Текст книги "Британия. Краткая история английского народа. Том 1."
Автор книги: Джон Ричард Грин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)
Представляя себе Томаса Мора в его доме в Челси, мы начинаем понимать нежные эпитеты, которыми осыпал его Эразм. Любимым делом молодого супруга было развивать в девушке, которую он выбрал себе в жены, интерес к литературе и музыке. Из отношений Мора к его детям была исключена сдержанность, какой требовал от родителей тогдашний обычай. Он любил учить их и привлекал их к более усердным занятиям монетами и редкостями, собранными в его кабинете. Наравне с детьми он интересовался их любимцами и играми и мог приводить в сад серьезных ученых и политиков смотреть на клетку для кроликов его дочери или любоваться прыжками ее любимой обезьяны. «Я довольно вас целовал, – писал он в шутливых стихах своим детям, увлеченный делами, – но едва ли когда бил».
Вступление на престол Генриха VIII вернуло его к политической деятельности. В его доме Эразм написал «Похвалу Глупости», и в латинском названии произведения – «Moriae encomium» – отразилось в виде забавной шутки пристрастие автора к безграничному юмору Мора. «Мор, – говорил один из его потомков, так же сильно старался оставаться вдали от двора, как большинство людей стремится туда попасть. Прелесть его беседы доставляла молодому государю столько удовольствия, что он даже раз в месяц не мог получить позволения повидаться с женой и детьми, общество которых очень любил; тогда он начал скрывать свою природную веселость и так, мало-помалу, от нее отвыкать». Мор вполне разделял разочарование, вызванное в его друзьях внезапным проявлением воинственности Генриха VIII, но мир снова привлек его на сторону короля, и он скоро приобрел его доверие в качестве советника и дипломата.
В одной из таких дипломатических поездок Мор, по его словам, услышал о королевстве Утопия (место, которого нет, или бласловенная страна). «Однажды я слушал обедню в храме Богоматери, красивейшей, великолепнейшей и замечательнейшей из всех церквей города Антверпена, а потому и наиболее посещаемой народом. Когда служба окончилась, я уже готовился идти домой, как вдруг заметил моего друга Петра Гилса разговаривающим с каким-то пожилым иностранцем; это был человек с загорелым лицом, широкой бородой и в плаще, красиво наброшенном на плечи, – которого, по лицу и одежде, я тотчас счел моряком». Моряк оказался спутником Америго Веспуччи в путешествиях в Новый Свет, «описание которых теперь напечатано и находится у всех в руках». По приглашению Мора моряк проводил его домой, и там, в моем саду, мы уселись на скамье, покрытой зеленым дерном, и стали беседовать о чудесных приключениях моряка, как он был оставлен Веспуччи в Америке, странствовал по стране, расположенной под полуденным кругом и, наконец, прибыл в царство «Утопии». Его историю Мор и рассказывал в удивительной книге, открывающей нам сущность нового движения.
До сих пор оно было движением ученых и духовных лиц. Его преобразовательные планы носили почти исключительно характер научный и религиозный. У Мора свободная игра ума, которая отказалась от старых форм образования и веры, обратилась к исследованию старых форм общественных и политических. От мира, в котором 15-вековая проповедь христианства породила социальную несправедливость, религиозную нетерпимость и политический деспотизм, философ-юморист обратился к «Утопии», где простым усилием чисто человеческой доблести удалось осуществить безопасность, равенство, братство и свободу, для которых, по видимому, и создано было само общество. Как бы странствуя по этой фантастической стране, Мор затронул великие вопросы, глубоко волновавшие новый мир, – вопросы о труде, преступлении, совести, управлении.
Проницательность его ума доказывается уже тем, что он подметил и подверг разбору такие вопросы, но еще сильнее заметна его оригинальность в предложенных им решениях. Среди массы того, что представляется просто игрой пылкой фантазии или воспоминанием о грезах прежних мечтателей, мы постоянно встречаем предвосхищение гением Томаса Мора важнейших социальных и политических открытий последующего времени. В некоторых пунктах, например, в рассмотрении рабочего вопроса, он все еще далеко впереди господствовавшего мнения. Весь окружавший его общественный строй представлялся ему «просто заговором богачей против бедняков». Экономическое законодательство было, по его мнению, простым осуществлением такого заговора при помощи закона.
«Богачи постоянно стараются, посредством частного обмана или общественного закона, урезать еще что-нибудь из дневного заработка бедняка, так что зло уже существующее (зло состоит в том, что люди, всего более полезные для государства, получают наименьшее вознаграждение) еще усиливается при помощи государственного закона». «Богачи придумывают всевозможные способы, чтобы прежде всего обеспечить за собой собранное неправдой, а затем воспользоваться за более низкую плату для своей выгоды трудом бедняка. Потом богачи придают этим способам общественный характер, и они становятся законами». В результате этого рабочий класс был обречен на «столь жалкое существование, что в сравнении с ним завидной представляется даже жизнь зверей». Со времени Петра-пахаря не было такого выражения сострадания к бедняку, такого протеста против земельной и промышленной тирании, нашедшей выражение в собрании статутов.
От христианства Мор с улыбкой обращается к «Утопии», где целью законодательства служит обеспечение благосостояния всего общества – благосостояния социального, промышленного, духовного, религиозного. Рабочие законы в «Утопии» предусматривают просто благосостояние рабочего класса как настоящую основу благоустроенного общества. Имущество находится там в общем владении, но труд обязателен для всех. Продолжительность его сокращена до 9 часов, которых добивались рабочие во время Т. Мора с целью поднятия своего духовного развития. «При установлении государственного устройства главным образом имелось ввиду сберечь возможно больше времени от необходимых занятий и общественных дел, чтобы граждане, освободившись от физического труда, могли пользоваться досугом для свободной деятельности ума и его украшения. В этом полагают они блаженство земной жизни».
Система общественного образования позволяла жителям «Утопии» пользоваться их досугом: в Англии половина населения не умела читать, а в «Утопии» был хорошо обучен всякий ребенок. Физические нужды общества рассматривались так же внимательно, как и нравственные. Дома в «Утопии» «сначала были очень низкие, похожие на простые избы или бедные пастушеские хижины, построенные как попало, из первых попавшихся под руку бревен, с глиняными стенами и остроконечными соломенными крышами». В сущности, таков был вид обыкновенного английского города во времена Мора – вместилище грязи и заразы. Однако в «Утопии» удалось, наконец, установить связь между общественной нравственностью и здоровьем, основывающуюся на свете, воздухе, удобствах и чистоте.
«Улицы были шириной в 20 футов; за домами, построенными великолепно и изящно, в несколько этажей, один над другим, находились просторные сады. Наружная сторона стен была сделана из камня или кирпича и оштукатурена, а внутренняя – украшена деревянной резьбой. Простые плоские крыши были покрыты штукатуркой, смешанной так, что огонь не мог повредить ее или испортить; влиянию погоды она противостояла лучше любого свинца. Ветра они не допускали в окна при помощи стекла, употреблявшегося, а иногда также – тонкого полотна, вымоченного в масле или амбре, и это ради двух удобств: такой способ дает больше света и лучше широко защищает от ветра».
Еще более заметна проницательность, с которой Мор рассматривал вопросы труда и общественного здоровья при обсуждении вопроса о преступлении. Он первый высказал мысль, что его устранение достигается не столько наказанием, сколько предупреждением. «Если вы допускаете плохое обучение народа, допускаете извращение его морали с детства и затем, когда люди вырастут, наказываете их за те преступления, к которым они приучались в детстве, – что это, как не воспитание, а затем наказание воров?» Он первый потребовал соответствия между преступлением и наказанием и указал на бессмысленность жестоких казней. «Простое воровство – не такое крупное преступление, чтобы его следовало наказывать смертью». Он говорил, что если вору и убийце грозит одна и та же казнь, то закон просто искушает вора обеспечить себе безнаказанность, совершив убийство. «Стремясь устрашить воров, мы на деле только вызываем их на убийство добрых людей». Целью всякого наказания он считал исправление – «одно только устранение порока и спасение людей».
Он советовал ставить преступников в такое положение, чтобы у них не было другого выбора, кроме как быть честными; какое бы зло они ни совершили раньше, остаток их жизни должен загладить его. Больше всего он настаивал на том, что для действенности наказания оно должно быть основано на труде и надежде: «Никто не должен отчаиваться в возможности вернуть себе прежнее свободное положение, предоставив веские ручательства за то, что впредь он намерен жить честным и надежным человеком». Можно без преувеличения сказать, что в изложенных им великих началах Мор предвосхитил в нашем уголовном праве все реформы, ознаменовавшие собой последние сто лет.
Решением религиозного вопроса он еще больше опередил свой век. Если дома Утопии представляли странную противоположность жилищам Англии, где кости от всякого обеда гнили на грязной соломе, покрывавшей пол, где дым вился вокруг стропил, а ветер свистал в окна без стекол; если ее уголовные законы имели мало сходного с виселицами, так часто встречавшимися в Англии, то еще сильнее было отличие религии «Утопии» от веры европейцев. Ее основой служили просто природа и разум. Целью Бога она считала счастье людей, а аскетическое отречение от человеческих радостей было в ее глазах неблагодарностью по отношению к их подателю. Правда, христианство уже проникло в Утопию, но у него было мало жрецов: центром для религии служила скорее семья, чем община, и члены каждой семьи исповедовали свои грехи ее естественному главе.
Еще более странной особенностью было мирное сосуществование новой веры бок о бок со старыми. Более чем за столетие до Вильгельма Оранского Мор установил и провозгласил великое начало религиозной терпимости. В «Утопии» всякий мог исповедовать какую угодно веру. Единственное отклонение от полного религиозного безразличия составляло лишение отрицателей Божественного существа или бессмертия души, права занимать общественные должности; но это ограничение обуславливалось не религиозными мнениями, а тем, что эти мнения считались унизительными для человечества, а их обладатели – неспособными достойно руководить. Но даже и они не подвергались наказаниям, так как жители «Утопии» были «убеждены, что не во власти человека верить, во что ему угодно».
Человек мог распространять свою веру при помощи убеждения, но не силой и не нападками на мнения других. Каждая секта отправляла свое служение отдельно, но все они собирались для общественного служения в обширном храме; там огромная толпа, одетая в белое, группировалась вокруг жреца, облаченного в чудесное платье из птичьих перьев, и вместе распевала гимны и молитвы, составленные так, что они были удобоприемлемы для всех. Важность этого общественного богослужения заключалась в доказательстве того, что свобода совести может примиряться с религиозным единством.
Глава IV
УОЛСИ (1515—1531 ГГ.)
«В царстве «Утопии» много такого, принятия чего у нас я скорее желаю, чем на него надеюсь». Этим характерным ироническим замечанием закончил Мор первое произведение, выражавшее мечтания гуманизма. Его планам реформ – социальной, религиозной, политической – суждено было осуществляться в течение ряда веков, но они беспомощно разбились о дух его времени. В то самое время, как Мор защищал дело справедливости в отношениях богача и бедняка, социальное недовольство под влиянием притеснений превратилось в яркое пламя. Он метал сарказм за сарказмом в преклонение перед государями, а в действительности деспотизм был приведен в систему. Наконец, его защита великих начал религиозной терпимости и мира всех христиан почти совпала с началом борьбы между Реформацией и папством.
«У этого Лютера тонкий ум», – насмешливо заметил папа Лев X, услышав, что некий немецкий профессор прибил к дверям церкви в Виттенберге ряд положений, доказывавших злоупотребление индульгенциями или властью папы, отпускать известные наказания, связанные с совершением грехов. Но «ссора монахов», как презрительно называли спор в Риме, скоро приняла более широкие размеры. Сначала Лютер «повергался к стопам» папы Римского и признавал его голос за голос Христа, но едва Лев X своим постановлением формально подтвердил учение об индульгенциях, как его противник апеллировал к будущему церковному собору. Два года спустя (в 1520 г.) произошел окончательный разрыв. Папская булла формально осудила заблуждение реформатора, но Лютер встретил осуждение презрительно и публично предал буллу пламени. Второе осуждение извергло его из лона церкви, а к отлучению папскому скоро присоединилась и имперская опала.
«На этом я стою, иначе я не могу», – ответил Лютер молодому императору Карлу V, когда тот на сейме в Вормсе принуждал его к отречению. Из своего убежища в Тюрингенском лесу, где его спрятал курфюрст Саксонский, он стал изобличать не только злоупотребления папства, но и само папство. Ожили ереси Уиклифа; непогрешимость и авторитет римского престола, истинность его учения, действительность его служения отрицались и высмеивались в острых памфлетах, высылавшихся из убежища Лютера и при помощи печатного станка распространявшихся по всему миру. Давнее недовольство Германии притеснениями пап, нравственное возмущение более религиозных умов мирской жизнью и безнравственностью духовенства, отвращение гуманизма к суеверию, которое папство теперь формально защищало, – все это принесло Лютеру широкую популярность и покровительство князей Северной Германии.
Однако в Англии его протест сначала не встретил сочувствия. Трудности политического положения принуждали ее к тесному союзу с Римом. Сам молодой король, гордившийся своей богословской ученостью, выступил против Лютера с «защитой семи таинств», за что Лев X наградил его титулом «защитника веры». Дерзкий тон ответа Лютера вовлек в спор Мора и Фишера. До сих пор гуманизм, хотя и пугался невоздержанного языка Лютера, но постоянно поддерживал его в борьбе. Эразм ходатайствовал за него перед императором Карлом V, Ульрих фон Гуттен нападал на монахов в столь же резких сатирах и памфлетах.
Но идеи Возрождения расходились с лютеровскими еще сильнее, чем римские. Виттенбергский реформатор с ужасом отвращался от смелой мечты о новом веке, осуществляемой мирно и исключительно постепенным развитием разума, науки, человеческой доблести. К новому образованию он питал мало симпатии или совсем не питал ее. Разум он презирал так же искренне, как и любой католический богослов. Сама мысль о терпимости или вероисповедном мире была ему ненавистна. Мотивы нравственного и умственного характера побудили его провозгласить римскую систему ложной, но только для того, чтобы заменить ее другим учением, столь же выработанным и заявлявшим притязания на такую же непогрешимость. Унижать достоинство человеческой природы значило потрясать самые основы гуманизма; но едва Эразм выступил на его защиту, как Лютер объявил, что природа человека в корне извращена первородным грехом, и потому он не в состоянии своими усилиями постигать истину или делать добро.
Такое учение не только отвергало благочестие и мудрость классической древности, из которой гуманизм заимствовал свои более широкие взгляды на мир и жизнь; оно втоптало в грязь сам человеческий разум, с помощью которого Мор и Эразм надеялись возродить науку и религию. Мор особенно ясно понимал важное значение этого поворота, а потому для него такое внезапное чисто богословское и догматическое возрождение духа, разделившее христианство на два враждующих лагеря и унесшее все надежды на единство и терпимость, было особенно ненавистно. Его характер, раньше представлявшийся столь «нежным, мягким и веселым», внезапно изменился. Его ответ на памфлет Лютера против короля по грубости не уступал оригиналу. Ответ Фишера носил характер более спокойный и доказательный; но тем не менее разрыв Гуманизма и Реформации был полным.
И политическим надеждам «Утопии» не суждено было найти осуществления в деятельности министра, который при окончании первой войны Генриха VIII с Францией быстро приобрел влияние. Томас Уолси (Wolsey) был сыном богатого горожанина из Ипсича; его таланты выдвинули его в конце царствования Генриха VII, и епископ Фокс взял его на королевскую службу. Пожалуй, только его необыкновенные способности могли расположить к нему молодого государя, помимо снисходительности к песням, танцам и пирам, в которой его упрекали враги. Из любимца он скоро сделался министром. Недовольство Генриха VIII вероломством Фердинанда позволило Уолси совершенно изменить политику своих предшественников. Война избавила Англию от страха перед Францией. Уолси хотел освободить ее от влияния Фердинанда и видел в союзе с Францией лучший залог независимости Англии. В 1514 году с Людовиком XII был заключен договор. Дружба продолжалась и с его преемником Франциском I. В надежде на то, что в продолжение войны Англии нечего будет бояться какого бы то ни было нападения и что сам Франциск I, быть может, найдет в ней гибель, Генрих VIII и Уолси содействовали его походу за Альпы с целью нового завоевания Ломбардии. Надежды эти были разрушены блестящей победой Франциска I при Мариньяно, но в момент торжества он вдруг увидел перед собой другого соперника.
Новый испанский король Карл I, властитель Кастилии и Арагона, Неаполя и Нидерландов, оказался для Франциска I таким сильным противником, какого никогда не могла создать политика Генриха VIII или Уолси. Обе стороны усердно добивались союза с Англией, и Уолси удалось путем бесконечных переговоров семь лет держать Англию в стороне от войны. Мир снова оживил надежды гуманистов; он позволил Колету реформировать обучение, Эразму – начать преобразование церкви, Мору – поставить на ноги новую науку, политику. Но тот же мир в руках Уолси оказался роковым для свободы Англии. В политических намеках, рассеянных по «Утопии», Мор с едкой иронией обличал развитие нового деспотизма. Только в «Утопии» можно было «низложить государя, заподозренного в намерении поработить свой народ».
В Англии, по словам великого правоведа, процесс порабощения совершался спокойно, под прикрытием закона. «Там всегда находится предлог для решения дела в пользу короля: на его стороне оказываются то справедливость, то буквальный смысл закона, то натянутое толкование его; а если нет ничего такого, то говорят, что добросовестные судьи власть короля должны ставить выше всех других соображений». Нас поражает та определенность, с какой Мор описывал приемы, применявшиеся потом судами в пользу деспотизма, вплоть до коронного приговора в деле корабельной подати. Но за этими судейскими уловками скрывались великие начала абсолютизма, постепенно проникавшие в общественное сознание, частью по примеру иноземных монархий, частью от ощущения неустойчивости общественного и политического строя, но еще более – под влиянием изолированного положения короны. «Эти представления, – смело продолжал он, – поддерживаются положением, что король не может поступать несправедливо, как бы он этого ни желал, что ему принадлежат не только имущество, но и личность его подданного и что человек имеет право только на то, что благость короля сочтет за нужное не отнимать у него».
В руках Уолси эти правила стали основными началами управления. Ограничения, которые налагало на деятельность короля присутствие в его Совете главных прелатов и вельмож, фактически были устранены. Вся власть сосредоточилась в руках одного министра. Генрих VIII щедро наградил Уолси за его услуги короне. Он был сделан епископом Линкольнским, а затем архиепископом Йоркским. Генрих VIII добился возведения его в кардиналы и назначил его канцлером. В его руки попали доходы двух епархий, занятых иностранцами; он владел епископством Уинчестерским и аббатством Сент-Олбанским; он получал пенсии от Франции и Испании, а его официальное содержание было громадным. Его пышность почти не уступала королевской. Куда бы он ни отправлялся, его сопровождала свита из прелатов и вельмож; его двор состоял из 500 лиц благородного происхождения, а главные места в нем занимали рыцари и бароны королевства.
Свое огромное богатство он тратил с княжеским тщеславием. Два его дворца – Хемптен Корт и позднейший Уайт холл – были настолько великолепными, что после его падения стали резиденциями короля. Его школу в Ипсиче затмила слава основанного им же в Оксфорде колледжа Кардинала, впоследствии получившего название колледжа Церкви Христовой. Это великолепие было не просто демонстрацией власти. Руководство всеми внутренними и внешними делами было в руках одного Уолси; как канцлер он стоял во главе правосудия; назначение его папским легатом сделало его всемогущим в церковных делах. Несмотря на громадность взятого им на себя труда, он прекрасно выполнял его: его заведование королевской казной отличалось экономностью; число его депеш едва ли менее замечательно, чем тщательность обработки каждой из них; даже Мор, его враг, признавал, что как канцлер он оказался выше всех ожиданий.
Суд канцлера, благодаря приобретенной им под управлением Уолси репутации быстроты и беспристрастия, оказался настолько обремененным массой дел, что для облегчения его пришлось учредить второстепенные суды. Такое сосредоточение всей светской и церковной власти в одних руках приучило Англию к личному правлению, начавшемуся с Генриха VIII; а долгая принадлежность Уолси всей папской власти в пределах Англии и последовательное устранение апелляций в Рим привели позднее к примирению народа с притязаниями Генриха VIII на церковное главенство. Как ни велика была надменность Уолси и как ни высоки его природные дарования, но для Англии он был просто созданием короля. По его собственному признанию, своими возвышением, богатством и властью он был обязан единственно воле Генриха VIII. Поставив своего худородного любимца во главе церкви и государства, король, в сущности, сосредоточил всю церковную и светскую власть в своих руках. Народ, дрожавший перед Уолси, научился дрожать и перед королем, который одним словом мог низвергнуть Уолси.
Возвышение Карла V Габсбургского сообщило политике Уолси новый поворот. Карл V уже владел Нидерландами, Франш-Контэ, Испанией, когда смерть его деда Максимилиана I в 1519 году присоединила к его владениям родовые земли Габсбургов в Швабии и на Дунае, и открыла путь к избранию его в императоры. Франция со всех сторон была окружена владениями еще более крупной державы, и потому Уолси и его королю показалось, что наступило время для более смелой игры. Расчеты на получение императорской короны после смерти Максимилиана обманули Генриха VIII, и он обратился к старой мечте о «возвращении своего французского наследства» – мечте, от которой он в действительности никогда не отказывался и которую в нем заботливо поддерживал племянник его жены Екатерины Арагонской – Карл V. При этом не был забыт и Уолси. Если Генрих домогался Франции, то его министр имел в виду ни больше ни меньше, как папство, и молодой император охотно обещал свою поддержку на выборах.
Влияние этих соблазнов скоро сказалось. В мае 1520 года Карл V прибыл в Дувр повидаться с Генрихом VIII, и оба они ездили без свиты в Кентербери. Напрасно старался Франциск I сохранить дружбу Генриха VIII свиданием близ Гина, которому расточительная роскошь обоих монархов подарила название «Поле золотого сукна». Второе свидание Карла V с дядей, когда он вернулся из Франции, закончилось тайным договором и обещанием императора жениться на единственной дочери Генриха VIII Марии Тюдор. Ее право на престол было подтверждено фактом, показавшим, что знать находилась тогда в полной зависимости от короля. Среди английских вельмож первое место по происхождению и могуществу занимал герцог Бекингэм, который был потомком младшего сына Эдуарда III и в случае отрицания прав Марии на престол считался ближайшим наследником. Его надежды поддерживались пророками и астрологами; ходили слухи о его намерении после смерти Генриха VIII, несмотря ни на что, захватить престол.
Король два года следил за его речами и действиями; наконец, в 1521 году герцог был схвачен, осужден пэрами за измену и обезглавлен на Тауэр Хилле. Союз с Францией был разорван, и когда началась ее война с Испанией, папа Римский, император и Генрих VIII заключили тайный договор в Кале. Влияние новой военной политики на внутренние дела скоро обнаружилось. Бережливость Уолси могла покрывать расходы короны только в мирные годы. Когда же Генрих VIII пообещал выставить для предстоящего похода 40 тысяч человек, средств казны оказалось совсем недостаточно. Деспотический инстинкт не позволял Уолси созывать, по обычаю, парламент. Хотя Генрих VIII для покрытия расходов первой войны с Францией и созывал палаты три раза, но Уолси управлял в течение семи лет мира, ни разу не обращаясь к ним. Война сделала созыв парламента неизбежным; но сначала кардинал старался отсрочить его, широко пользуясь приемом, изобретенным Эдуардом IV, – собирать деньги путем принудительных займов или «одолжений», возвращавшихся из первой субсидии ближайшего парламента. На каждое графство были наложены крупные суммы платежей. С Лондона было взято 20 тысяч фунтов; его богатейшие граждане вызывались к кардиналу, и он требовал от них указания стоимости их имущества. Для подготовки обложения в каждое графство посылались комиссары, и по их докладам издавались приказы, требовавшие в одних случаях поставки солдат, в других – десятой части дохода в казну короля.
Однако результат был настолько ничтожным, что в следующем, 1523, году Уолси был вынужден созвать парламент и обратиться к нему с беспримерным требованием налога на имущество – в соотношении двадцати к ста. Требование было предъявлено кардиналом лично, но было встречено упорным молчанием. Напрасно Уолси приглашал высказаться членов парламента; когда он обратился к Мору, выбранному спикером Палаты Общин, тот стал на колени и заявил, что он не может ничего сказать, пока не получит инструкций от Палаты. Попытка запугать Общины не удалась, и едва Уолси удалился, как начались бурные прения. Он снова явился, чтобы ответить на возражения, но Общины опять расстроили попытку министра повлиять на их совещания, отказавшись обсуждать вопрос в его присутствии.
Борьба продолжалась две недели; партии двора удалось, правда, добиться субсидии, но в то же время пришлось довольствоваться суммой меньше половины той, что требовал Уолси. Такую же независимость выказало и собрание духовенства (конвокация). Когда через два года снова понадобились деньги, кардинал еще раз вынужден был прибегнуть к системе «одолжений». В каждом графстве королевские комиссары требовали десятины у мирян и четверти – у духовных. Уорхем писал двору, что «в народе заметны сильное недовольство и ропот». «Если людей обяжут отдавать свое имущество по приказу, – заявили кентские помещики, – то это будет хуже французских налогов, и Англия окажется не свободной, а рабской страной”.
Народ политическим инстинктом понял, как и прежде, что от вопроса о самообложении зависит само существование свободы. Духовенство стало во главе сопротивления и проповедовало со всех кафедр, что приказ противоречит вольностям королевства и что король не может ни у кого отбирать имущество не иначе как законным порядком. Раздражение в народе было настолько сильным, что Уолси отступил перед ним и предложил ограничиться добровольными займами. Тут появилось напоминание о статуте Ричарда III, объявлявшем незаконным всякое требование «одолжений». Лондон уклонился от него; из Кента прогнали комиссаров. В Суффолке поднялось восстание; мятежом же грозило и население Кембриджа и Норвича. Все предприниматели прекратили работу. Суконщики отпустили своих рабочих, арендаторы – батраков. «Они говорят, что король требует с них столько, что они не в состоянии заниматься прежним делом». Только безусловная отмена королевского приказа предупредила восстание крестьян, подобное бушевавшему тогда в Германии.
Неудача Уолси спасла на время свободу Англии; но кардинал отступил не только перед стремлением народа к свободе. Ропот кентских помещиков просто усилил нараставшее общественное недовольство. Земельный вопрос, с одной стороны, укреплял положение короны, возлагая на нее охрану общественного спокойствия; но, с другой стороны, при каждом столкновении монархии с землевладельцами он становился грозной опасностью. Постоянный рост цен на шерсть давал новый толчок к переменам в сельском хозяйстве, начавшимся на полтора века раньше и состоявшим в объединении мелких хозяйств в крупные и в широком распространении овцеводства.
Этому движению содействовало обогащение промышленных классов. Они вкладывали в землю огромные капиталы. У «земледельческих дворян и рыцарей пера», как их насмешливо называл Латимер, было мало привычек и воспоминаний, мешавших им изгонять мелких арендаторов. К тому же прежде земля отдавалась в аренду за очень низкую плату, но по мере возрастания цен на нее стремление повышать оброки становилось непреодолимым. «Участок, прежде ходивший за 20 или 40 фунтов в год, – узнаем мы из того же источника, – теперь сдается за 50 или 100». А между тем только низкий размер ренты и позволял существовать мелким крестьянам.
«Мой отец, – говорил Латимер, – был вольным крестьянином и не имел своей земли; у него была только аренда, самое большее за 3 – 4 фунта в год, и на ней он зарабатывал пропитание для полудюжины людей. У него было пастбище для сотни овец, а моя мать доила 30 коров. Отец был в состоянии при службе королю достать панцирь для себя и для своего коня и отправиться за получением королевского жалованья. Я припоминаю, что когда он отправлялся в Блэкгиз, то я сам застегивал ему панцирь. Он посылал меня в школу; он выдал замуж моих сестер, дав каждой по пять фунтов и воспитав их в благочестии и страхе божьем. Он оказывал гостеприимство своим бедным соседям, подавал кое-какую милостыню нищим. Все это он делал на доход с того участка, теперешний арендатор которого платит в год 16 фунтов или более, и потому он не в состоянии сделать что-либо для своего государя, для себя и своих детей или хотя бы дать выпить бедняку».








