Текст книги "Адам Бид"
Автор книги: Джордж Элиот
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)
– Надеюсь, я не обидел и не рассердил вас тем, что сказал, Дина, может быть, я позволил себе уж слишком большую вольность. Мое желание нисколько не противоречит тому, что вам кажется лучшим, и я так же буду доволен, когда вы будете жить за тридцать миль от вас, если только вы думаете, что это должно быть так. Я буду иметь вас в мыслях столько же, сколько теперь: вы нераздельно связаны с тем, о чем я не могу не вспоминать так же, как я не могу запретить моему сердцу биться.
Бедный Адам! Вот как ошибаются люди! Дина ничего не отвечала в эту минуту, но немного спустя сказала:
– Не имели ли вы известий об этом бедном молодом человеке с тех пор, как мы говорили о нем в последний раз?
Дина всегда так называла Артура; она никогда не теряла из памяти его образа, как видела его в тюрьме.
– Да, – сказал Адам. – Мистер Ирвайн читал мне вчера часть его письма. Говорят, весьма вероятно, что скоро будет заключен мир, хотя никто не думает, чтоб он был продолжителен. Но он пишет, что не думает возвратиться домой: у него еще недостает на это духу; да и для других лучше, чтоб он не возвращался. Мистер Ирвайн думает, что он хорошо сделает, если не поедет сюда… Письмо чрезвычайно грустное. Он спрашивает о вас и о Пойзерах, как всегда. Одно место в письме тронуло меня в особенности. «Вы не можете себе представить, каким стариком чувствую я себя, – пишет он. – Я не делаю теперь никаких планов. Я чувствую себя лучше всего, когда мне предстоит пройти хороший путь или стычка».
– У него весьма живой нрав и теплое сердце, как у Исава, к которому я всегда питала большое сочувствие, – сказала Дина. – Эта встреча братьев, где Исав обнаруживает столь любящее сердце из великодушия и где Иаков высказывается столь робким и недоверчивым, трогала меня всегда в высшей степени.
– Ах, – сказал Адам, – а я лучше люблю читать о Моисее в Ветхом Завете: он хорошо вынес на себе тяжкое дело и умер в то время, когда другим приходилось собирать плоды. Человек должен иметь мужество, чтоб смотреть на эту жизнь таким образом и думать, что выйдет из этого, когда он умрет и его не будет. Хорошая, прочная часть работы долго не подвергается разрушению. Например, возьмем хоть хорошо выстланный пол: он пригоден и другим, а не только тому, кто его выстлал.
Оба с радостью говорили о предметах, которые не были личными; таким образом они уже прошли мост через Ивовый ручеек, как Адам обернулся и сказал:
– А! вот и Сет. Я так и думал, что он скоро придет домой. Знает он, что вы оставляете нас, Дина?
– Да, я сказала ему в прошлое воскресенье.
Адам вспомнил теперь, что Сет возвратился домой в воскресенье вечером очень опечаленный, чего с ним вовсе не случалось в последнее время. Счастье, ощущаемое им в том, что он видел Дину еженедельно, казалось, уже давно перевесило боль, которую возбуждала в нем мысль, что она никогда не выйдет за него замуж. В этот вечер на его лице, как обыкновенно, выражалось мечтательное кроткое довольство, пока он подошел близко к Дине и увидел следы слез на ее изящных веках и ресницах. Быстрым взглядом окинул он брата. Но Адаму, очевидно, вовсе не было известно волнение, которое потрясло Дину: на его лице выражалось всегдашнее, ничего не ожидающее спокойствие.
Сет старался показать Дине, что не заметил беспокойства на ее лице, и только сказал:
– Я благодарен вам за то, что вы пришли, Дина, потому что матушка все эти дни жаждала видеть вас. И сегодня утром прежде всего она заговорила о вас.
Когда они вошли в хижину, Лисбет сидела в своем кресле; она слишком утомилась приготовлением ужина, чем всегда занималась очень заблаговременно, и не вышла, по обыкновению, на крыльцо встречать сыновей, когда заслышала приближавшиеся шаги.
– Наконец-то ты пришла, дитя мое! – сказала она, когда Дина подошла к ней. – Что это значит, что ты оставляешь меня, слабую, и никогда не зайдешь посидеть со мной?
– Дорогой друг, – сказала Дина, взяв ее за руку, – вы не здоровы. Если б я знала это раньше, то пришла бы непременно.
– А как же ты узнаешь, если не будешь приходить сюда? Сыновья-то узнают про то только тогда, когда я скажу им. Пока вот ты можешь пошевелить рукою или ногою, мужчины все будут думать, что ты здорова. Но я не очень больна, только немного простудилась. А сыновья все вот надоедают мне: возьми да возьми кого-нибудь помочь в работе… а от их болтовни мне еще больше хворается. Если б ты пришла сюда, побыла со мной, они и оставили бы меня в покое. Пойзеры, верно, уж не нуждаются в тебе так, как я. Но сними-ка твою шляпку да дай взглянуть на тебя.
Дина хотела отойти, но Лисбет держала ее крепко в то время, как она снимала шляпку, и смотрела ей прямо в лицо, как обыкновенно смотрят на только что сорванный подснежник, чтоб возобновить прежние впечатления чистоты и простоты.
– Что такое с тобой? – спросила Лисбет с изумлением. – Ты плакала?
– Это только небольшая печаль, которая скоро пройдет, – сказала Дина, в настоящее время не желавшая вызвать со стороны Лисбет возражения, если б объявила ей о своем намерении оставить Геслоп. – Вы скоро узнаете об этом; мы поговорим вечером. Я останусь у вас на ночь.
Это обещание успокоило Лисбет, и она весь вечер разговаривала с одной Диной. В хижине, вы помните, была новая комната, выстроенная около двух лет назад, в ожидании нового члена семейства; и здесь обыкновенно сидел Адам, когда ему нужно было писать что-нибудь или чертить планы. Сет также сидел здесь в тот вечер, так как знал, что его мать захочет совершенно завладеть Диной.
По обеим сторонам стены хижины были две приятные картины: по одну сторону находилась широкоплечая, с крупными чертами, здоровая старуха, в синей куртке и желтой косынке, ее тусклые, выражавшие заботливость глаза постоянно обращалась на белое, как лилия, лицо и гибкую, в черной одежде, фигуру, которая или неслышно двигалась в комнате, помогая то в том, то в другом, или сидела возле кресла старухи, держа ее за исхудавшую руку, и прямо смотря ей в глаза, говорила с ней на языке, который Лисбет понимала гораздо лучше, нежели Библию или Псалтирь. В тот вечер она не хотела слышать чтения.
– Нет, нет, закрой книгу, – сказала она. – Нам нужно поговорить. Я хочу знать, о чем ты плакала. Разве и у тебя есть беспокойства, как у других?
По другую сторону стены были два брата, столь похожие друг на друга при всем своем несходстве: Адам, с нахмуренными бровями, взъерошенными волосами, с густым, темным румянцем на лице, совершенно погруженный в свои вычисления, и Сет, с крупными, грубыми чертами лица, близкая копия брата, но с жидкими, волнистыми русыми волосами и голубыми сонливыми глазами, бессмысленно-смотревший то в окно, то в книгу, несмотря на то что это была вновь купленная книга: «Обзор жизни мадам Гюйон» Весли, книга, изумлявшая и интересовавшая его чрезвычайно.
Сет сказал Адаму:
– Не могу ли я помочь тебе в чем-нибудь здесь сегодня? Я не хочу шуметь в мастерской.
– Нет, брат, – отвечал Адам, – здесь есть только дело для меня. У тебя есть новая книга, читай ее.
И часто, когда Сет вовсе не замечал этого, Адам, налиновав строку и останавливаясь на минуту, смотрел на брата с ласковой улыбкой, сиявшей в его глазах. Он знал, что «парень любил посидеть над мыслями, в которых не мог дать никакого отчета; мысли эти не приведут ни к чему, а между тем они делают его счастливым», а с год времени или больше Адам становился все снисходительнее к Сету. То была часть возраставшей нежности, происходившей от грусти, наполнявшей его сердце.
Хотя Адам, по-видимому, совершенно владел собою, прилежно работал и находил наслаждение в работе – по своей врожденной неотчуждаемой природе, – но он не пережил еще своей печали, не чувствовал, чтоб она спала с него, как временное бремя, и снова оставила его прежним человеком. Да разве это случается с кем-нибудь из нас? Избави Бог! Это был бы жалкий результат всех наших забот и всей нашей борьбы, если б в заключение всего мы оставались тем, чем были прежде, если б мы могли возвращаться к прежней слепой любви, к прежнему самонадеянному порицанию, к легкомысленному взгляду на человеческие страдания, к тем же суетным толкам о напрасно потраченной человеческой жизни, к тому же слабому сознанию неизвестного, к которому мы воссылали неудержимые мольбы в нашем одиночестве. Будем же скорее благодарны за то, что наше горе живет в нас как несокрушимая сила, изменяясь только в форме, как обыкновенно изменяются силы, и переход из боли в сочувствие – единственное бедное слово, заключающее в себе все наши лучшие познания и нашу лучшую любовь. Нельзя сказать, чтоб в Адаме вполне совершилась эта перемена боли в симпатию: в нем еще существовала большая часть боли, которая останется в нем; он чувствовал это до тех пор, пока эта боль не будет воспоминанием, а будет действительностью; а она возобновлялась с рассветом каждого нового дня. Но мы привыкаем так же хорошо к нравственной, как и к физической боли, не теряя при всем том нашей чувствительности к этому, и она становится в нашей жизни привычкою, и мы перестаем воображать, что для нас возможно состояние совершенного спокойствия. Желание переходит в смирение, и мы довольны своим днем, если были в состоянии перенести свою грусть в безмолвии и поступать так, будто мы не страдали. Именно в такие-то периоды сознания, что наша жизнь имеет видимые и невидимые соотношения, за пределами которых или наше настоящее или будущее и составляет центр, растет подобно мускулу, на который мы принуждены опираться и который принуждены напрягать.
Таково было душевное состояние Адама во вторую осень его горя. Вы знаете, что его занятия всегда были частью его религии, и с самого раннего возраста он видел ясно, что, занимаясь своим делом хорошо, он следует воле Божьей, что его занятие было тою формою Божьей воли, которая более всего непосредственно касалась его. Но теперь для него уже не существовало пыла мечтаний за этою действительностью, озаряемой дневным светом, не было праздничного времени в будничном свете, ни мгновения вдали, когда долг снимет с него свою железную рукавицу и латы и нежно успокоит его на груди. Он видел только одну картину будущности, состоящую из тяжелых рабочих дней, подобных тем, которые он переживал, с возраставшими с каждой неделей довольством и интересом; он думал, что любовь будет для него одним лишь живым воспоминанием, членом подрезанным, но не лишившимся сознания. Он не знал, что власть любви между тем приобретала в его сердце новую силу, что новая чувствительность, купленная глубоким опытом, была бесчисленными новыми фибрами, посредством которых было возможно, даже необходимо, чтоб его природа нашла другую. А между тем он замечал, что обыкновенное расположение и дружба были теперь драгоценнее для него, чем, бывало, прежде, что он больше привязывался к матери и Сету и чувствовал невыразимое удовольствие, видя или воображая, что их счастье увеличивалось хотя чем-нибудь. То же было и относительно Пойзеров. Едва ли проходило более трех или четырех дней без того, чтоб он не почувствовал потребности видеться с ними и обменяться дружескими словами и взглядами: он, вероятно, чувствовал бы это даже и тогда, если б Дина была с ними; но он сказал только простейшую истину, сообщив Дине, что ставил ее над всеми прочими друзьями на свете. Могло ли что-нибудь быть естественнее? В самые мрачные моменты его воспоминаний мысль о Дине всегда представлялась ему первым лучом возвращавшегося спокойствия: мрак первых дней на господской мызе был мало-помалу обращен в мягкое месячное сияние ее присутствием; то же было и в хижине, потому что она приходила каждую свободную минуту утешать и успокаивать бедную Лисбет, пораженную при виде исхудалого от горя лица своего возлюбленного Адама страхом, который заглушил даже ее привычку жаловаться. Он привык наблюдать за ее легкими, тихими движениями, ее милым, полным любви обращением с детьми, когда приходил на господскую мызу, прислушиваться к звуку ее голоса, как к беспрестанно повторявшейся музыке, думать, что все, что она говорила или делала, было именно так, как следовало, и не могло быть лучше. При всем своем уме он не мог порицать ее за то, что она слишком баловала детей, сделавших из Дины-проповедницы, перед которою нередко несколько трепетала толпа грубых мужчин, удобную домашнюю рабу, хотя Дина сама несколько стыдилась своей слабости и переносила внутреннюю борьбу относительно отступления от наставлений Соломоновых. Одно только могло бы быть лучше: пусть бы она полюбила Сета и согласилась выйти за него замуж. Ради брата он чувствовал некоторое огорчение и против воли с сожалением думал о том, как Дина, сделавшись женой Сета, сделала бы дом их счастливым для них всех, как она была бы единственным существом, которое утешало бы его мать и превратило бы ее последние дни в дни мира и покоя.
«Право, удивительно, что она не любит парня, – думал иногда Адам. – Ведь всякий подумал бы, что он просто создан для нее. Но ее сердце так сильно занято другими предметами. Она одна из тех женщин, которые не чувствуют влечения к тому, чтоб иметь мужа и собственных детей. Она думает, что тогда все ее помыслы будут наполнены ее собственной жизнью, а она так привыкла жить в заботах других людей, что не может вынести мысли о том, как ее сердце будет закрыто для них. Я довольно хорошо вижу, в чем дело. Она не одного покроя с большей частью женщин: я видел это уже давно. Она тогда только довольна, когда помогает кому-нибудь, и брат помешал бы ее образу действия – это справедливо. Я не имею никакого права соображать и думать, что было бы лучше, если б она вышла за Сета, словно я умнее ее или даже умнее самого Бога, потому что Он создал ее такой, какова она есть, и это величайшая благодать, которую я когда-либо получал из Его рук, да еще и другие, кроме меня».
Это самопорицание ярко представилось уму Адама, когда он по лицу Дины понял, что оскорбил ее, заговорив о своем желании, чтоб она дала свое согласие Сету; таким образом, он старался в самых сильных словах выразить, что считает ее решение совершенно справедливым, покориться даже тому, что она уезжала от них и переставала составлять часть их жизни иначе, как только тем, что жила у них в мыслях, если только она сама избрала эту разлуку. Он был вполне уверен, что она очень хорошо знала, как он желал видеть ее постоянно, говорить с нею, безмолвно сознавая, что у них было взаимное великое воспоминание. Он не считал возможным, чтоб она увидела что-нибудь другое, а не самоотверженную дружбу и уважение, когда он уверял ее, что покорялся мысли о ее отъезде, а между тем в нем оставалось какое-то беспокойство, что он не сказал совершенно того, что следовало, что Дина не совсем поняла его.
На следующее утро Дина, должно быть, встала несколько раньше восхода солнца, потому что сошла вниз около пяти часов. То же самое случилось и с Сетом. Несмотря на то что Лисбет упорно отказывалась взять в дом помощницу, Сет приучился быть, как выражался Адам, «очень искусным по хозяйству», чтоб избавить мать от слишком большой усталости. Я надеюсь, что это обстоятельство не заставит вас смотреть на Сета с презрением, все равно как вы не можете смотреть с презрением на доблестного капитана Бэта за то, что варил овсяный суп для своей больной сестры. Адам, просидевший за своим письмом до поздней поры, спал еще и едва ли, по мнению Сета, мог проснуться раньше завтрака. Хотя Дина часто навещала Лисбет в продолжение последних восемнадцати месяцев, она, однако ж, ни разу более не ночевала в хижине, кроме той ночи после смерти Матвея, когда, вы помните, Лисбет хвалила ее ловкие движения и даже одобрила с некоторыми ограничениями ее похлебку. Но в этот продолжительный промежуток Дина сделала большие успехи по хозяйственной части; и в это утро при содействии Сета она принялась приводить все в такую чистоту и порядок, что этим осталась бы довольна даже тетушка Пойзер. В настоящее время в хижине уж далеко не существовало прежнего образцового порядка: ревматизм Лисбет принуждал ее оставить прежние привычки дилетантки чистки и полировки. Приведя общую комнату в порядок, который удовлетворял ее желанию, Дина вошла в новую комнату, где накануне вечером Адам писал, чтоб вымести и стереть пыль здесь. Она открыла окно: в комнату проникли свежий утренний воздух, запах душистого шиповника и ясные низко падавшие лучи раннего солнца; последние образовали сияние вокруг ее бледного лица и бледных каштановых волос, между тем как она держала в руках щетку и мела, напевая про себя весьма тихим голосом, походившим за сладостное летнее журчанье, которое вы расслышите только весьма близко, один из гимнов Чарльза Весли.
Eternal Beam of Light Divine,
Fountain of unexhausted love,
In whom the Father's glories shine,
Through earth beneath and heaven above;
Iesus! the weary wanderer's rest,
Give me thy easy yoke to bear;
With steadfast patience arm my breast
With spotless love and holy fear.
Speak to my warring passions, o Peace!»
Say to my trembling heart, «Be still!»
Thy power my strength and fortress is,
For all things serve thy sovereign will»[20].
Она поставила щетку в сторону и принялась за метелочку; и если вы когда-либо жили в доме мистрис Пойзер, то знали, как управляли руки Дины метелочкою; как она проникала во все маленькие уголки и на все выступы, скрывавшиеся или выходившие наружу; как она по нескольку раз ходила по поперечникам стульев, по каждой ножке, под всякою вещью и на всякой вещи, лежавшей на столе, пока дошла до Адамовых бумаг и линеек и открытого ящика подле них. Дина вытерла пыль до самого края последних и потом остановилась, устремив на них глаза, выражавшие желание и вместе с тем робость. Тяжело было смотреть, сколько пыли было между ними. Когда она смотрела на стол таким образом, то услышала шаги Сета за отворенною дверью, к которой она стояла спиной, и, возвысив свой чистый тоненький голос, спросила:
– Сет, ваш брат сердится, когда трогают его бумаги?
– Да, очень, если их не положат на прежнее место, – возразил звучный, сильный голос, не принадлежавший Сету.
Дина словно нечаянно положила руки на звучащую струну; она вдруг сильно задрожала и на мгновение не сознавала ничего другого; потом она почувствовала, что ее щеки разгорелись, не смела оглянуться назад и стояла спокойно, опечаленная тем, что не могла пожелать доброго утра дружеским образом. Адам, заметив, что она не оглядывалась и не могла видеть улыбку на его лице, боялся, чтоб она не приняла его слов в серьезном смысле, подошел к ней так, что она была принуждена взглянуть на него.
– Итак, вы думаете, что я бываю сердит дома? – спросил он, улыбаясь.
– Нет, – отвечала Дина, устремив на него робкий взгляд, – нисколько. Но вам, может быть, неприятно, если все ваши вещи перемешаны. Сам Моисей, самый кроткий из людей, бывал иногда сердит.
– В таком случае я помогу вам снять вещи, – сказал Адам, смотря на нее с чувством, – и положить их на старое место, тогда они не могут быть в беспорядке. Я вижу, что касательно порядка вы становитесь родною племянницею вашей тетушки.
Они вместе принялись за дело, но присутствие духа еще не совершенно возвратилось к Дине, так что она не думала сказать что-нибудь, и Адам посматривал на нее с некоторым беспокойством. Дина, думал он, была, по-видимому, не совсем довольна им в последнее время – она не была с ним так ласкова и откровенна, как бывала прежде. Он хотел, чтоб она посмотрела на него и была так же довольна, как и он, исполняя это шутливое дело. Но Дина не смотрела на него; ей и легко было избегнуть этого, так как он был высокого роста, и, когда наконец вся пыль была вытерта и у него не было более предлога оставаться с нею, он не мог вынести долее и дружеским голосом сказал:
– Дина, вы недовольны мною за что-нибудь? Скажите! Разве я сказал или сделал что-нибудь такое, что заставляет вас иметь обо мне дурное мнение?
Вопрос удивил ее и облегчил, давая ее чувствам другое направление. Она взглянула теперь на него совершенно серьезно, почти со слезами на глазах, и сказала:
– О, нет, Адам! Можете ли вы это думать?
– Я не могу спокойно переносить мысль, что вы не питаете ко мне такого же дружеского расположения, какое я питаю к вам, – сказал Адам. – И вы не знаете, сколько я ценю самую мысль о вас, Дина. Вот что я думал и вчера, говоря вам, что покорился бы мысли о разлуке с вами, если вы желаете уйти отсюда. Я хотел сказать: мысль о вас так дорога для меня, что я должен быть только благодарен, а не роптать, если вы имеете основание уехать отсюда. Но вы знаете, что мне нелегко расставаться с вами, Дина?
– Да, дорогой друг, – отвечала Дина, дрожа, но стараясь говорить спокойно, – я знаю, вы имеете братское расположение ко мне, и мы не редко будем друг с другом в мыслях. Но в это время мне тяжело от различных искушений; вы не должны обращать внимания на меня. Я чувствую призыв оставить родных на некоторое время, но это нелегко мне: плоть слаба.
Адам видел, что ей было тягостно говорить.
– Вам неприятно, что я заговорил об этом, Дина, – сказал он, – я не буду более. Посмотрим, готов ли теперь Сет с своим завтраком.
Это простая сцена, читатель. Но я почти уверен, что и вы были влюблены, может быть, даже более одного раза, хотя, может быть, не захотите сознаться в том перед всеми вашими знакомыми дамами. Если это действительно было, то вы не станете считать незначительные слова, робкие взгляды, трепетное прикосновение, посредством которого две человеческие души постепенно сближаются одна с другою, подобно двум небольшим дрожащим дождевым потокам, прежде чем они сольются в один, вы не станете считать все это пошлым, так же как вы не станете считать пошлыми только что уловленные признаки наступающей весны, хотя бы то было не более как нечто слабое, неописываемое в воздухе и в пении птиц и тончайшие, едва заметные признаки зелени на сучьях изгороди. Эти легкие слова и взгляды составляют часть разговора души; и лучший разговор, по моему мнению, составляется главнейшим образом из обыкновенных слов, как, например, свет, звук, звезды, музыка, – слов, которых самих по себе действительно не стоит ни видеть, ни слышать, все равно что щепки или опилки; случается только, что они служат признаками чего-то невыразимо высокого и прекрасного. По моему мнению, любовь также великое и прекрасное дело; и если вы согласны со мною, то незначительнейшие признаки ее не будут для вас щепками и опилками, скорее они будут этими словами: свет и музыка, приводя в движение извилистые фибры ваших воспоминаний и обогащая ваше настоящее вашим драгоценнейшим прошедшим…
LI. В воскресенье утром
Припадок ревматизма Лисбет не казался довольно серьезным, чтоб удержать Дину еще на одну ночь от господской мызы в то время, как она уже решилась оставить свою тетку так скоро, и вечером они должны были расстаться.
– Надолго, – сказала Дина.
Она уже сообщила Лисбет о своем решении.
– В таком случае на всю мою жизнь, и я никогда уже не увижу тебя, – сказала Лисбет. – Надолго! Мне недолго осталось жить. Я могу захворать и умереть, а ты не можешь навестить меня, и я буду умирать и все желать тебя увидеть.
Эти жалобы служили главным предметом ее разговора целый день. Адама не было дома, и она таким образом не налагала узды на свои сетования. Она мучила Дину, беспрестанно возвращаясь к вопросу, зачем она должна оставить страну, и не принимала никаких оснований, казавшихся ей только причудами и упрямством, и еще более сожалея о том, что «она не могла взять ни одного из сыновей» и быть ее дочерью.
– Тебе не нравится Сет, – говорила она, – он, может быть, недовольно умен для тебя. Но он был бы очень добр к тебе, и он так ловок, как только можно, на всякие вещи, которые делает, когда я бываю больна; и он любит Библию и церковную службу нисколько не меньше тебя. Но, может быть, тебе хотелось бы мужа, который был бы не совсем сходен характером с тобою, ведь струящийся ручеек не просит дождя. Адам годился бы для тебя… я знаю, что он бы годился, и он мог бы полюбить тебя довольно сильно, если б ты захотела остаться. Но он упрям и тверд, как чугунный брус… Уж его ни за что не склонишь сойти с своей собственной дороги, разве он сам захочет. Но он был бы отличным мужем для всякой, кто бы она там ни была, такой видный и умный парень. И он бы очень любил жену. Мне всегда бывает приятно от одного его взгляда, если он хочет быть ласков со мною.
Дина старалась избегать пытливых взоров и вопросов Лисбет, находя какое-нибудь дело по хозяйству, которое позволяло ей не сидеть на одном месте; и лишь только Сет возвратился домой вечером, как она надела шляпку, собираясь идти. Дина была глубоко тронута, когда старуха сказала ей, что прощается с нею в последний раз, и когда, уже на пути по полям, оглядывалась назад и видела, что Лисбет все еще стояла на крыльце и смотрела ей вслед до тех пор, пока Дина не стала в ее плохо видевших старых глазах самою бледною точкою.
«Да будет с ними Бог любви и мира! – молилась Дина, еще раз оглянувшись назад со ступеньки последней ограды. – Ниспошли им радость в награду за дни, в которые Ты испытал их печалью, и за годы, в которых они видели горе. По Твоей воле должна я проститься с ними. Пусть я не знаю другой воли, кроме Твоей».
Наконец Лисбет вошла в дом и села в мастерской около Сета, занимавшегося составлением из кусочков точеного дерева, принесенных им из деревни, небольшого рабочего ящичка, который хотел подарить Дине перед ее отъездом.
– Ведь ты увидишь ее еще раз в воскресенье перед тем, что она уйдет отсюда, – были ее первые слова. – Если б ты был полезен на что-нибудь, то уговорил бы ее прийти еще раз в воскресенье вечером и повидаться со мною.
– Нет, матушка, – сказал Сет. – Дина непременно пришла бы еще раз, если б считала это нужным. Мне не нужно было бы и уговаривать ее к тому. Она только думает, что это значило бы напрасно беспокоить тебя: прийти сюда, чтоб еще раз проститься.
– Она никогда не ушла бы отсюда – я знаю, если б Адам был привязан к ней и женился на ней. Но все случается наперекор, – сказала Лисбет в порыве гнева.
Сет остановился на минуту, потом, слегка вспыхнув, посмотрел прямо матери в лицо.
– Разве она сказала тебе что-нибудь такое, матушка? – спросил он тише обыкновенного.
– Сказала? Нет, она ничего не скажет. Ведь это только мужчины должны ждать, чтоб им сказали, а сами они раньше не догадаются ни о чем.
– Хорошо, что ж, однако ж, заставляет тебя думать таким образом, матушка? Почему ты взяла себе это в голову?
– Все равно, почему бы я там ни взяла себе этого в голову: моя голова не так пуста, чтоб я не могла догадаться сама, чтоб мне нужно было ждать, когда другие внушат мне. Я знаю, что она любит его, как знаю, что ветер входит в дверь, и этого с меня довольно. И он охотно женился бы на ней, если б знал, что она любит его, но он никогда и не подумает об этом, если ему не вложат этого в голову.
Предположение матери о чувстве, которое Дина питала к Адаму, не было для Сета совершенно новою мыслью, но последние слова ее вызвали в нем опасение, чтоб она сама не решилась открыть глаза Адаму. Он не был уверен в чувстве Дины, но думал, что был уверен в чувстве Адама.
– Нет, матушка, нет, – сказал он серьезно, – ты не должна и думать о том, чтоб говорить с Адамом о подобных вещах. Ты не имеешь права говорить, что чувствует Дина, если она не сказала тебе. А говорить об этих вещах с Адамом послужит только ко вреду: Адам чувствует благодарность и дружбу к Дине, но вовсе не имеет таких мыслей, которые склонили бы его сделать ее своею женой. Да я также не думаю, чтоб и Дина захотела выйти за него. Я думаю, что она никогда не выйдет замуж.
– Эх! – произнесла Лисбет нетерпеливо. – Ты думаешь так, потому что она отказала тебе. Она никогда не выйдет замуж за тебя. Тебе следовало бы радоваться, если б она вышла за твоего брата.
Эти слова огорчили Сета.
– Матушка, – сказал он увещательным тоном, – не думай так обо мне. Я буду так же благодарен, имея ее сестрой, как была бы благодарна ты, имея ее дочерью. В этом деле я вовсе не думаю о себе, и мне будет тяжело, если ты когда-нибудь скажешь об этом еще раз.
– Хорошо, хорошо! В таком случае тебе не следовало противоречить мне и говорить, что этого нет, когда я говорю, что есть.
– Но, матушка, – сказал Сет, – ты поступишь несправедливо с Диной, если скажешь Адаму, что думаешь о ней. Ты этим сделаешь только вред, потому что заставишь Адама беспокоиться, если он не питает к ней тех же чувств. А я вполне уверен, что он не чувствует к ней ничего подобного.
– Э, уж не говори ты мне, в чем ты вполне уверен: ничего-то ты не знаешь об этом. Зачем же он все ходит к Пойзерам, если б он не хотел видеть ее? Он ходит туда два раза, когда прежде, бывало, ходил только один раз. Может быть, он и не знает, что ему нужно видеть ее; он не знает, что я кладу соль в похлебку, но он очень скоро заметил бы отсутствие соли, если б ее там не было. Он никогда не подумает о женитьбе, если ему не вложить этого в голову. И если б ты сколько-нибудь любил твою мать, то представил бы ему это и не позволил бы ей уйти с глаз моих, когда она могла бы хоть недолго быть моим утешением, прежде чем я лягу рядом со своим стариком под белым кустарником.
– Нет, матушка, – сказал Сет, – не считай меня упрямым, но я пошел бы против совести, если б решился сказать ему о чувствах Дины. Притом же, я думаю, я огорчил бы Адама, если б вообще стал говорить с ним о женитьбе. Я советую и тебе не делать этого. Ты можешь совершенно обманываться насчет Дины. Нет, я вполне уверен по словам, которые говорила она мне в прошлое воскресенье, что она и не думает о замужестве.
– Ну, ты такой же упрямый, как и вся ваша братия. Если б это было что-нибудь такое, чего я бы не хотела, то сделалось бы довольно скоро.
При этих словах Лисбет встала со скамейки и вышла из мастерской, оставив Сета в большом беспокойстве о том, что она станет смущать Адама насчет Дины. Чрез несколько времени он, однако ж, стал утешать себя мыслью, что со времени несчастья, выпавшего на долю Адама, Лисбет очень боялась говорить с ним о делах, касавшихся чувства, и что она едва ли отважится завести разговор о самом нежном из всех предметов. Если б даже она и решилась на это, то он надеялся, что Адам не обратит большого внимания на ее слова.
Сет справедливо предполагал, что Лисбет будет удерживать робость; впрочем, в продолжение следующих трех дней она очень редко и очень недолго имела случай разговаривать с Адамом, так что и не чувствовала сильного искушения заговорить о том, что у нее было на душе. Но в течение длинных часов, проведенных в одиночестве, она все предавалась полным сожаления думам о Дине, пока они не доросли до той степени необузданной силы, когда мысли в состоянии вылететь из своего тайного убежища самым внезапным образом. И в воскресенье утром, когда Сет отправился в капеллу в Треддльстон, представился опасный благоприятный случай.


























