Текст книги "Трильби"
Автор книги: Джордж дю Морье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Чему он учился в Латинском квартале? Этого никто не знал. Французскому языку? Да ведь он говорил на нем, как прирожденный француз! Но когда его парижские друзья перекочевали в Лондон, где, как не в его родовитейшем английском замке, чувствовали они себя наиболее дома – и где их лучше кормили?!
Замок этот принадлежит теперь ему самому и выглядит еще родовитее, чем прежде, как и подобает жилищу богача и лондонского магната, но его седобородый владелец остался таким же веселым, простым и гостеприимным, каким был некогда в Париже, – только он больше не раскрашивает трубки.
Был там и Карнеги из Балиоля в Шотландии, недавний студент Оксфордского университета. В ту пору он собирался стать дипломатом и приехал в Париж, чтобы научиться бегло разговаривать по-французски. Большую часть времени он проводил среди своих великосветских английских знакомых на правом берегу Сены, а остальное время с Таффи, Лэрдом и Маленьким Билли на левом берегу. Вероятно, именно поэтому ой так и не стал британским послом. Теперь он всего-навсего сельский священник и говорит на самом скверном французском языке, какой мне доводилось слышать, но говорит на нем при каждом удобном случае где только придется.
По-моему, так ему и надо!
Он любил лордов, водил знакомство с ними (по крайней мере делал вид, что это так), частенько поминал их и так хорошо одевался, что затмевал даже Маленького Билли. Лишь Таффи в своей потрепанной, залатанной охотничьей куртке и засаленном картузе да Лэрд в ветхой соломенной шляпе и старом пальто Таффи, доходившем ему до пят, осмеливались прогуливаться под руку с ним – вернее, настаивали на прогулках с ним – во время вечерней музыки по аллеям Люксембургского сада.
Его бакенбарды были еще пышнее и гуще, чем у Таффи, но ему делалось дурно при одном намеке на бокс.
Был там также белокурый Антони, швейцарец, ленивый ученик, «король бродяг», как мы его прозвали, которому все прощалось (как когда-то Франсуа Вийону) за его подкупающее обаяние, и, право, несмотря на свои достойные всяческого порицания выходки и проказы, не было среди обитателей царства Богемы, да и за его пределами, более милого, более очаровательного существа, чем он.
Всегда в долгах, как и Свенгали, ибо он имел не больше представления о ценности денежных знаков, чем колибри, и вечно ссужал всех своих друзей суммами, которые по праву принадлежали его кредиторам, как и Свенгали, остроумный, насмешливый, тонкий, своеобразный художник, он тоже одевался несколько эксцентрично (хотя всегда безупречно опрятно) и привлекал к себе внимание где бы ни появлялся, но воспринимал это как личное оскорбление. К тому же, в отличие от Свенгали, он был воплощением деликатности, благородства и лишен какого бы то ни было самодовольства. Несмотря на свой рассеянный образ жизни – сама честность и прямота, добряк, рыцарь и храбрец; отзывчивый, верный, искренний, самоотверженный друг и, пока кошелек его не опустошался, наилучший, наивеселейший собутыльник в мире! Но таковым он пребывал весьма ненадолго.
Когда деньги иссякали, Антони забивался на какой-нибудь нищенский чердак, затерянный в парижских трущобах, и писал великолепные эпитафии в стихах самому себе по-французски или по-немецки (и даже по-английски, ибо был удивительным полиглотом!), в которых описывал, как его позабыли и покинули родные, друзья и возлюбленные и как он «в последний раз» глядит на крыши и трубы Парижа, прислушиваясь напоследок к «извечной гармонии» и оплакивая свои «горестные заблуждения», и, наконец, ложился умирать с голоду.
А пока он лежал так и ждал избавления, которое все не приходило, он услаждал докучные часы, жуя черствую корочку, «политую горькой слезой», и украшал собственную эпитафию фантастическими рисунками, изысканными, остроумными, прелестными. Эти разрисованные надгробные надписи молодого Антони, многие из которых сохранились и поныне, теперь стоят баснословных сумм, как это известно коллекционерам всего мира!
Он угасал день за днем, и наконец – приблизительно на третий день – приходил чек от какой-нибудь многотерпеливой его сестры или тетки из Лозанны, или же ветреная возлюбленная, а то и неверный друг (который в это время разыскивал его по всему Парижу) обнаруживали его тайник. Великолепную эпитафию несли к папаше Маркасу на улице Гетт и продавали за двадцать, пятьдесят, иногда даже за сто франков, и Антони возвращался обратно в свою Богему, дорогую, родную Богему, с ее бесчисленными радостями, где веселились, пока не иссякнут деньги… а затем все начиналось заново!
Теперь, когда имя его гремит по всему свету, а сам он стал гордостью страны, которую избрал своей родиной, он любит вспоминать обо всем этом и глядит с вершины своей славы на прошлые дни безденежья и беспечного ученичества, на «те счастливые времена, когда мы были так несчастны!..»
Несмотря на свою донкихотскую величественность, он такой знаменитый остряк, что когда острит (а делает он это постоянно), то люди сначала хохочут, а уже после спрашивают, над чем, собственно, он пошутил. Вы сами можете вызвать взрыв смеха собственной непритязательной остротой, если только начнете словами: «Как сказал однажды Антони…»
Автор частенько так и делал.
А если в один прекрасный день вам посчастливится самому придумать нечто остроумное, достойное быть произнесенным во всеуслышание, будьте уверены, что через много дней ваша острота вернется к вам с предисловием: «Как сказал однажды Антони…»
Он шутит так незлобиво, что чувствуешь себя чуть ли не обиженным, если он сострит по поводу кого-то другого, а не тебя! Антони никогда не произнес бесцельной насмешки, жалящей больно, о которой он сам пожалел бы невольно.
Право, несмотря на свой жизненный успех, он не нажил себе ни одного врага.
Разрешите мне присовокупить (дабы никто не усомнился в подлинности его образа), что в настоящее время он высок, дороден и поразительно красив, хотя и лысоват, а вид у него, осанка и манеры столь аристократичны, что вы скорей сочтете его потомком рыцарей-крестоносцев, чем сыном почтенного бюргера из Лозанны.
Был там еще Лорример, прилежный ученик, тоже достигший славы: он столп лондонской королевской академии и, вероятно, если проживет достаточно долго, – ее будущий президент, по праву возведенный в ранг старшего лорда «всех пластических искусств» (за исключением двух-трех, которые тоже имеют некоторое значение).
Да не будет этого еще многие-многие годы! Лорример первый воскликнул бы так!
Высокий, рыжеволосый, даровитый, трудолюбивый, серьезный старательный, молодой энтузиаст своего дела, не по летам образованный, он запоем читал нравоучительные книги и не принимал участия в увеселениях Латинского квартала, но проводил вечера дома, на правом берегу изучая Генделя, Микеланджело и Данте. Временами он бывал в «хорошем обществе» – при сюртуке и белом галстуке, с прямым пробором в волосах.
Вопреки этим темным пятнам на своей во всем остальном безукоризненной репутации молодого живописца, он был милейшим молодым человеком, преданным, услужливым и отзывчивым другом. Да живет он и процветает многая лета!
Несмотря на свою восторженность, он умел поклоняться лишь одному богу зараз. Очередным богом был кто-нибудь из старых мастеров: Микеланджело, Фидий, Паоло Веронезе, Тинторетто, Рафаэль, Тициан, но только не современник! Современные художники просто не существовали для него. И он был таким убежденным богоборцем и так неистово провозглашал превосходство своего идола, что сделал всех этих бессмертных мастеров крайне непопулярными на площади св. Анатоля. Мы вздрагивали от ужаса при одном упоминании их имени. Он целиком посвящал себя одному из них месяца на два, затем давал нам месяц передышки и переходил к следующему.
В те дни Антони с Лорримером не придавали большого значения таланту друг друга, хотя и были близкими приятелями. Не придавали они значения и гениальности Маленького Билли, чья вершина славы (чистой, неподдельной) оказалась самой высокой из всех, пожалуй высочайшей, какая только возможна для художника!
А особенно приятно теперь, когда Лорример убелен сединами, стал академиком и принадлежит к самому избранному кругу, то, что он искренне восторгается талантом Антони и читает занимательнейшие рассказы Редьярда Киплинга так же охотно, как и «Ад» Данте, и с восхищением слушает мелодичные романсы синьора Тости, которые отнюдь не похожи на симфонии Генделя, – и от души хохочет, слушая комичные куплеты, и любит даже негритянские песни, конечно только в том случае, когда их исполняют в воспитанном, хорошем обществе, ибо Лорример отнюдь не принадлежит к богеме.
Оба этих знаменитых художника весьма удачно и счастливо женаты, имеют уже, несомненно, внуков и вращаются «в избранном кругу» (Лорример, насколько мне известно, постоянно, а Антони – по временам), в «высшем»! – как говорила парижская богема, подразумевая герцогов, лордов и, вероятно, даже членов королевской семьи. Словом, они поддерживают знакомство со «всеми, кому они по нраву и кто по нраву им»!
Ведь это и является критерием для великосветского общества, не так ли? Во всяком случае, нас уверяют, что так оно было в прошлом, очевидно задолго до того, как автору (человеку скромному, довольно наивному и отнюдь не светскому) довелось поглядеть на «высший свет» собственными глазами.
Не думаю, чтобы при встрече Лорример с Антони бросались друг другу в объятия или, захлебываясь, говорили о старине. Сомневаюсь, чтобы жены их стали близкими приятельницами, – никто из наших жен не дружит с женами остальных наших друзей, даже жены Лэрда и Таффи.
О прежние Оресты и Пилады!
О безвестные бедняки, юные неразлучники, восемнадцати, девятнадцати, двадцати и даже двадцати пяти лет! У них общие стремления, кошельки и одежда, они умеют постоять друг за друга, клянутся именем своих друзей, относятся с почтением к их возлюбленным, хранят их тайны, хохочут над их остротами и закладывают друг для друга часы, а затем кутят все сообща; просиживают ночи напролет у изголовья заболевшего друга и утешают друг друга в горестях и разочарованиях с молчаливым, стойким сочувствием – «Погодите! вот когда вам минет сорок лет…»
Погодите, пока каждый или один из вас достигнет предназначенной ему вершины – пусть и самой скромной!
Погодите, пока каждый или один из вас не женится!
История повторяется, так же как и романы, это избитая истина, ведь нет ничего нового под солнцем.
Но все это (как говорил Лэрд на языке, который он так любил) не относится к делу.
Был среди них Додор, красивый гвардейский драгун, простой рядовой с безбородым румяным лицом, тонкой талией в рюмочку и ступней, узенькой, как у знатной дамы, который, как это ни странно, говорил по-английски, как англичанин.
И его приятель Гонтран, он же Зузу, – капрал зуавов.
Оба этих достойных лица познакомились с Таффи во время Крымской кампании и стали завсегдатаями мастерской в Латинском квартале, где они обожали (а им платили взаимностью) гризеток и натурщиц, особенно Трильби.
Они считались самыми отъявленными вертопрахами в своих полках, однако оба были признанными любимцами не только своих сослуживцев, но и командиров, начиная с полковников.
Оба давно привыкли к тому, что на другой же день после производства в капралы или сержанты, они снова бывали разжалованы в солдаты за дебош и бесчинство, которое являлось следствием чрезмерного ликования (бурного кутежа) по случаю повышения в чине.
Ни тот, ни другой не знали страха, зависти, коварства или уныния; никогда не высказали, не свершили, не замыслили ничего злобного и не имели врагов, кроме себя самих. Оба вели себя либо изумительно, либо отвратительно, в соответствии с тем, в каком кругу общества они в данную минуту находились и чьим манерам подражали, – эти двое были истыми хамелеонами!
Оба готовы были поделиться последним сантимом (если таковой у них имелся, хоть это и трудно себе представить!) друг с другом и с кем бы то ни было; или чьим-то чужим сантимом с вами; они предлагали вам не свои сигары, приглашали вас отобедать к любому из своих знакомых; могли во мгновение ока подраться с вами или из-за вас. Оба искупали бесчисленные треволнения, беспокойство и горе, которые причиняли своим родным, теми безудержно веселыми развлечениями, которые доставляли своим друзьям.
Они вели крайне беспутный образ жизни, но трое наших друзей с площади св. Анатоля, отличавшиеся большой терпимостью, искренне любили их обоих, особенно Додора.
Однажды в воскресенье Билли отправился изучать парижский быт и нравы на праздничном гулянье в предместье Сен-Клу и повстречал там Зузу и Додора, которые восторженно его приветствовали.
Мы собираемся здорово кутнуть, черт подери! – вскричали они и настояли на том, чтобы Маленький Билли разделил с ними все удовольствия и, разумеется, оплатил их. Карусель, разные игры, качели, цирковые приманки: великан и карлик, силач, толстуха, которой они объяснились в любви и, как потом выяснилось, были восприняты ею всерьез; зверинец с дикими зверями, которых они дразнили и разъяряли, пока не вмешалась полиция. А затем танцы. Канкан, который они отплясывали, отличался невообразимо буйным и необузданным характером, но едва вдали показывался какой-нибудь офицер или жандарм – они начинали танцевать чрезвычайно сдержанно и скромно («как паиньки», по их выражению) к великой радости все растущей вокруг них толпы и к досаде всех почтенных буржуа.
Они заставили Маленького Билли идти в середине под руку с ними, и каждый раз, как вдали показывалось какое-нибудь чопорное английское семейство со взрослыми дочками, начинали говорить по-английски. Драгун Додор был в полном восторге, когда прекрасные дочери Альбиона таращили на него глаза, услыхав столь же безукоризненную английскую речь, как их собственная, – ведь для французского солдата это являлось редким достижением! А зуав Зузу ликовал, что его сочли за англичанина, хотя он знал лишь одну фразу: «Я не буду! Я не буду!» Он подхватил ее в Крыму, и когда какая-нибудь хорошенькая английская мисс была поблизости, без конца повторял эти слова.
В подобных случаях Маленький Билли чувствовал себя неловко. Не будучи снобом, он был хорошо воспитанным юным бриттом из высших кругов буржуазии. Ему было не по душе, что его красивые соотечественницы видят его в компании развеселых французских солдат, – да и притом еще в воскресный день!
К вечеру они вместе вернулись в Париж на самом верху дилижанса, среди простонародья. Удалые вояки немедленно вступили в приятельские отношения со всеми окружающими и сразу же завоевали популярность, особенно среди женщин и детей, но должен признаться, что произошло это вовсе не в силу утонченности, благопристойности, приличия и скромности их поведения; Билли решил про себя никогда больше не принимать участия в их развлечениях.
Но он никак не мог отвязаться от них! Они ни за что не желали с ним расстаться и проводили через мост Согласия по улице Лилль через Сен-Жерменское предместье до самого Латинского квартала.
Маленькому Билли очень нравилось Сен-Жерменское предместье, особенно улица Лилль. Он любил подолгу глазеть на великолепные особняки французских аристократов, особенно на стены, окружавшие эти старинные здания, и на прекрасные скульптурные порталы с гербами их владельцев, носителей исторических, именитейших фамилий, разных принцев или герцогов, будь то Роган Шабо, Монморанси, Ларошфуко Лианкур, Ла Тур д'Овернь;
Он забывался в романтических грезах о давно прошедшем, позабытом рыцарском благородстве французов, о котором гласили эти прославленные имена; он немного знал историю Франции и зачитывался произведениями Фруассара, Сен-Симона и увлекательного Брантома.
Остановившись перед воротами одного из самых красивых и старинных особняков, которые ему полюбились, с большим каменным гербом и надписью тусклым золотом над герцогской короной «Дворец де ла Рошмартель», он начал распространяться перед Зузу об его архитектурных достоинствах и благородных пропорциях.
– Еще бы, – воскликнул Зузу, – чудак вы этакий, все это мне давно известно! Я родился здесь шестого марта тысяча восемьсот тридцать четвертого года, в пять тридцать утра. Счастливый день для Франции, не так ли?
– Родился здесь? Вы хотите сказать – в швейцарской?
В этот момент массивные ворота распахнулись, помнился швейцар в ливрее, и на улицу выехала запряженная парой открытая коляска, в которой сидели две пожилые дамы и одна молодая.
К возмущению Маленького Билли оба неисправимых воина отдали честь, на что три дамы ответили чопорным поклоном.
Одна из них при этом обернулась, и Зузу как ни в чем не бывало послал ей воздушный поцелуй к вящему ужасу Билли.
– Вы знакомы с этой дамой? – спросил он строго.
– Еще бы! Очень хорошо знаком! Ведь это моя мать! Мила, не правда ли? Последнее время она все на меня сердится.
– Ваша мать! Что вы этим хотите сказать? Как могла попасть ваша мать в этот дом и в эту коляску?
– Ну и шутник же вы, ей-богу! Она живет здесь.
– Живет здесь? Да кто же она наконец? Кто ваша мать?
– Герцогиня де ла Рошмартель, черт побери! С ней была моя сестра, а другая дама – моя тетка, принцесса де Шевалье Боффремон! Этот шикарный экипаж принадлежит ей. Моя тетка Шевалье – миллионерша!
– Вот так история! Как же вас зовут в таком случае?
– О, мое имя! Черт возьми, как оно… а, вот: Гонтран-Ксавье-Франсуа-Мари-Жозеф д'Амори де Биссак де Ронсево де ла Рошмартель Буасегюр, к вашим услугам!
– Правильно, – сказал Додор, – устами младенца глаголет истина.
– Ну, знаете… А ваше как, Додор?
– О! Я человек маленький и отвечаю на кличку Теодор Риголо [15]де Лафарс. Зато Зузу преважная персона: его брат – герцог!
Маленький Билли не был снобом. Но он был воспитанным молодым британцем из высших кругов буржуазии, и это открытие, которому он не мог не верить, поразило его. Он онемел от изумления. Как ни уверял он себя, что презирает надутую аристократию, титул все же остается титулом, даже французский. А когда дело доходит до герцогов и принцесс, живущих в особняках, подобных дворцу де ла Рошмартель!..
Этого достаточно, чтобы поразить воображение всякого молодого хорошо воспитанного британца.
Вечером, в тот же день, при виде Таффи он воскликнул:
– Мать Зузу – герцогиня!
Да, герцогиня де ла Рошмартель Буасегюр.
– Вы никогда мне об этом не говорили!
Вы меня никогда не спрашивали. Он носит одно из знаменитейших имен Франции. Они, кажется, очень бедны.
– Бедны? Посмотрели бы вы на дом, в котором они живут.
– Я был приглашен к ним обедать. Обед был не очень хорош. Они сдают большую часть дома и живут главным образом в деревне. Брат Зузу – герцог, но совсем на него не похож. У него чахотка, и он холост. Это самый уважаемый человек в Париже. В один прекрасный день Зузу станет герцогом.
– А Додор? Он, наверное, дюже важная птица. По его словам, у него дворянская приставка к фамилии: де…
– Да, его зовут Риголо де Лафарс. Не сомневаюсь, что и он ведет свой род от рыцарей-крестоносцев, как и многие в этой стране; во всяком случае, судя по его фамилии, это так. У него мать англичанка, ее девичья фамилия просто Браун. Он учился в школе в Англии – вот почему, он так хорошо владеет английским и, возможно, так дурно ведет себя! Сестра его красавица и замужем за Джеком Ривли из Шестидесятого стрелкового полка. Он сын лорда Ривли, сухой эгоист! Вероятно, он не очень-то жалует своего «бофрера». Бедняга Додор! Пожалуй, единственный человек, помимо Зузу, к которому он по-настоящему привязан, это его сестра.
Хотел бы я знать: жизнерадостный остряк месье Теодор, он же наш давнишний приятель Додор, – теперешний младший компаньон крупной галантерейной фирмы «Пассфиль и Риголо» (что помещается на бульваре Капуцинов) и столп англиканской церкви на улице Марбеф, – очень ли придирчив он к служащим, когда они запаздывают выстроиться за свои прилавки по понедельникам?
Хотел бы я знать: чванный скупердяй, надутый ханжа, льстивый подхалим, напыщенный старый фат, тупой солдафон, расстреливавший коммунаров, месье маршал герцог де ла Рошмартель Буасегюр, рассказывал ли он хоть раз своей жене, мадам герцогине (урожденной Хонкс из Чикаго), как когда-то он вместе с Додором…
Но не станем выносить сор из избы. Стоит ли тревожить тени минувшего!
Автор сей книги не сноб. Он старый бритт, воспитанный в строгих традициях добропорядочной английской буржуазии – во всяком случае, он льстит себя надеждой, что это так. Он пишет для себе подобных старых филистеров, молодость которых протекала в те времена, когда титулы еще не расценивались столь дешево, как теперь. Увы, по-видимому, почтение ко всему возвышенному, достопочтенному, прекрасному немного ослабело.
А потому он приберег к концу Зузу – этого проходимца-зуава из герцогского рода – в виде лучшего украшения своей портретной галереи, как самое лакомое блюдо в своем меню из представителей богемы, чтобы оно пришлось по вкусу тем, кто смотрит на добрый старый Латинский квартал (от которого почти ничего не осталось) как на жалкую, вульгарную, плебейскую часть города, которую снесли по заслугам и где господа студенты (безобразники и бездельники) не находили ничего лучшего, как вечно шататься в богомерзкий кабачок под названием «Сельская хижина».
Чтобы там плясать канкан
Днем и ночью, тру-ля-ля!
Где Робэр Макэр был пьян
Днем и ночью, гоп-ля-ля!
Приближалось рождество.
Бывали дни, когда густой туман, почти такой же непроницаемый, как и тот, что иногда стоит над Темзой между Лондонским мостом и Вестминстерским аббатством, набрасывал свое покрывало на беззакония Латинского квартала, и за окнами мастерской простиралась унылая пустота. Не видно было ни Морга, ни башен Собора Парижской богоматери, ни печных труб на крышах через дорогу, ни даже средневековой башенки на углу старой улицы Трех Разбойников, которой так восхищался Билли.
Печь приходилось топить до тех пор, пока стенки ее не становились багровыми. Только тогда пальцы были в состоянии держать кисть и выдавливать краски из тюбика. Боксировать и фехтовать приходилось с раннего утра, чтобы немного опомниться после омовения ледяной водой и разогреться на остаток дня.
Таффи с Лэрдом стали' задумчивыми, мечтательными, ребячливыми и кроткими. И когда прерывали молчание, то чаще всего говорили о рождественских каникулах у себя дома в веселой, доброй Англии, обетованной стране кексов и пудингов, и о том, как там бывает хорошо на праздники, – охота, вечеринки и пирушки, беспрерывное веселье!
Один вздыхал о своем милом Вест Реддинге, другой – о родном Данди, пока щемящая тоска по родине не охватывала их и они чувствовали, что готовы сорваться с места, сесть в первый поезд и мчаться домой.
Но они не совершили подобной глупости, а написали друзьям в Лондон с просьбой выслать им самую огромную индейку, какую только можно достать, а также пудинг с цукатами и орехами, пирог с мясом, ветки остролиста и омелы, жесткие, жирные, коротенькие сосиски, круг стилтонского сыра и ростбиф или лучше целых два ростбифа, ибо одного могло и не хватить.
Таффи, Лэрд и Маленький Билли решили устроить в мастерской лукуллово пиршество по случаю рождества и пригласить всех милых сердцу приятелей, которых именно поэтому я ранее и описал, – Дюрьена, Винсента, Антони, Лорримера, Карнеги, Петроликоконоза, Додора и Зузу.
Готовить кушанья и подавать ужин должны были Трильби, ее подруга Анжель Буасс, супруги Винары и те из маленьких Винаров, которым можно было доверить стаканы, посуду и мясной пирог, а если б помощников оказалось недостаточно – хозяева были намерены готовить и подавать сами.
Решено было, что ужин последует почти сразу же после обеда, а к ужину собирались пригласить Свенгали, Джеко и, может быть, еще пару приятелей. Но больше никого из дам!
Ибо, как сказал бесчувственный Лэрд, употребляя при этом выражение одного парня, с которым повстречался однажды на танцульке в какой-то шотландской деревушке: «Бабы любой бал испортят».
Разослали нарядные пригласительные билеты, которые Таффи с Лэрдом (Маленькому Билли было некогда) тщательно разрисовали и разукрасили, истощив на них всю свою фантазию.
Раздобыли с большими издержками вино, виски и английское пиво в лавке Делавиньи на улице Сен-Оноре, а также всевозможные ликеры: шартрез, кюрасо, смородиновую наливку и анисовую настойку, – с затратами не считались!
Прикупили также: галантин из индейки с трюфелями, копченые языки, ветчину, паштеты из свинины, из гусиной печенки и телячьих ножек, итальянский сыр (не имевший ничего общего с обычным), арльские и лионские колбасы с чесноком и без оного, разнообразные холодцы и заливные – словом, все, что умеют приготовлять французские колбасники и их искусные жены из свинины, говядины, любой дичи или птицы (включая кошек и крыс). Не забыли и десерт: желе, пирожные, печенья, всевозможные лакомства и сласти из знаменитой кондитерской на улице Кастильон.
Целыми днями все с наслаждением предвкушали тот миг, когда наконец они приступят к вечернему пиру. Приятно вспомнить об этом теперь, когда миновала молодость и аппетиты наши поубавились. Увы… на всех языках мира я хочу сказать именно одно только слово: увы!..
Наступил сочельник. Основные блюда, а также пудинг с цукатами и орехами и мясной пирог пока не прибыли из Лондона. Но времени оставалось еще достаточно.
Как обычно, трое англичан пообедали у папаши Трэна, а потом сразились в домино и бильярд в кафе «Люксембург», вооружившись терпением, пока не наступит время идти к полнощному богослужению в церковь Мадлен. Прославленный оперный баритон Рокули должен был петь там знаменитую рождественскую молитву композитора Адана.
В сочельник вечером никто из обитателей Латинского квартала не ложился спать. Стояла ясная морозная ночь, яркая луна сияла в небе, и так весело было идти сначала вдоль набережной по левому берегу Сены, а затем через мост Согласия и площадь того же названия по многолюдной, кишащей прохожими улице Мадлен к огромному величественному зданию с колоннами в античном стиле, посвященному христианской религии, но у которого всегда такой современный, светский, роскошно языческий вид!
Мужественно проталкиваясь, они отвоевали себе местечко, где могли преклонить колена в толпе молящихся, и прослушали торжественное богослужение с чувством некоторого презрения, как и подобало истым британцам с весьма передовыми, и либеральными взглядами на религию и церковные обряды, – словом, как настоящие английские пуритане, которые без сомнения все до единого присутствовали в тот вечер в церкви.
Но их чуткие сердца быстро растаяли при звуках восхитительной музыки, и они слились в едином порыве упоительного умиления с остальной толпой верующих.
Ибо когда часы пробили двенадцать, раздались звуки органа, и прекраснейший во Франции голос полетел ввысь:
Полночь, христиане!
Торжественный час,
Когда появился спаситель средь нас!
Волна религиозных чувств захлестнула сердце Маленького Билли, поглотила его, сбила с ног, опрокинула, наводнила кипучей жаждой любви к ближним, к самой любви, к жизни и смерти, ко всему, что было, есть и уйдет, – любви слишком большой даже для сердца Маленького Билли.
И мысленно ему казалось, что он протягивает руки к той единственной, кого он любил превыше всех, – к той, чьи руки тянулись к нему с ответным чувством; не к горестному образу Христа в терновом венце, а к женщине, но вовсе не к матери нашего спасителя.
К Трильби, Трильби, Трильби! К бедной грешнице, затерявшейся где-то на дне самого греховного города в мире. К Трильби, молящей о прощении, слабой и смертной, как и он сам. В ее лучезарных кротких серых глазах он видел сияние огромной любви, и сердце его замирало, ибо он понимал, что любовь эта устремлена к нему и вечно будет принадлежать ему одному, что бы ни случилось в будущем.
Ликуйте, народы, и бога хвалите!
Рождество! Рождество! Родился спаситель!
– так пел и рвался ввысь, отдаваясь эхом под куполом собора, мощный, глубокий, звучный баритон, покрывая орган, улетая в дыму кадил под небеса, все громче и громче, пока не показалось, будто вся вселенная дрожит от громоподобного гласа, вещающего миру о любви и всепрощении!
Так по крайней мере показалось Маленькому Билли, которому было свойственно все превозносить и преувеличивать, особенно в мире звуков. Певческий голос имел над ним магическую власть и волновал его до глубины души, – даже мужской голос.
А чем, как не глубоким, проникновенным, прекраснейшим человеческим голосом можно выразить подобные отвлеченные, эпические чувства, в которых, как в фокусе, отразилось все лучшее, на что только способна коллективная мудрость людей!
В ту ночь Маленький Билли возвращался к себе домой в отель «Корнель» в очень восторженном расположении духа – в самом высоконравственном и возвышенном!
Но посмотрим теперь, как низко мы иногда падаем, какими бываем подчас пошлыми и тривиальными!
На ступеньках подъезда сидел и курил две сигары сразу Рибо, знакомый Билли; он жил в отеле, и комната его находилась как раз под комнатой нашего героя этажом ниже. Рибо был настолько под мухой, что не смог позвонить. Но петь он мог и во все горло орал отнюдь не рождественский гимн, так как провел вечер сочельника нев церкви.
С помощью заспанного слуги Билли водворил повесу в комнату, зажег для него свечу и, с трудом высвободившись из его пьяных объятий, предоставил ему валяться там в одиночестве.
Лежа в постели и стараясь воскресить в душе возвышенные переживания сегодняшнего вечера, он слышал, как пьянчуга бродил, спотыкаясь, по комнате, и неустанно затягивал бессмысленную шансонетку:
А ну, налей!
Пой веселей!
Пусть до утра гуляет душа!
За общим столом
Мы вместе споем
С вакханкою милой, что так хороша!
Через некоторое время беспорядочное пение утихло, его сменили другие звуки, напоминающие пыхтенье грузового катера, когда тот плывет по каналу. Негодный гуляка!
И вдруг Билли пришло в голову, что в комнате под ним могут загореться занавески. Со всеми возвышенными переживаниями на эту ночь было покончено.
Наш герой, дрожа от страха и негодования, не смыкал больше глаз, стараясь уловить запах тлеющего муслина, и поражался, как может образованный человек – Рибо учился на юридическом факультете – довести себя до такого возмутительного состояния! Какой скандал! Позор! Это недопустимо! Он этого не простит Рибо даже ради сочельника. Он обо всем расскажет хозяйке, мадам Поль; Рибо немедленно выставят из отеля, или он – Билли – переедет сам, завтра же! Наконец он заснул, придумывая, что бы еще сделать с этим распутным кутилой. Так нелепо и отвратительно закончился для Билли сочельник.