355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Хорган » Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки » Текст книги (страница 26)
Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:41

Текст книги "Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки"


Автор книги: Джон Хорган


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)

Божьи ногти

Я пытался объяснить свою идею Божьего страха знакомым мне людям, но добился не большего успеха, чем в случае с Хартсхорном. Один коллега, пишущий о науке, гиперрациональный тип, внимательно, без единой усмешки выслушал мои разглагольствования.

– Давай уточним, все ли я понял правильно, – сказал он, когда я выдохся. – Ты говоришь, что все на самом деле сводится к чему-то, подобному Богу, грызущему ногти?

Я минуту обдумывал это, а затем кивнул. Конечно, почему бы и нет. Все сводится к Богу, грызущему ногти.

Я думаю, что гипотеза Божьего страха включает многое. Она предполагает, что мы, люди, даже когда вынуждены искать истину, отступаем от нее. Боязнь истины, Ответа, распространяется на все священные книги, начиная с Библии, и даже на последний фильм о сумасшедшем ученом. Обычно считается, что ученые не подвержены сумасшествию. Некоторые не подвержены или кажутся таковыми. На ум приходит Фрэнсис Крик, Мефистофель материализма, а также холодный атеист Ричард Докинс и Стивен Хокинг, космический шутник. (Может быть, в английской культуре есть какая-то особенность, которая производит ученых, не подверженных метафизическим фантазиям?)

Но на каждого Крика или Докинса приходится много других ученых, подверженных двойственности относительно идеи абсолютной истины. Как Роджер Пенроуз, который не мог решить, является ли его вера в окончательную теорию оптимистичной или пессимистичной. Или Стивен Вайнберг, ставивший знак равенства между постижимым и бессмысленным. Или Дэвид Бом, желавший одновременно прояснить реальность и затемнить ее. Или Эдвард Уилсон, который желал достичь окончательной теории человеческой природы и холодел от мысли, что она может быть достигнута. Или Марвин Минский, приходивший в ужас при мысли об одноразумности. Или Фримэн Дайсон, настаивавший, что беспокойство и сомнение необходимы для существования. Двойственность этих искателей истины по отношению к окончательному знанию отражает двойственность Бога – или Точки Омега, если вам так больше нравится, – по отношению к абсолютному знанию его собственного положения.

Виттгенштейн в своем стихотворении в прозе «Логико-философский трактат» произносит нараспев: «Никто не знает, как устроен мир, это – тайна». Истинное озарение, Виттгенштейн знал это, состоит лишь из страшного удивления грубым фактом существования. Очевидной целью науки, философии, религии и всех других форм знания является трансформация великого «Хм?» мистического удивления в еще более великое «Ага!» понимания. Но что будет после того, как человек придет к Ответу? Есть нечто ужасное в мысли о том, что наша способность удивляться может исчезнуть раз и навсегда, и причиной этого будет наше знание. Что тогда будет целью существования? Не будет никакой. Вопрос мистического удивления никогда не может быть полностью выяснен, даже в Божьем разуме.

Я понимаю, как это звучит. Я люблю думать о себе как о рациональном человеке. Я люблю, очень люблю посмеиваться над учеными, слишком серьезно воспринимающими свои метафизические фантазии. Но если снова перефразировать Марвина Минского, то у нас у всех есть много разумов. Мой практический, рациональный ум говорит мне, что это дело с Божьим страхом – заблуждение и чушь. Но у меня есть и другие разумы. Один из них время от времени заглядывает в колонку астролога и размышляет, нет ли на самом деле каких-то оснований во всех сообщениях о сексе между землянами и инопланетянами. Еще один мой разум верит, что все сводится к Богу, грызущему ногти. Эта вера даже дает нечто вроде комфорта и спокойствия. Наше плачевное состояние – это Божье плачевное состояние. И если наука – истинная, чистая, эмпирическая наука – закончилась, то во что еще верить?


Послесловие
Несведенные концы

Как пишущий о науке, я обычно придерживаюсь общепринятых позиций. Белая ворона, отрицающая статус-кво, служит мне лишь для занятного отступления, однако почти всегда такой ученый неправ, а правым оказывается большинство. Таким образом, идеи «Конца науки» ставят меня в неловкое положение. Нельзя сказать, что я не ожидал и даже не надеялся, что книгу будут жестоко критиковать. Но я не предвидел, насколько широко и почти единогласно ее будут поносить.

Мой аргумент конца науки был публично опровергнут советником по вопросам науки президента Клинтона, администратором Национального управления по аэронавтике и исследованию космического пространства, дюжиной Нобелевских лауреатов и толпами менее известных критиков на всех континентах, кроме Антарктиды. Даже те, кто сказал, что им понравилась книга, обычно прилагали усилия, чтобы отстраниться от ее главной мысли. «Я не принимаю основной тезис книги о границах науки и ее закате», – заявила Натали Анжьер в конце своей исключительно доброжелательной критической статьи в «Нью-Йорк Таймс Бук Ревью» от 30 июня 1996 года.

Кто-то может подумать, что этот милосердный упрек подтолкнет меня к сомнениям в себе. Но со времени публикации книги я уверился в своей правоте и в том, что все остальные неправы, – это уже симптом начинающегося сумасшествия. Кроме того, я подготовил неопровержимые доказательства своей гипотезы. Моя книга, как, впрочем, и все другие книги, была компромиссом между амбициями и требованиями семьи, издателя, нанимателя и так далее. С неохотой сдавая окончательный вариант редактору, я прекрасно сознавал, как мог бы ее улучшить. В этом послесловии я надеюсь свести кое-какие концы с концами и ответить на вопросы – разумные и смехотворные, – поднятые критиками.

Еще одна «Книга о конце»

Возможно, самой часто встречающейся реакцией на «Конец науки» была следующая: «Это еще одна книга о конце чего-то большого». Обозреватели подразумевали, что мой трактат, как и другие подобного рода, например «Конец истории» Фрэнсиса Фукуямы и «Конец природы» Билла Мак-Киббена – это проявления того же самого пессимизма конца тысячелетия, причуда, которую не следует воспринимать слишком серьезно. Критики также обвиняли меня и моих единомышленников в нарциссизме, так как мы настаивали, что живем в особую эпоху кризисов и кульминаций. Как выразилась «Сиэтл Таймс», «мы все хотим жить в уникальное время, и объявления конца истории, новой эры, второго пришествия или конца науки неизбежны» (9 июля 1996 года).

Но наша эра на самом деле уникальна: распад Советского Союза, приближение населения планеты к шести миллиардам человек, глобальное потепление и уменьшение озонового слоя, вызванное развитием промышленности. А термоядерные бомбы, посадки на Луну, ноутбуки или тесты на гены рака груди – короче, взрыв знаний и технологий, который обозначил это столетие. Поскольку мы все родились и выросли в эту эпоху, то считаем, что огромный прогресс является постоянной чертой реальности, он есть и должен продолжаться. Но историческая перспектива предполагает, что такой прогресс – это, вероятно, аномалия, которая закончится, должна закончиться. Вера в вечность прогресса – не в кризисы и кульминации – это доминирующее заблуждение нашей культуры.

«Ньюсуик» от 17 июня 1996 года предположила, что мое видение будущего определяется «недостатком воображения». На самом деле очень просто представить великие открытия, лежащие сразу за горизонтом. Это делает для нас наша культура при помощи телесериалов типа «Звездного пути» и кинофильмов вроде «Звездных войн», рекламы машин, политических речей, в которых обещают нам, что завтра будет очень отличаться от сегодня, и конечно, в лучшую сторону. Ученые и журналисты, пишущие о науке, тоже вечно заявляют, что революции, прорывы и Святые Граали неизбежны.

Я хочу, чтобы люди представили себе следующее: а что если за горизонтом нет ничего великого? Что если то, что у нас есть, – это то, что у нас и будет? Мы не изобретем перемещающиеся быстрее скорости света космические корабли, которые доставят нас в другие галактики или даже другие вселенные. Мы не станем бесконечно мудрыми или бессмертными при помощи генной инженерии. Мы не откроем Божий разум, как сказал атеист Стивен Хокинг.

Какой тогда будет наша судьба? Я подозреваю, что это не будет ни безмозглый гедонизм, как предсказывал Гюнтер Стент в «Приходе золотого века», ни бессмысленная битва, как предупреждал Фукуяма в «Конце истории», а некая комбинация обоих. Мы будем по-прежнему прозябать между удовольствием и несчастьем, просвещением и путаницей, добротой и жестокостью. Это не будет раем, но не будет и адом. Другими словами, постнаучный мир не будет особо отличаться от нашего.

Учитывая мою любовь к играм типа «Я тебя поймал!», считаю только справедливым, что несколько критиков попытались насильно лечить меня моим же лекарством. «Экономист» победно объявил в выпуске от 20 июля 1996 года, что мой тезис о конце науки сам по себе является примером иронического теоретизирования, так как в конечном счете его нельзя протестировать и доказать. Но, как ответил Карл Поппер, когда я спросил его, может ли его теория опровергаемости быть опровергнута, «это одна из самых идиотских критик, какую только можно себе представить!». В сравнении с атомами, галактиками, генами и другими объектами истинного научного исследования человеческая культура эфемерна: нас в любой момент может погубить астероид и привести не только к концу науки, но также истории, политики и искусства, одним словом – всего. Так что прогнозы, относящиеся к человеческой культуре, – это в лучшем случае обоснованные догадки, по сравнению с предсказаниями в ядерной физике, астрономии или молекулярной биологии – в дисциплинах, которые обращаются к более постоянным аспектам реальности и могут достигнуть более постоянных истин. В таком смысле да, моя гипотеза конца науки иронична.

Но то, что мы не можем знать наше будущее с уверенностью, не означает, что мы не можем приводить неоспоримых аргументов в пользу одного будущего в сравнении с другим. И как некоторые философские работы, литературная критика или другие иронические предприятия, так и предсказания будущего человеческой культуры могут быть более или менее правдоподобными. Я думаю, что мой сценарий более правдоподобен, чем те, которые я пытаюсь вытеснить и в которых мы обнаруживаем новые глубокие истины о вечной Вселенной или прибываем в конечную точку, где получаем идеальную мудрость и господство над природой.

Является ли «конец науки» антинаукой?

В последние несколько лет ученые все в более резких выражениях высказываются по поводу того, что они считают все возрастающей иррациональностью и проявлением враждебности по отношению к науке. Эпитетом «антинаука» награждали постмодернистских философов, бросающих вызов претензиям науки на абсолютную истину, христианских креационистов, распространителей оккультной халтуры, такой, как «Секретные материалы», и мою работу, что неудивительно. Филип Андерсон, получивший Нобелевскую премию по физике за работу по конденсированному состоянию материи, жаловался в приложении к «Лондон Таймс», посвященном высшему образованию (27 сентября 1996 года), что таким критичным отношением к определенным ученым и теориям я «очень хитро замаскировал антинаучность».

Ирония заключается в том, что физики частиц отнесли идеи Андерсона к антинаучным, потому что он критиковал сверхпроводимый суперколлайдер до закрытия проекта в 1993 году. Как ответил Андерсон, когда я спросил его о его собственной репутации слишком строгого судьи, «я называю их так, как вижу». Я тоже попытался изобразить ученых и философов, у которых брал интервью для своей книги, настолько живо и честно, насколько смог.

Позвольте мне повторить то, что я сказал в предисловии: я стал писать о науке потому, что считаю науку, особенно чистую науку, самым удивительным и значимым из всех человеческих занятий. Более того, я не луддит. Мне нравятся мой ноутбук, факс, телевизор и машина. Хотя я ненавижу некоторые побочные продукты науки, такие, как загрязнение окружающей среды, ядерное оружие и дискриминационные теории интеллекта, я верю, что наука в целом сделала нашу жизнь неизмеримо богаче духовно и материально. С другой стороны, науке не нужна еще одна склока на виду у всех. Несмотря на все беды последнего времени наука все еще исключительно мощная сила в нашей культуре, в гораздо большей степени, чем постмодернизм, креационизм или другие сомнительные угрозы. Науке нужна базирующаяся на информации критика, которую я скромно пытаюсь обеспечить, – и она определенно может ее выдержать.

Некоторые обозреватели беспокоились, что «Конец науки» будет использован для оправдания урезания, если не прекращения финансирования исследований. Я сам бы забеспокоился, если бы поднялась волна поддержки моего тезиса среди федеральных официальных лиц, членов Конгресса или в массах. Произошло противоположное. Хочу заметить, что я не выступаю в защиту дальнейшего сокращения финансирования науки, чистой или прикладной, особенно сейчас, когда оборонные расходы все еще так велики.

Гораздо серьезнее я отношусь к опасениям, что мои предсказания могут оттолкнуть молодых людей от занятий наукой. «Неизбежным следствием» моего аргумента, объявила «Сакраменто Ньюс» (18 июля 1996 года), является то, что «нет смысла пытаться достигнуть, увидеть, пережить что-то новое. Мы вполне можем убить всех наших детей». Ну, так далеко я бы не пошел. В этой истерии похоронен один правильный пункт: у меня двое собственных детей, о которых я много думал. Что я скажу своим детям, если они спросят моего мнения насчет того, не стать ли им учеными?

Я отвечу приблизительно так: ничто из того, что я написал, не должно отбить у вас охоту стать учеными. Осталось множество удивительно важных и интересных вещей, которыми можно заняться: поиск новых способов лечения малярии и СПИДа, менее вредных для окружающей среды источников энергии, более точных предсказаний того, как загрязнение окружающей среды повлияет на климат. Но если вы хотите обнаружить нечто столь монументальное, как естественный отбор, теория относительности или теория Большого Взрыва, если вы хотите превзойти Дарвина или Эйнштейна, то ваши шансы практически равны нулю.

В «Гении» (Genius'), биографии Ричарда Фейнмана, Джеймс Глейк размышляет, почему наука больше не рождает гигантов, подобных Эйнштейну и Бору. Парадоксальный ответ, предложенный Глейком, состоит в том, что есть так многоЭйнштейнов и Боров – так много ученых на уровне гения, – что стало труднее одному лицу выделиться из компании. Я соглашусь с этим. Но основной компонент, отсутствующий в гипотезе Глейка, – это то, что гениям нашей эры осталось меньше вещей, которые можно открыть, чем было у Эйнштейна и Бора.

Если на мгновение вернуться к вопросу антинауки, то одним из маленьких секретов науки является тот, что многие выдающиеся ученые придерживаются удивительно постмодернистских направлений. Моя книга представляет достаточно доказательств этого явления. Вспомните Стивена Гоулда и его признание в любви к основополагающему постмодернистскому тексту «Структура научных революций»; заявление Линн Маргулис: «Я не думаю, что есть абсолютная истина, а если и есть, я не думаю, что она есть у какого-то человека»; Фримэна Дайсона, предсказывающего, что современная физика покажется такой же примитивной будущим ученым, как нам кажется физика Аристотеля. Чем объясняется такой скептицизм? Для этих ученых, как и для многих других интеллектуалов, не сама истина, а ее поиск делает жизнь значимой. Настаивая, что наши теперешние знания могут оказаться эфемерными, эти скептики могут поддерживать иллюзию, что великая эра открытий не закончилась, что более глубокие откровения лежат впереди. Постмодернизм утверждает, что все будущие откровения в конце концов также окажутся эфемерными и дадут другие псевдовзгляды, и так до бесконечности, но постмодернисты готовы принять это сизифово состояние своего существования. Жертвуя идеей абсолютной истины, они могут искать истину вечно.

Просто определение

23 июля 1996 года я участвовал в шоу Чарли Роуза вместе с Джеремией Острикером (Jeremiah Ostriker), астрофизиком из Принстона, который должен был опровергнуть мой тезис. В какой-то момент мы с Острикером сцепились из-за проблемы темной материи, которая предполагает, что звезды и другие светящиеся объекты составляют только малый процент общей массы Вселенной. Острикер утверждал, что решение проблемы темной материи будет противоречить моему утверждению, что космологи больше не достигнут никаких по-настоящему глубоких открытий. Я не согласился, сказав, что решение окажется тривиальным. Наш спор, вставил Роуз, кажется, идет только об «определении».

Роуз затронул то, что, я должен признать, является недостатком моей книги. Доказывая, что ученые не откроют ничего такого фундаментального, как теория эволюции Даврина или квантовая механика, мне следовало более четко определить, что я имею в виду под словом «фундаментальный». Факт или теория фундаментальны пропорционально тому, как широко они применяются в пространстве и времени. И квантовая электродинамика, и теория относительности применяются, насколько позволяют судить наши знания, по всей Вселенной во все времена с момента ее рождения. Это делает эти теории поистине фундаментальными. В противоположность им теория высокотемпературной сверхпроводимости применяется только к специфическим типам материи, которые могут существовать, насколько нам известно, лишь в лабораториях на нашей Земле.

Более субъективные критерии также неизбежно вступают в игру в расстановке степени важности научных открытий. Технически все биологические теории менее фундаментальны, чем краеугольные теории физики, потому что биологические теории применяются – опять-таки насколько мы знаем – только к определенным организациям материи, существующим на нашей одинокой маленькой планете в течение последних 3,5 миллиарда лет. Но биология имеет потенциал быть более значимой,чем физика, потому что она напрямую обращается к явлению, которое мы находим особенно зачаровывающим, – к нам самим.

В «Опасной идее Дарвина» (Darwin's Dangerous Idea)Дэниел Деннетт убедительно доказывает, что эволюция путем естественного отбора – это «лучшая единичная идея, которая когда-либо пришла кому-то на ум», потому что она «унифицирует косм жизни, значения и цели с космом пространства и времени, причины и следствия, механизма и физического закона». На самом деле достижение Дарвина – особенно в соединении с генетикой Менделя – сделало всю последующую биологию странно переходящей от захватывающего к скучному, по крайней мере с философской точки зрения (хотя, как я доказываю в этой книге, эволюционная биология дает ограниченную способность проникновения в человеческую природу). Даже обнаружение Уотсоном и Криком двойной спирали, хотя оно и имело огромные практические последствия, просто открыло механические основы наследственности; не требовалось никакого существенного пересмотра нового синтеза.

Что касается моей дискуссии с Острикером, то моя позиция такова: космологи никогда не превзойдут теорию Большого Взрыва, которая, в основном, утверждает, что Вселенная расширяется и когда-то была гораздо меньше, горячее и плотнее, чем сегодня. Теория дает связный рассказ со скрытыми намеками на историю Вселенной. У Вселенной было начало, и она может иметь конец (хотя у космологов может никогда не найтись достаточно доказательств, чтобы решить последний вопрос окончательно). Что может быть более глубоким, более значимым, чем это?

В противоположность вышесказанному наиболее вероятное решение проблемы темной материи не столь существенно. Космологи утверждают, что движения отдельных галактик и галактических скоплений лучше всего объясняются исходя из того, что галактики содержат пыль, мертвые звезды и другие обычные формы материи, которые нельзя увидеть в телескопы. Есть и еще более драматические версии проблемы темной материи, допускающие теоретически, что до 99 процентов Вселенной состоит из какой-то экзотической материи, отличной от всего, что мы знаем здесь, на Земле. Но эти версии надувания и других притянутых за уши космических предположений никогда не будут подтверждены по причинам, подробно рассмотренным в главе 4.

Что там с прикладной наукой?

Пара критиков обвинили меня в пренебрежении прикладной наукой (и косвенно в клевете). На самом деле, я думаю, можно твердо доказать, что прикладная наука тоже быстро приближается к своим границам. Например, когда-то казалось неизбежным, что знания физиков о ядерном синтезе, которые дали нам водородную бомбу, также дадут чистый, экономичный, безграничный источник энергии. На протяжении десятилетий исследователи синтеза говорили: «Продолжайте давать деньги, и через 20 лет мы дадим вам энергию, такую дешевую, что на нее не нужно будет ставить счетчик». Но в последние несколько лет Соединенные Штаты значительно сократили статью бюджета на эти исследования. Даже самые оптимистичные исследователи теперь предсказывают, что потребуется по меньшей мере 50 лет, чтобы построить экономически жизнеспособные реакторы синтеза. Реалисты признают, что энергия синтеза – это мечта, которая, возможно, никогда не будет реализована: технические, экономические и политические препятствия слишком велики, чтобы их преодолеть.

Если обратиться к прикладной биологии, то ее конечная точка безусловно – человеческое бессмертие. Возможность того, что ученые смогут идентифицировать, а затем остановить механизмы, лежащие в основе старения, – это любимая тема авторов, пишущих о науке. Можно было бы получить большую уверенность в способности ученых разгадать загадку старения, если бы они добились больших успехов с проблемой, которая считается менее сложной, – с раком. С тех пор как в 1971 году президент Ричард Никсон официально объявил «войну раку», США потратили около 30 миллиардов долларов на исследования, но смертность от рака с тех пор увеличиласьна 6 процентов. Лечение тоже мало изменилось. Врачи все еще удаляют раковые опухоли хирургическим путем, травят их химиотерапией и жгут радиацией. Может, когда-нибудь наши исследования дадут результаты, которые избавят человечество от рака. Может, и нет. Может, рак – и как следствие смертность – это просто слишком сложная проблема для решения.

Парадоксально, но неспособность биологии победить смерть может быть ее самой яркой надеждой. В «Текнолоджи Ревью» за ноябрь – декабрь 1995 года Харви Сапольски (Harvey Sapolsky), профессор социальной политики из Массачусетского технологического института, отметил, что главным оправданием финансирования науки после Второй мировой войны была национальная безопасность, точнее – холодная война. Теперь, когда у ученых больше нет империи зла, чтобы оправдывать свои огромные бюджеты, спрашивает Сапольски, что может послужить заменой? И сам отвечает: смертность. Большинство людей думают, что хорошо бы жить дольше и, может, даже вечно. А самый лучший повод сделать бессмертие главной целью науки, говорит Сапольски, заключается в том, что оно почти точно недостижимо, так что ученые будут получать средства для дальнейших исследований вечно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю