Текст книги "Адам Бид"
Автор книги: Джордж Элиот
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)
– Но, конечно, вы не станете считать человека, борющегося против искушения, в которое он наконец впадает, столь же дурным, как человека, не борющегося никогда?
– Нет, мой друг, я сожалею о нем пропорционально его борьбе, потому что она предзнаменовывает внутреннее страдание, которое есть худшая форма Немезиды. Следствия бывают безжалостны. Наши поступки влекут за собою свои же страшные последствия, совершенно отдельно от колебаний, предшествовавших им, последствия, которые едва ли касаются только нас самих. И гораздо лучше постоянно думать о том, что случится верно, нежели обращать внимание на то, какие элементы можем мы иметь для оправдания. Но я вовсе не знал, что вы так любите нравственные прения, Артур. Уж не находитесь ли вы сами в какой-нибудь опасности, на которую смотрение с такой философской общей точки зрения?
Обращаясь с этим вопросом, мистер Ирвайн отодвинул в сторону тарелку, откинулся на спинку кресла и прямо посмотрел на Артура. Он действительно подозревал, что Артур хотел сообщить ему о чем-нибудь, и старался облегчить возможность для него, обращаясь к нему с прямым вопросом. Но он ошибся. Внезапно и против воли приведенный почти к самому признанию, Артур содрогнулся и чувствовал, что гораздо менее, чем прежде, был теперь расположен к откровенности. Беседа приняла более серьезный тон, нежели он ожидал, – это приведет Ирвайна в совершенное заблуждение; он вообразит, что тут дело идет о глубокой страсти к Хетти, тогда как ничего подобного и не было. Он почувствовал, что изменился в лице, и ему стало досадно на свое ребячество.
– О, нет! Тут нет никакой опасности, – сказал он, так равнодушно, как только мог. – Я не знаю, чтоб я больше других подвергался нерешимости. По временам встречаются только незначительные случаи, заставляющие человека думать о том, что может случиться в будущем.
Действовало ли при этом странном отвращении Артура к откровенности какое-нибудь недостойное влияние, которое он не признавал и сам? Наша умственная работа производится почти совершенно так же, как работа государственная: большая часть тяжелого труда выполняется деятелями, которые вовсе не признаются. Я думаю, и в какой-нибудь машине есть нередко небольшое незаметное колесо, которое, однако ж, имеет большое влияние на движение больших наружных колес. Может быть, и в уме Артура тайно действовал в ту минуту какой-нибудь подобный неузнанный деятель; может быть, то был страх перед тем, что он, пожалуй, со временем будет серьезно досадовать, зачем признался во всем священнику, в случае, если он не будет в состоянии выполнить свои добрые намерения. Я не смею утверждать, что это было не так. Человеческая душа – вещь весьма сложная.
Мысль о Хетти мелькнула в голове мистера Ирвайна в ту минуту, как он пытливо посмотрел на Артура, но отрицание и равнодушный ответ последнего подтвердили мысль, которая быстро следовала за первою, мысль о том, что в этом направлении не могло быть ничего важного. Не существовало и вероятности, чтоб Артур видел ее иначе, как в церкви и у нее в доме, на глазах мистрис Пойзер; и намек, который дал он Артуру намедни относительно ее, не имел вовсе серьезного значения; он должен был только предварить Артура, чтоб он не обращал на нее слишком много внимания, потому что, в таком случае, он только мог разжечь тщеславие маленькой девушки и таким образом возмутить сельскую драму ее жизни. Артур ведь вскоре должен будет присоединиться к своему полку и будет далеко отсюда; нет, с этой стороны не могло быть никакой опасности, даже и в таком случае, если б характер Артура не представлял сильной безопасности против этого. Его честная, покровительственная гордость, заставлявшая его искать расположения и уважения во всех его окружавших, защищала его даже против безрассудной романической истории, тем более против низшего рода безрассудства. Если в мыслях Артура было что-нибудь особенное при предыдущем разговоре, то это было, что он не хотел входить в подробности, а мистер Ирвайн был слишком деликатен для того, чтоб даже обнаружить любопытство друга. Он заметил, что Артуру было бы приятно переменить разговор, и сказал:
– Кстати, Артур, в день рождения вашего полковника было несколько транспарантов, чрезвычайно эффектных, в честь Британии, Питта и ломшейрской милиции и, главнее всего, «великодушного юноши», героя дня. Не поставите ли и вы чего-нибудь в этом же роде изумить нас, слабых смертных?
Удобный случай прошел. Между тем как Артур колебался, веревку, за которую он мог бы ухватиться, унесло дальше – теперь он должен надеяться на свое собственное плавание.
Десять минут после этого мистера Ирвайна позвали по делу, а Артур, простившись с священником, снова сел на лошадь с чувством неудовольствия, которое старался подавить, обещая себе отправиться в Игльдель без всякой потери времени.
Книга вторая
XVII. Где рассказ останавливается ненадолго
– Этот брокстонский священник немногим лучше язычника! – восклицает, вероятно, одна из моих читательниц. – Было бы гораздо назидательнее, если б вы заставили его дать Артуру какой-нибудь истинно духовный совет. Вы могли бы вложить ему в уста прекраснейшие вещи, которые было бы так же приятно читать, как проповедь.
Конечно, я мог бы сделать это, мой прелестный критик, если б я был умный романист, не обязанный раболепно ползать перед природой и фактом, но способный представлять предметы, как они никогда не бывали и никогда не будут. Тогда, конечно, мои характеры были бы избраны совершенно по моему усмотрению, и я мог бы избрать тип самого беспорочного священника и вложить в его уста мои собственные, удивительные рассуждения при всяком случае. Но вы должны были заметить это уж давно: у меня нет такого высокого призвания, и я добиваюсь только одного – дать вам верное описание людей и предметов, как они отразились, как в зеркале, в моем уме. Это зеркало, без всякого сомнения, имеет недостатки. Очертания бывают иногда сбивчивы, отражение бледно или спутанно; но я, тем не менее, считаю себя обязанным сказать вам, и как могу точнее, каково это отражение, подобно тому, как если б я находился в ложе свидетелей и под клятвою рассказывал примеры из моего опыта.
Шестьдесят лет назад (это довольно давно – чему ж тут удивляться, что многое изменялось с тех пор?) не все духовные лица были ревностны; у нас даже есть основание предполагать, что число ревностных священников было невелико, и вероятно то, что если б один из небольшого меньшинства нашел духовные должности в Брокстоне и в Геслопе в 1799 году, он пришелся бы вам по нраву не лучше мистера Ирвайна. Держу пари десять против одного, вы считали бы его нелепым, неблагоразумным методистом. Право, так редко случается, что факты попадают в приятную средину, требуемую нашими собственными просвещенными мнениями и утонченным вкусом. Быть может, вы скажете: «Да улучшите же факты немного в таком случае, сделайте их более согласными с правильным воззрением, в обладании которым заключается наше преимущество. Совет не совсем по нашему нраву; выправьте его исполненною вкуса кистью и заставьте поверить, что это вовсе не такая смешанная, запутанная вещь. Пусть все люди, имеющие безукоризненные мнения, и действуют безукоризненно. Пусть ваши, исполненные недостатков характеры всегда будут на дурной стороне, а добродетельные – на хорошей стороне: тогда мы с первого взгляда увидим, кого мы должны осуждать и кого должны одобрять; тогда мы будем в состоянии любоваться людьми, вовсе не разбивая и не отуманивая понятий, которые мы составили о них прежде; мы будем ненавидеть и презирать с тем истинным, спокойным наслаждением, которое нераздельно с совершенным доверием».
Но, моя прекрасная читательница, что вы сделаете в таком случае с вашим соседом-прихожанином, который беспрестанно спорит с вашим мужем в собрании старост? с вашим недавно назначенным пастором, которого образ проповедования вы с огорчением находите ниже проповедования всеми оплакиваемого предшественника его? или с честною служанкой, которая терзает вашу душу каким-нибудь одним недостатком? или с вашей соседкой, мистрис Грин, которая была действительно нежна к вам во время вашей последней болезни, но которая впоследствии сказала несколько различных злостных вещей о вас? или даже с самим вашим почтеннейшим супругом, который имеет другие раздражающие привычки, кроме того что забывает вытирать у дверей свои башмаки? Всех этих смертных наших братьев мы должны принимать так, как они созданы в действительности, – вы не можете ни выпрямить их носы, ни прояснить их разум, ни исправить их нрав; этих людей, среди которых прошла ваша жизнь, вы необходимо должны терпеть, сострадать к ним и любить их: вот эти-то и есть более или менее дурные, глупые, непоследовательные в своих поступках люди, добрыми действиями которых вы должны любоваться, для которых вам приходится питать всевозможные надежды, всевозможное терпение. Если б даже это зависело от меня, то я не хотел бы быть умным романистом, который мог бы создать мир гораздо лучше настоящего (где нам приходится вставать каждое утро и исполнять свои ежедневные обязанности), так что вы, по всему вероятию, обратили бы более жестокий, более холодный взор на наши пыльные улицы и на обыкновенные зеленые поля, на действительно живущих мужчин и женщин, которые могут быть охлаждены вашим равнодушием или которым вы можете нанести вред вашими предубеждениями против них, которых вы можете ободрить и которым вы можете оказать помощь на пути жизни вашим сочувствием, вашим самоотвержением, вашей открытой смелой справедливостью.
Таким образом, я довольствуюсь тем, что рассказываю мою обыкновенную историю, нисколько не стараясь заставить вещи казаться лучше, чем они были в действительности, не боясь действительно ничего, кроме неправды, которой человек, вопреки своим лучшим усилиям, имеет причину бояться. Неправда так легка, истина так трудна! Карандаш чувствует приятную легкость, рисуя грифа; и чем длиннее когти, чем обширнее крылья, тем лучше. Но эта дивная легкость, которую мы ошибкой принимаем за гениальность, способна оставить вас, когда нужно, нарисовать истинного непреувеличенного льва. Рассмотрите хорошенько ваши слова, и вы найдете, что, даже когда у вас нет основания быть неистинными, вам чрезвычайно трудно сказать точную истину даже о ваших собственных непосредственных чувствах, гораздо труднее, нежели сказать о них что-нибудь прекрасное, но не точную истину.
Из-за этого-то редкого, драгоценного качества, правдивости, любуюсь я голландскою живописью, которую презирают люди, смотрящие на все свысока. Я нахожу источник сладостной симпатии в этом верном изображении однообразной обыкновенной жизни, бывшей уделом моих ближних, в большей степени, нежели жизнь пышности или совершенной нищеты, трагического страдания или возмущающих мир поступков. Я спокойно отворачиваюсь от заоблачных ангелов, от пророков, сивилл и воинов-героев к старухе, наклоненной над своим цветочным горшком или одиноко сидящей за своим обедом, между тем как полуденный свет, смягченный, может быть, ширмою из листьев, падает на ее ночной чепчик и только касается края ее самопрялки и ее каменного кувшина и всех этих дешевых обыкновенных предметов, составляющих для нее драгоценную потребность жизни. Или я обращаюсь к этой деревенской свадьбе, празднуемой в этих четырех мрачных стенах, где неуклюжий жених открывает танец с плечистою, широколицею невестою, между тем как смотрят на них старые и пожилые друзья с весьма неправильными носами и губами и, пожалуй, с меркой вина в руках, но с выражением довольства и доброжелательства, в значении которых нельзя ошибиться. «Фи! – говорит мой друг-идеалист, – что за обыкновенные подробности! Что тут хорошего употреблять все усилия, чтоб передать в точности сходство старух и бурлаков? Что за низкая сфера жизни!.. Что за неуклюжий, безобразный народ!»
Но помилуйте, я надеюсь, что мы можем любить вещи, которые не совсем красивы. Я вовсе не убежден в том, чтоб большинство человеческого рода не было безобразно, и даже между этими «лордами своего рода», британцами, сгорбленная фигура, дурно очерченные ноздри и смуглый цвет лица не составляют поражающих исключений. Между нами, однако ж, существует много семейной любви. У меня есть друг или два, черты которых принадлежат к такому разряду, что локон Аполлона над их бровями не был бы им вовсе к лицу; между тем мне совершенно известно, что из-за них бились нежные сердца и их миниатюрных портретов, хотя и льстивых, но все же не чрезвычайно красивых, касаются втайне уста матери. Я видел не одну почтенную женщину, которая и в свои лучшие дни не могла бы быть красавицей, а между тем у нее была связка пожелтевших любовных писем в особенном ящике и милые дети обливали поцелуями ее бледные щеки. И я думаю, было чрезвычайно много молодых героев среднего роста и с жидкою бородою, которые были вполне уверены, что они никогда не будут в состоянии полюбить женщину, хотя бы немного незначительнее Дианы, а между тем были счастливы, женившись в пожилом возрасте на женщине, которая ходит как утка. Да, благодаря Бога, человеческое чувство подобно могучим рекам, составляющим благословение на земле: оно не ждет красоты… оно течет с непреодолимою силою и приносит красоту с собою.
Отдадим полную честь и полное уважение божественной красоте формы, постараемся всеми средствами развивать ее в мужчинах, женщинах и детях… в наших садах и в наших домах. Но будем также любить и другую красоту, которая находится не в тайне пропорции, а в тайне глубокой человеческой симпатии. Изобразите нам, если можете, ангела в развевающемся фиолетовом одеянии, с ликом бледным от небесного света, изображайте нам еще чаще мадонну, обращающую кроткий лик к небу и отверзающую руки, чтоб приветствовать божественного младенца, но не налагайте на нас каких-нибудь эстетических правил, которые удалят из области искусства этих старух, скоблящих морковь своими загрубевшими от работы руками, этих тяжелых бурлаков, пирующих в закоптелом кабачке, эти согнутые спины и глупые загрубелые лица, наклонявшиеся над заступом и исполняющие грубейшую на свете работу, эти жилья с оловянными сковородами, с темными кувшинами, с грубыми дворняжками и связками луковиц. На этом свете существует столько обыкновенных грубых людей, не имеющих живописного сантиментального несчастья! Нам так необходимо вспоминать и об их существовании, иначе может случиться, что мы совершенно исключим их из нашей религии и философии и станем составлять возвышенные теории, приличествующие только миру крайностей. Следовательно, пусть искусство всегда напоминает нам о них; следовательно, пусть у нас будут всегда люди, готовые пожертвовать лучшими днями своей жизни для верного изображения обыкновенных вещей, люди, видящие красоту в этих обыкновенных вещах и находящие наслаждение в том, что представляют нам, как кротко падает на эти вещи свет небесный. На свете мало пророков, мало высокопрекрасных женщин, мало героев. Я не могу посвятить всю мою любовь и все уважение таким редким явлениям, мне нужно много этих чувств для моих ежедневных ближних, в особенности для тех немногих, которые находятся на первом плане в большой толпе, лица которых я знаю, рук которых я касаюсь, для которых я должен посторониться с искренним сочувствием. Вы не встречаетесь ни с живописными лаццарони, ни с романтическими преступниками и вполовину так часто, как с обыкновенным работником, который сам добывает себе хлеб и ест его, неуклюже, но честно разрезывая его собственным карманным ножом. Мне гораздо нужнее иметь фибру симпатии, связующую меня больше с этим простым гражданином, который вешает мой сахар в галстуке и жилете, не гармонирующих друг с другом, нежели с красивейшим мошенником в красном шарфе и с зелеными перьями; мне гораздо нужнее, чтоб мое сердце колебалось от нежного удивления при каком-нибудь поступке, свидетельствующем о кроткой доброте исполненных недостатков людей, сидящих за одним очагом со мною, или моего собственного приходского священника, который, может быть, скорее слишком тучен и в других отношениях не очень сходен с Оберлином[12] или Тиллотсоном[13], нежели при деяниях героев, которых я никогда не узнаю иначе как понаслышке, или при высшем перечне всех духовных достоинств, когда-либо выдуманных способным романистом.
Таким образом я возвращаюсь к мистеру Ирвайну и желаю, чтоб вы вполне полюбили его, как бы он ни был далек от того, чтоб удовлетворить ваши требования относительно духовного характера. Может быть, вы думаете, что он не был (тогда как ему следовало быть) живым доказательством преимуществ, связанных с национальною церковью? Но я не уверен в этом; по крайней мере, я знаю только то, что люди, жившие в Брокстоне и Геслоне, были бы весьма огорчены, если б им пришлось расстаться с их священником, и что большая часть лиц прояснялась при его приближении; и пока нельзя будет доказать, что ненависть лучше для души, нежели любовь, я должен предполагать, что мистер Ирвайн имел на свой приход более целебное влияние, нежели ревностный мистер Райд, поступивший туда двадцать лет спустя, когда мистер Ирвайн отправился к праотцам. Мистер Райд, правда, упорно держался учения реформатского, посещал свое стадо очень часто в его собственных домах и весьма строго порицал заблуждения плоти, действительно приостановил рождественские обходы церковных певцов, под тем предлогом, что они потворствуют пьянству и допускают слишком легкомысленное обращение с священными предметами. Но я узнал от Адама Бида, с которым говорил обо всем этом в его преклонных летах, что мало священников могли быть менее успешны в своих стараниях приобрести расположение сердец своих прихожан, чем мистер Райд. Прихожане много узнали от него о церковных догматах, так что почти каждый из прихожан, не достигший еще пятидесятилетнего возраста, стал различать настоящее Евангелие от того, что не в точности подходило к этому имени, как будто он родился и вырос среди диссидентов; и в продолжение известного времени после его прибытия в этой спокойной сельской общине образовалось, по-видимому, настоящее религиозное волнение.
– Но, – говорил Адам, – я видел совершенно ясно с того времени еще, как был молод, что религия и сведения не одно и то же. Так, не сведения заставляют людей поступать справедливо, а чувства. Сведения в религии то же самое, что в математике: человек может быть способен разрешать математические задачи прямо в голове, сидя у камина и куря трубку; но если ему нужно построить машину или здание, то он должен иметь волю и решимость и больше любить что-нибудь другое, нежели свое спокойствие. Так или иначе, приход стал мало-помалу отпадать, и люди начали легко отзываться о мистере Райде. Я так полагаю, в душе своей он думал справедливо, только, видите ли, он был угрюмого нрава и любил сбивать цены у людей, работавших на него, таким образом его проповеди не приходились по вкусу с этою приправою. И ему хотелось быть верховным судьей в приходе и наказывать людей, поступающих дурно; и он бранил их с кафедры просто как Рантер[14], а между тем терпеть не мог диссидентов и восставал против них гораздо больше, нежели мистер Ирвайн. И потом он жил не по своему доходу, ибо с самого начала, казалось, думал, что шестьсот фунтов в год должны были сделать его таким же знатным барином, как мистер Доннигорн, это большое зло, которое мне часто случалось видеть в бедных священниках, неожиданно получивших доходное место. О мистере Райде были высокого мнения люди, смотревшие на него издалека, – я так думаю, потому что он был известен как автор нескольких книг; что ж касается математики и сущности вещей, то в них он был таким же невеждой, как женщина. Он много знал об учениях и обыкновенно называл их оплотами реформации; но я всегда не доверял к такого рода учению, потому что оно заставляет людей быть безрассудными и глупыми в их настоящем деле. Мистер Ирвайн, напротив, был вовсе не похож на него: он был так понятлив, он в одну минуту схватывал, что вы хотели сказать, и знал все, что касалось построек, и мог видеть, когда вы исполняли хорошее дело. И он просто как джентльмен обращался с фермерами, старыми женщинами и работниками, и обращался с ними так же, как с господами. Вы никогда не могли видеть, чтоб он вмешивался во что не следует, бранился и старался разыгрывать роль невесть кого! Ах, он был прекрасный человек, какого ваши глаза редко встречали в жизни, и он так ласково обращался с матерью и сестрами! А эта бедная хворая мисс Анна… он, казалось, думал о ней более, нежели о ком-либо другом на свете. В приходе не было души, которая могла бы сказать слово против него, а слуги оставались при нем, пока уж до того устарели и одряхлели, что он должен был нанять других людей, которые бы исправляли их дело.
– Ну, – сказал я, – это был отличный род проповедования в будни; но я полагаю все-таки, что если б ваш старый друг мистер Ирвайн был снова вызван к жизни и взошел в будущее воскресенье на кафедру, вам, пожалуй, было бы несколько стыдно, что он не проповедует лучше после всех ваших похвал о нем.
– Нет, нет, – сказал Адам, приосаниваясь и откидываясь назад на стуле, будто приготовляясь отразить какие бы то ни было заключения, – никто не слышал, чтоб я говорил о мистере Ирвайне как о значительном проповеднике. Он не вникал в глубокий духовный опыт, и я знаю, что во внутренней жизни человека есть много такого, чего вы не можете вымерить наугольником и сказать «сделай это и затем последует вот то-то» и «сделай то и затем последует вот это». Есть вещи, происходящие в душе, и время, когда чувства входят в вас, как стремительный могучий ветер, как сказано в Священном Писании; они как бы разделяют вашу жизнь надвое, так что вы оглядываетесь на самих себя, как будто вы были кто-нибудь другой. Это вещи, которые вы не можете причислить к разряду таких, где вы говорите «сделай это» и «сделай то»; и в этом отношении я согласен с самыми строгими методистами, каких вы только можете найти. Это показывает мне, что в религии существуют глубокие духовные вещи. Вы не можете понять много, говоря об этом, но вы чувствуете это. Мистер Ирвайн не входил в глубину этих вещей: он говорил краткие нравственные поучения, вот и все. Но зато его поступки всегда согласовались с тем, что он говорил, он не выдавал себя за человека, который сегодня совершенно отличался от других людей, а завтра походил на них, как походят одна на другую две горошины. И он умел заставить людей любить и уважать себя, а это было лучше, чем возмущать их жизнь, вмешиваясь чересчур в их дела. Мистрис Пойзер, бывало, говорила – а вы знаете, она за словом в карман не лезла, – она говорила: «Мистер Ирвайн походил на хороший обед: чем меньше вы думали о нем, тем он был питательнее для вас», а мистер Райд – на прием лекарства: он заставлял вас корчиться и мучил, а между тем не производил много пользы.
– Но разве мистер Райд не больше проповедовал о духовной части религии, о которой вы говорите, Адам? Не могли ли вы больше вынести из его речей, нежели из речей мистера Ирвайна?
– Эх, не знаю! Он много проповедовал о различных учениях. Но я видел совершенно ясно, еще с того времени, как я был молод, что религия есть нечто другое, нежели учения и сведения, на мой взгляд, учения – это все равно, что отыскивать имена для ваших чувств, так что вы можете говорить о них, когда вы их вовсе не знали, точно так же, как человек может толковать об инструментах, когда он знает их названия, хотя бы он никогда и не видел их, а тем менее работал ими. Я слышал в мое время много толкований об учениях: я, бывало, ходил слушать проповеди диссидентов с Сетом, когда мне было лет семнадцать, и меня сильно озадачивали арминиане и кальвинисты. Последователи Весли, как вам известно, самые строгие арминиане; и Сет, который никогда терпеть не мог что-нибудь суровое и всегда надеялся, что все на свете устраивается к лучшему, с самого начала крепко держался учения Весли. Но я думал, что могу пробить несколько дыр в их мнениях, и мне случилось спорить с одним из классных церковных лекторов в Треддльстоне, и я озадачивал его таким образом сначала с одной стороны, а потом с другой, что он наконец сказал: «Молодой человек, это дьявол употребляет вашу гордость и высокомерие орудием войны против простоты истины». Тогда я не мог не рассмеяться, но когда возвращался домой, я раздумал, что он не был неправ. Я начал видеть, что все это взвешивание и исследование, что значит этот текст и что значит тот текст и спасаются ли люди все милостью Бога или в этом участвует и небольшая часть их собственной воли, я видел, что все это не имеет ничего общего истинной религией. Вы можете говорить об этих вещах бесконечное число часов, и вы станете от этого только раздраженным и высокомерным. Таким образом, я решил никуда не ходить, кроме церкви, и не слушать никого, кроме мистера Ирвайна: он говорил одно только доброе да то, что вас делало умнее, когда вы вспоминали о том. И, по моему мнению, лучше для моей души, если я буду смиряться перед таинствами деяний Божиих и не делать никакого шуму о том, чего никогда не буду в состоянии понять. Да и, наконец, не будут ли это одни лишь безрассудные вопросы? Все, что происходит вне нас и внутри нас самих, не исходит ли от Бога? Если мы обладаем решимостью поступать справедливо, то, я думаю, во всяком случае, он дал нам ее, но я вижу довольно ясно, что мы никогда не сделаем этого без решимости, и этого с меня довольно.
Вы замечаете, что Адам был горячий поклонник, может быть, даже пристрастный судья мистера Ирвайна, какими, к счастью, еще бывают некоторые из нас, когда дело коснется людей, которых мы коротко знали. Без сомнения, умы высшего разряда будут смотреть с презрением на это, как на слабость, умы, которые алчут идеала и которых гнетет общее сознание о том, что их чувство слишком возвышенно для того, чтоб найти достойные их самих предметы между обыкновенным человечеством. Я часто пользовался милостью быть поверенным этих избранных натур, и, по моему опыту, они все подтверждают мой опыт, что великие люди пользуются уж слишком большим уважением, а незначительные люди несносны; что если б вы захотели полюбить женщину так, чтоб ваша любовь не показалась вам впоследствии безрассудством, то эта женщина должна умереть в то время, как вы ухаживаете за ней; и уж если б вы хотели сохранить малейшую веру в человеческий героизм, то вы никогда не должны совершать путешествие для того, чтоб увидеть героя. Сознаюсь, я часто уклонялся с робостью от признания этим совершенным и проницательным джентльменам, в чем именно состоял мой собственный опыт. Я опасаюсь, что часто улыбался им с лицемерным согласием и удовлетворял их эпиграммою насчет мимолетного характера наших иллюзий, эпиграммою, которую, впрочем, мог бы легко составить после минутного размышления всякий, хотя сколько-нибудь знакомый с французскою литературою. Но человеческое обращение, как, кажется, заметил один умный человек, не бывает искренно в строгом смысле. И теперь я очищаю свою совесть и объявляю, что я чувствовал полнейший энтузиазм и удивление к старым джентльменам, которые неправильно знали свой родной язык, по временам обнаруживали брюзгливый нрав и никогда не знали высшей сферы влияния, как сфера приходского смотрителя; объявляю также, что средство, при помощи которого я дошел до заключения, что человеческая природа способна быть любимой, – средство, при помощи которого я несколько ознакомился с глубоким пафосом этой природы, с ее возвышенными таинствами, приобрел я, живя много времени среди людей, более или менее обыкновенных и простых, о которых вы, может быть, не услышали бы ничего весьма удивительного, если б вы захотели справиться о них в соседстве тех мест, где они живут. Готов держать пари десять против одного, что большая часть незначительных лавочников, живших в их соседстве, не видела в них решительно ничего особенного, ибо я заметил замечательное совпадение обстоятельств, что между избранными натурами, алчущими идеала и не находящими в панталонах и юбках ничего довольно великого, что могло бы заслужить их уважение и любовь, и самыми ограниченными и мелкими людьми находится странное сходство. Например, я часто слышал, как мистер Джедж, хозяин «Королевского дуба», обыкновенно обращавший завистливый взор на своих соседей в деревне Шеппертон, излагал свое мнение о людях, живших в одном с ним приходе – а ведь он только этих людей и знал, – следующими выразительными словами: «Да, сэр, я часто говорил это и снова скажу: в этом приходе живет ничтожный народ… да, сэр, ничтожный, от мала до велика». Кажется, он имел неясную идею, что если б мог переселиться в отдаленный приход, то, может быть, нашел бы соседей достойных; и действительно, он потом перевел свое заведение в «Сарацинову голову», которая совершала цветущие дела в одной из задних улиц соседнего ярмарочного города. Но, довольно странно, он нашел, что люди в этой задней улице были совершенно на один покрой с людьми в Шеппертоне… «ничтожный народ, сэр, от мала до велика; и те, которые приходят за рюмкой джина, не лучше тех, которые приходят за пинтою двухпенсовой… ничтожный народ, сэр».
XVIII. Церковь
– Хетти, Хетти! Ведь ты знаешь, что служба начинается в два, а теперь половина второго? Неужели ты не можешь подумать о чем-нибудь другом именно в это воскресенье, когда опустят в землю бедного старика Матвея Бида… а утонул-то он в самую глухую ночь… Если подумаешь только об этом, то мороз вот так и пробежит по спине. А тебе нужно наряжаться, будто идешь на свадьбу, а не на похороны?
– Ну, что ж, тетушка, – сказала Хетти, – я не могу быть готова так скоро, как все другие, когда мне нужно одевать Тот-ти, а вы знаете, с каким трудом заставишь ее стоять спокойно.
Хетти сходила с лестницы, а мистрис Пойзер стояла внизу, в своей скромной шляпке и в шали. Если когда-либо девушка имела вид, будто она была сотворена из роз, то эта девушка была Хетти в своей воскресной шляпке и воскресном платье. Ее шляпка была украшена розовыми лентами, и ее платьице имело розовые пятнышки, рассеянные по белому фону, на ней не было ничего другого, кроме розового и белого, за исключением ее темных волос и глаз и ее маленьких башмачков с пряжками. Мистрис Пойзер рассердилась сама на себя, потому что едва могла удержаться от улыбки, что всякий смертный расположен сделать при виде красивых округленных форм. Таким образом, она повернулась, не произнеся более ни слова, и присоединилась к группе, находившейся на крыльце, сопровождаемая Хетти, сердце которой так сильно билось при мысли об одном лице, которого она ожидала увидеть в церкви, что она едва чувствовала землю под собою.


























