы Дональд, положил книжки на крыльцо. Под окном гостиной он сорвал большущий темный лист бирючины, кусты которой служили живой изгородью. Зажал лист в ладонях, поднес приоткрытые ладони ко рту и дунул в щель между большими пальцами. Получился дивный гудок.

Я даже запрыгал на месте. Когда Дональд прогудел снова, Пятнуха принялась выть, как всегда, когда в ее присутствии играли на губной гармошке. «А мне!» – подступил к нему я. Под его чутким руководством я выбрал точь-в-точь такой же лист, я тщательно установил его в ладонях, я дунул… Но ничего не вышло. И так и сяк он перекладывал лист в моих ручонках, менял один лист на другой, поправлял мне положение ладоней. Все равно не выходило.

– Придется тебе над этим поработать, – сказал Дональд. – Так не бывает, чтобы прямо сразу раз, и все. Смотри, я тебе покажу кое-что попроще.

Тот же лист, из которого он делал дудку, Дональд ловко порвал пополам, сперва сомкнув ладони лодочками, а потом соединив их по всей поверхности.

При этом вид у него был – загляденье. Твидовые брюки гольф, полосатые носки, а главное, туфли: не ботинки, как у малышей, а настоящие взрослые туфли. Прямые каштановые волосы ниспадали челкой на один глаз. Свитер лихо обвязан рукавами вокруг пояса, узел бордового школьного галстука приспущен. Давно уже Дональд увел в дом полоумную нашу собаченцию, а я все упражнялся, добросовестно пытаясь выполнить задание брата. Ну и что, что сразу не выходит, зато я знаю теперь, чему надлежит обучаться.

В том, как решительно он прилагал свои силы к преодолению всяческих тягот и каверз жизни, он походил на мать. Отец был человеком иного склада. Мне казалось, что он достигает чего бы то ни было не иначе как по волшебству.

Во время бритья отец разрешал мне на него смотреть, потому что кроме как по утрам мне редко удавалось с ним видеться. С работы он возвращался, когда мне давно уже полагалось спать. Он с совладельцем держал магазин музыкальных товаров в Манеже – знаменитом театральном здании в центре Манхэттена, на углу Шестой авеню и 43-й улицы.

– Ну что, Веселый Роджер, с добрым утречком! – говорил он. Еще когда я был совсем маленьким, он заметил, что каждое утро я просыпаюсь с улыбкой, выказывая тем самым столь выдающуюся наивность, что подтрунивать надо мной за это он не переставал с тех пор всю жизнь. Когда я был совсем крохой, он брал меня на руки, и мы принимались за игру: он по-бегемотьи надувал щеки, а я выбивал из-за щеки воздух – сперва из-за одной, потом из-за другой. Едва мы это дело закончим, глаза у него расширялись, щеки раздувались вновь, и я с хохотом проделывал опять все то же самое.

Ванная была выложена белым кафелем, и все принадлежности были белыми, фаянсовыми. Рифленое матовое окошко, казалось, испускало свой собственный свет. Среди белизны ванной отец стоял в рассеянном солнечном сиянии почти уже одетый – брюки, туфли, нижняя рубашка в рубчик, по бокам свисающие подтяжки – и взбивал мыльную пену в бритвенном стаканчике. Потом он легкими, точными взмахами помазка наносил пену на лицо.

При этом он мурлыкал себе под нос увертюру из вагнеровского «Летучего Голландца».

Мне нравился шершавый звук, с которым помазок бегает по коже. Нравилось мыло, когда оно под помазком превращается из жидкого раствора в глыбу пены. Потом отец оттягивал подвешенный на стенном крюке длинный ремень около трех дюймов шириной и по нему туда-сюда, с поворотом кисти водил своей «опасной» бритвой. Я не мог понять, как такой мягкой штукой, как кожа, можно точить нечто столь твердое, как стальное лезвие. Он объяснял мне, в чем тут дело, но я-то знал, что это лишь очередной пример применения его магической силы.

Еще отец показывал фокусы. Мог, например, прямо на глазах оторвать себе большой палец, а потом приделать его обратно. Он охватывал палец ладонью другой руки, дергал, и на месте пальца оказывалось пустое место. Жуть – как, впрочем, и все хорошие фокусы. Кулак с зажатым в нем пальцем он относил чуть в сторону, потом приставлял обратно, с этакой еще подкруткой, и демонстрировал мне палец, шевелил им – смотри, дескать, как новенький!

У него всегда было в запасе что-нибудь этакое. Каламбуры. Шутки.

Пока он брился, на его лице то тут, то там возникали крошечные роднички крови, исподволь просачивались сквозь пену, окрашивая ее красным. Отец, казалось, не замечал, продолжал бриться и напевать.

Сполоснув лицо и обдав его настойкой гамамелиса, он разделял свою черную блестящую шевелюру пробором посередине, потом с каждой стороны зачесывал волосы назад. Он всегда был аккуратно подстрижен. Его благообразное свежее лицо сияло. Кончиками пальцев он приглаживал темные усы. Нос его был тонок и прям. В живых, искрящихся карих глазах мелькали искорки озорного ума.

Оставшуюся в стаканчике пену он усердно намазывал мне на щеки и подбородок. В шкафчике с лекарствами лежала палочка для прижатия языка; всякий раз, когда ко мне вызывали нашего домашнего врача, доктора Гросса, я получал в подарок очередную такую палочку. Отец ее мне вручал, чтобы я ею брился.

– Дэйв, – вмешивалась мать, стуча в дверь. – Ты знаешь, сколько уже времени? Что ты там такое делаешь?

Он строил рожи, втягивал голову в плечи, словно мы заодно, словно оба мы нашкодившие мальчишки. Уходя на работу, отец всегда что-нибудь обещал.

– Сегодня приду пораньше, – говорил он матери.

– У меня денег нет, – спохватывалась мать.

– Вот тебе пара долларов, постарайся перебиться. Вечером деньги будут. Я позвоню. Может быть, притащу что-нибудь к обеду.

Я тянул его за рукав, упрашивал принести и мне что-нибудь, сделать сюрприз.

– Ладно, попробую, может, что-нибудь и придумаю.

– Ты обещаешь?

Дональд в это время был уже в школе. Когда отец уходил, ничего интересного впереди у меня не ожидалось, поэтому я следил за ним до последней секунды. Он был полным, однако выглядел достаточно элегантно в костюме с застегнутым на все пуговицы жилетом. В гостиной у зеркала он в последний раз поправлял узел галстука. Когда он водружал на голову шляпу – чуть набок, старался быть модным, – я бежал в переднюю, чтобы присутствовать при том, как он выйдет во двор. Вприпрыжку он сбегал с крыльца – вот обернулся махнуть рукой, вот улыбнулся мне, – а я стоял у окна в передней и смотрел, как он идет по улице своей бодрой и беспечной походкой. Я следил за ним, пока он не заворачивал за угол – глядь, его уже и не видно.

Я понимал, к чему его жизнь тяготеет. Понимал, что по самой своей природе он в доме как бы временный жилец. Он уходил и возвращался. Старался объять все на свете. Его желания и инстинкты даже в единственный выходной стремили его прочь от дома.

Такое бывало редко, чтобы он сдержал слово и вернулся домой вовремя или принес мне подарок. Мать терпеть не могла эту его манеру нарушать обещания. Вечно она призывала его к ответу. И я видел, что это бесполезно. В качестве компенсации он вдруг приносил мне что-нибудь тогда, когда я меньше всего этого ожидал. Что ж, сюрприз так сюрприз. Тоже ведь своего рода педагогика.

2

Мать правила домом и нашими жизнями с довольно бестактной начальственностью, подчас не щадившей детского самолюбия, хотя и намертво вбивавшей понятие о том, что хорошо, а что плохо. Во младенчестве меня купали опытные, проворные руки, а когда я стал старше, меня кормили, одевали и вели сквозь необходимые неприятности, строго внушая, чтобы я вел себя как следует. Несогласие не выражать. И вообще, что за капризы.

В свои неполные сорок лет она была женщиной цветущей и энергичной. В ее ясных голубых глазах посверкивали волевые искорки. Высказывалась без обиняков – жестко и прямолинейно. Жизнь у нее сводилась в систему четких суждений. Она решительно считала, что даже маленькие мальчики несут ответственность за свои действия. Они, к примеру, могут быть ленивыми, эгоистичными, злонамеренными. Или наоборот – скромными, добрыми, правдивыми, добродетельными. И каковы они сами, такой они достойны и участи.

Кругом в воздухе носились детские болезни: коклюш, скарлатина и – самая страшная из всех – детский паралич. Мать была убеждена, что дети подвергаются опасности настолько, насколько их родителям недостает здравого смысла. «Я тут встретила миссис Гудман в молочной Дейча, – сообщила она, вернувшись как-то раз из похода по магазинам. – Бедняжка, ей не позавидуешь. Ее дочка носит на ноге скрепу, и это на всю жизнь. Она плакала, когда рассказывала мне об этом. Но ведь сама же разрешала ребенку в разгар жары плескаться по общественным бассейнам, так чему теперь удивляться?» От этих ее рассказов у меня голова шла кругом. Целью их было обучение. А предмет один – осмотрительность.

По утрам, когда отца и брата Дональда дома не было, мать распахивала окна, взбивала подушки и перины и раскладывала их по подоконникам на солнце. Мыла посуду и замачивала белье в ванне. Подметала и орудовала пылесосом «Электролюкс». Причем, что бы она ни делала, все имело наставительную подоплеку. Она царила, а мне следовало это постигать.

Мать желала восходящего движения по жизни. Она соизмеряла то, что имеем мы, со средствами и притязаниями, которыми обладали наши соседи. Нам с братом надлежало быть соответственно одетыми; отцу надлежало иметь собственный бизнес; аренда, телефонные счета, счета за свет должны были оплачиваться вовремя – все это входило в состав структуры, в которой окружающий мир должен был видеть свидетельство высоких достоинств нашей семьи.

Когда остальные дела позволяли ей отправиться за покупками, она переодевалась в платье с пояском и начищенные черные туфли, надевала соломенную шляпку, поле которой она с одной стороны выгибала вверх. По тулье шляпа была обвязана тонкой ленточкой. Мать подкрашивала красной помадой губы и выходила, зажав под мышкой плоскую сумочку.

Уже под вечер она иногда на несколько минут устраивалась отдохнуть на софе и читала газету. В противоположность отцу, который за столом, завтракая, держал перегнутую газету на расстоянии вытянутой руки, мать, полулежа, держала газету одной рукой за середину и расправляла листы слева и справа тыльной стороной другой.

– Что-то нет у меня доверия к этому докторишке, – говорила она про врача, наблюдавшего пятерняшек Дион [3]3
  Речь идет об известном по газетам тридцатых годов случае, когда у женщины по фамилии Дион родились пятеро близнецов.


[Закрыть]
. —Уж больно он любит покрасоваться.

По вечерам, после обеда, когда все затихало, она усаживалась в гостиной, читала взятый в библиотеке роман и ждала, когда придет отец. Иногда я украдкой наблюдал за ней. Немного почитает, закроет книгу, положит на колени (она сидела, подогнув ноги под себя) и уставится в пол. Ее очень беспокоило состояние нашей маленькой, хрупкой бабушки, которая болела и была подвержена приступам. Но все-таки, я думаю, больше беспокоил ее отец.

В совместной жизни мой отец, как мне тогда уже пришлось удостовериться, был не чересчур надежен. Слишком многое из того, что, по его словам, было делом решенным, не выполнялось. Он вечно опаздывал, зачем-то непрестанно пытаясь куда-нибудь доехать или сделать что-нибудь за меньшее время, чем в результате требовалось. Вокруг создавалась нервозность. Был переполнен противоречивыми идеями, в которых подчас сам запутывался. К тому же у него зарождались разного рода планы зарабатывания денег, и этими планами он не торопился делиться с матерью. Она, похоже, чуть не беспрерывно была в тревоге по поводу его деятельности.

Касательно своих опозданий отец давал объяснения весьма уклончивые, что как бы подтверждало в глазах матери справедливость ее гнева. Слабостью отца были карты, я слышал, как мать говорила об этом своей ближайшей подруге Мэй. Он любил играть, при том, что средств у него на это не было.

Я знал, что исходящие от моей матери советы, ее наставления он просто пропускает мимо ушей. И ведет себя неправильно, не так, как следовало себя вести в тяжелой обстановке тех лет. Полагаться на него не приходилось, это я понимал, но общаться с ним было истинным удовольствием. Для ребенка это был идеальный товарищ, непредсказуемый, полный радостной животной энергии. Ел и пил с наслаждением. Любил попробовать что-нибудь новенькое. Приносил домой кокосы, папайю, манго и потчевал ими нас, не без труда преодолевая косный консерватизм наших вкусов. По воскресеньям он любил исследовать всякие новые места, отправлялся с нами в дальние автобусные или трамвайные поездки в какой-нибудь парк или на пляж, никому, кроме него, доселе не известный. В любой ситуации он всегда поддерживал дерзновение, отважное желание ступить в неведомое, тем самым наставляя нас в предмете, полностью противоположном маминому.

Это противоборство родителей было, пожалуй, главным непрестанно сопутствующим обстоятельством моей жизни. Напряженность между ними не ослабевала ни на миг. Их брак был неустранимым конфликтом двух соединенных вместе противоположностей. Их несходство порождало нечто вроде магнитного поля, бросавшего меня то туда, то сюда, смотря по тому, в какую сторону в данный момент шел ток. Мой брат, с его любовью к правилам и дисциплине, похоже, в большей степени уподоблялся матери. Я, более тихий, пассивный, мечтательный ребенок, относился с определенным пониманием и симпатией к отцу – сейчас я осознаю это как сочувствие душе, изначально свободной, но в великодушном и простительно непрактичном порыве связавшей себя с царственно подавляющей ее душой привлекательной женщины.

Единственной слабостью моей матери была игра на пианино, в которой она была большим мастером, как и во всем, что она делала. Еще в девушках она сама себе зарабатывала на уроки музыки, аккомпанируя на сеансах немого кино. Играла очень хорошо. А больше всего мне нравилось то, что, когда она усаживалась за инструмент, ее всегдашняя наставительная суровость отступала. Лицо становилось мягче, в глазах появлялось сияние. Она садилась очень прямо – королева, да и только, – руки держала на отлете, и весь дом полнился прекрасной музыкой, представлявшейся мне в виде радуг или водопадов. Поставь перед нею любые ноты, и она запросто прочтет их с листа. Когда Дональд возвращался домой из музыкальной школы «Бронкс-Хаус» с заданной ему новой пьесой, обычно он просил мать сыграть ее, чтобы стало понятно, как она должна звучать.

Дональд подбирался к "Für Elise" Бетховена. А шумановского «Смелого наездника» он к тому времени уже превзошел.

Меня в свой черед тоже ждали уроки фортепьяно. А пока я только баловался с клавишами, наудачу пробовал звуки и экспериментировал с настроениями и чувствами, которые мне удавалось в себе пробуждать, ставя пальцы на несколько клавиш сразу и нажимая.

В отцовском магазине рядом с кассовым аппаратом на прилавке под стеклом были разложены игрушечные музыкальные инструменты. Каждый из этих инструментов был и у меня. Я свистел в грошовую свистульку, дудел на губной гармошке, точь-в-точь такой же, как в морском оркестре братьев Хонер, выдувал звуки из окарины, которую еще называют картофелиной из-за ее формы.

Проще всего было управляться со штуковиной под названием «казу»; ее, в общем-то, даже и инструментом не назовешь – просто овальная жестяная труба, в которой где-то посередине длины натянута перегородка из вощеной бумаги. Дуешь, бумага вибрирует, и "voilà", как говорил мой папа, – ты уже музыкант.

Я обожал маршировать по коридору из задней комнаты, которая была моей, к парадной двери, одной рукой прижимая к губам эту самую казу, а другой, с зажатым в ней флагом, размахивая в такт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю