355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Хорган » Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки » Текст книги (страница 16)
Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:41

Текст книги "Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки"


Автор книги: Джон Хорган


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

Глава 7
Конец неврологии

Конечным пределом науки является не космос, а разум. Даже самые явные поборники мощи науки, полагающие, что ей по силам разобраться с этой проблемой, признают, что разум является потенциально бесконечным источником вопросов. К проблеме разума можно подходить с разных сторон. Есть исторический аспект – как и почему Homo sapiens стал таким умным? Дарвин давно предоставил общий ответ: естественный отбор отдавал предпочтение гуманоидам, которые могли пользоваться орудиями труда, предугадывать действия потенциальных соперников, организовываться в группы для охоты, делиться информацией через язык и адаптироваться к изменяющимся обстоятельствам. Дарвиновской теории вместе с современными генетиками есть что сказать о структуре нашего разума и таким образом о нашем сексуальном и социальном поведении (хотя и не столько, сколько хотелось бы Эдварду Уилсону и другим социобиологам).

Но современные неврологи менее заинтересованы в том, как и почему развился наш разум (в историческом смысле), чем в том, какую структуру он имеет и как работает сейчас. Разница подобна разнице между космологией, пытающейся объяснить происхождение и последующую эволюцию материи, и физикой частиц, обращающейся к структуре материи, каковую мы находим здесь и сейчас. Одна дисциплина является исторической и, таким образом, обязательно гипотетической, умозрительной и неограниченной. Другая гораздо более эмпирична, точна, податлива решениям и может быть законченной.

Если даже неврологи ограничат свое изучение зрелым разумом, а не эмбриональным, то остается огромное количество вопросов. Как мы учимся, помним, видим, обоняем, чувствуем вкус и слышим? Большинство исследователей скажет, что эти проблемы, несмотря на всю их сложность, могут быть решены; ученые разрешат их путем воспроизведения нашей нервной системы. Сознание, наше субъективное чувство понимания, всегда казалось другим видом загадки, не физической, а метафизической. На протяжении всего этого столетия сознание не рассматривалось как предмет для научного исследования. Хотя бихевиоризм умер, его наследство жило в нежелании ученых рассматривать субъективные явления, и сознание в частности.

Отношение изменилось, когда Фрэнсис Крик (Francis Crick)обратил внимание на эту проблему. Крик – один из самых безжалостных редукционистов в истории науки. После того как они с Джеймсом Уотсоном (James Watson)в 1953 году открыли двойную спираль структуры ДНК, Крик продолжил работу и показал, как генетическая информация закодирована в ДНК. Эти достижения подвели твердую эмпирическую базу под эволюционную теорию Дарвина и теорию наследственности Менделя, которой им недоставало. В середине семидесятых Крик переехал из Кембриджа (Англия), где в основном проходила его научная деятельность, в Солкский институт биологических, исследований (расположенный к северу от Сан-Диего, Калифорния), напоминающий собой крепость в форме куба, выходящую на Тихий океан. Он работал над биологией развития и происхождением жизни, перед тем как в конце концов обратил внимание на самое неуловимое и неизбежное явление из всех явлений – сознание. Только Никсон мог поехать в Китай. И только Фрэнсис Крик мог сделать сознание законным предметом науки [115]115
  Крик написал яркое повествование о своей карьере «Сумасшедший поиск» (What Mad Pursuit.New York, 1988). Свои взгляды на сознание он представил в книге «Удивительная гипотеза» (The Astonishing Hypothesis.New York, 1994).


[Закрыть]
.

В 1990 году Крик вместе со своим молодым коллегой Кристофом Кохом (Christ of Koch), неврологом, родившимся в Германии, но работающим в Калифорнийском технологическом институте, объявили в «Семинарах по неврологии» (Seminarsin the Neuroscience), что пришло время сделать сознание предметом эмпирического исследования. Они утверждали, что нельзя надеяться достичь истинного понимания сознания или любого другого умственного феномена, если относиться к мозгу как к черному ящику, то есть к предмету, внутренняя структура которого неизвестна и даже не имеет отношения к делу. Только исследуя нейроны и взаимодействие между ними, ученые могут аккумулировать тот вид точно выраженного знания, который требуется для создания истинно научных моделей сознания, моделей, аналогичных тем, которые объясняют наследственность терминами ДНК.

Крик и Кох отвергли утверждение, что сознание не может быть определено и уж тем более изучено. Сознание, доказывали они, синонимично пониманию, и все формы понимания – как направленные на предметы окружающего мира, так и очень абстрактные, внутренние концепции – включают один и тот же лежащий в основе механизм, который соединяет внимание с кратковременной памятью. Крик и Кох указывали, что это определение придумал Уильям Джеймс ( William James). Они призывали исследователей сфокусироваться на визуальном восприятии, поскольку визуальная система уже достаточно хорошо изучена. Если ученые смогут найти нервные механизмы, лежащие в основе этой функции, то они смогут открыть более комплексные и более тонкие явления, такие как самосознание, которые могут оказаться уникальными для людей (и таким образом гораздо более трудными для изучения на нервном уровне). Крик и Кох сделали то, что казалось невозможным: они трансформировали знание из философской тайны в эмпирическую проблему. Теория сознания будет являть собой апогей, кульминацию неврологии.

Легенда гласит, что некоторые студенты архибихевиориста Б. Ф. Скиннера (В. F. Skinner), после того как им из первых рук представили его безжалостно механистический взгляд на человеческую природу, впали в экзистенциалистское отчаяние. Я вспомнил об этом, встретившись с Криком в его огромном, просторном кабинете в Солкском институте. Он не был мрачным или угрюмым. Совсем наоборот – почти противоестественно весел. На нем были сандалии, брюки цвета спелой пшеницы и аляповатая гавайская рубашка. Он все время щурился, а уголки рта постоянно приподнимались в хитрой улыбке. Густые седые брови взлетали вверх и без того красное лицо краснело еще сильнее, когда он смеялся, а делал он это часто и со смаком. Крик казался особенно веселым, когда расправлялся с таким «плодом» туманного мышления, как, например, моя тщетная надежда на то, что у нас, людей, есть свободная воля [116]116
  Я брал интервью у Крика в Солкском институте в ноябре 1991 г.


[Закрыть]
.

Даже такая, казалось бы, простая вещь, как акт зрения, объявил мне Крик четким голосом с акцентом, как у Генри Хиггинса, на самом деле требует большого количества нервной активности.

– То же самое можно сказать и о том, как вы совершаете любое движение, например берете ручку, – продолжал он, взяв со стола шариковую ручку и размахивая ею передо мной. – Это движение предваряется большим количеством расчетов, подготавливающих вас к этому движению. Вы осознаете решение, но не осознаете, что заставляет вас принять решение. Оно кажется вам свободным, но это – результат вещей, о которых вы не знаете.

Я нахмурился, Крик усмехнулся.

Пытаясь помочь мне понять, что они с Кохом имели в виду под вниманием, которое было ключевым компонентом их определения сознания, Крик подчеркнул, что оно включает в себя более чем простую обработку информации. Чтобы продемонстрировать это, он вручил мне лист бумаги, на котором был черно-белый рисунок. Я увидел белую вазу на черном фоне в первый момент и два профиля в следующий. Хотя визуальный ввод в мой мозг остается постоянным, пояснил Крик, то, что я воспринимаю – или на что обращаю внимание, – изменяется. Какое изменение в мозгу соответствует этому изменению внимания? Если неврологи смогут ответить на этот вопрос, сказал Крик, то они далеко продвинутся в разрешении тайны сознания.

На самом деле Крик и Кох предложили экспериментальный ответ на этот вопрос в своей работе 1990 года, посвященной проблеме сознания. Их гипотеза базировалась на следующем доказательстве. Внешний слой коры головного мозга отвечает на стимулирование, определенные группы нейронов выстреливают очень быстро и синхронно. Эти колеблющиеся нейроны, объяснил мне Крик, могут соответствовать частям сцены, на которую направляется внимание. Если представить мозг как огромную бормочущую толпу нейронов, то колеблющиеся нейроны подобны группе людей, внезапно начинающих петь одну и ту же песню. Возвращаясь к вазе-профилю, можно сказать, что одна группа нейронов поет «ваза», а другая затем поет: «лица».

Теория колебаний (которую разрабатывали и другие неврологи) имеет свои слабости, быстро признал Крик.

– Я думаю, что это хорошая, смелая первая попытка, – сказал он, – но у меня есть сомнения, что она окажется правильной.

Крик отметил, что они с Уотсоном преуспели в открытии двойной спирали только после многочисленных ложных стартов.

– Это подобно работе в тумане. Вы не знаете, куда идете. Вы просто пробираетесь на ощупь. Затем, позднее, люди узнают о вашем достижении и думают, насколько прямым был ваш путь.

Тем не менее Крик был уверен, что вопрос будет решен не путем споров по психологическим концепциям и определениям, а путем «проведения большого количества экспериментов, что и означает науку».

Нейроны, должно быть, составляют основу любой модели разума, сказал мне Крик. Психологи рассматривают мозг как черный ящик, который можно описать в терминах ввода и вывода, а не внутренних механизмов.

– Ну, это можно сделать, если черный ящик достаточно прост, но если он сложен, то шансы на получение правильного ответа довольно малы, – сказал Крик. – Это подобно тому, что происходит в генетике.

Нам требовалось узнать, что представляют собой гены и что гены делают. Но чтобы с этим разобраться, пришлось пройти через скучные подробности, найти молекулы и все, что с ними связано.

Крик радовался, что оказался в состоянии двигать вперед проблему сознания.

– Мне не нужны гранты, – сказал он, потому что имел штатную должность в Солкском институте. – Я делаю это, в основном, потому, что нахожу проблему увлекательной, и я считаю, что завоевал право делать то, что мне нравится. – Крик не ожидал, что исследователи за одну ночь решат ее. – Я хочу подчеркнуть, что проблема важна и ее долго игнорировали.

Разговаривая с Криком, я не мог не подумать об известной первой фразе «Двойной спирали» (The Double Helve,1968), воспоминаний Джеймса Уотсона о том, как они с Криком расшифровали структуру ДНК: «Я никогда не видел, чтобы Фрэнсис Крик вел себя скромно». Здесь уместен определенный ревизионизм. Крик часто бывает скромен. Во время нашей беседы он выражал сомнения в своей колебательной теории сознания. Он сказал, что некоторые части книги, которую он пишет о мозге, «ужасны» и их требуется переписать. Когда я спросил Крика, как он оценивает саркастическое замечание Уотсона, он засмеялся и высказал предположение, что Уотсон имел в виду не то, что он нескромен, а то, что он «полон уверенности, энтузиазма и тому подобных вещей». А если временами он бывает излишне самоуверен и критикует других, то это происходит потому, что он очень хочет добраться до сути вещей.

– Я могу терпеть примерно 20 минут, – сказал он, – и всё.

Казалось, что самоанализ Крика, как и его анализ большинства вещей, попал в цель. Он – идеальная личность для ученого, он – эмпирический ученый, из тех, кто отвечает на вопросы, которые нас куда-то продвигают. Он свободен от сомнений (или кажется таковым), мечтательных раздумий и приверженности своим собственным теориям. Его так называемая нескромность проистекает исключительно из желания знать, как вещи срабатывают. Он не выносит мечтательные раздумья и ничем не подкрепленные рассуждения. Он готов делиться своими знаниями, делать вещи настолько ясными, насколько возможно. У выдающихся ученых эта черта не так часто встречается, как можно было бы ожидать.

В автобиографии Крик рассказывает о своих юношеских тревогах по поводу того, что к тому времени, когда он вырастет, все уже будет открыто. «Я поделился своими страхами с матерью, которая успокоила меня. „Не волнуйся, утенок, – сказала она. – Для тебя останется еще много того, что можно будет открыть"» [117]117
  Крик. Сумасшедший поиск, c. 9.


[Закрыть]
. Вспомнив этот абзац, я спросил у Крика, считает ли он, что ученым всегда будет оставаться многое, что еще можно открыть. Все зависит от того, как вы определяете науку, ответил он. Физики смогут открыть фундаментальные законы природы, а затем, применяя эти знания, вечно изобретать новое. Кажется, что у биологии еще более долгое будущее. Некоторые биологические структуры, такие, как мозг, – настолько сложны, что могут какое-то время сопротивляться попытке их объяснить. Другие загадки, такие, например, как происхождение жизни, могут никогда не получить точного ответа, просто из-за недостатка данных.

– В биологии есть огромное число интересных проблем, – сказал Крик. – Их хватит и для наших внуков.

С другой стороны, Крик соглашается с Ричардом Докинсом, что биологи уже добились общего понимания всех процессов, лежащих в основе эволюции.

Когда Крик провожал меня из кабинета, мы проходили мимо стола, на котором лежала толстая пачка бумаг. Это был черновой вариант его книги о мозге под названием «Удивительная гипотеза» (Astonishing Hypothesis). Хочу ли я прочитать первый абзац? Конечно, сказал я. «Удивительная гипотеза, – начиналась книга, – заключается в том, что вы, ваши радости и горести, ваши воспоминания и амбиции, ваши ощущения собственной личности и свободы воли на самом деле являются не более чем результатом поведения огромного множества нервных клеток и составляющих их молекул. Как могла бы сформулировать это Алиса Льюиса Кэрролла: „Вы – это всего лишь набор нейронов"» [118]118
  Крик. Удивительная гипотеза, c. 3.


[Закрыть]
. Я посмотрел на Крика. Он улыбался от уха до уха.

Несколько недель спустя, когда я разговаривал с Криком по телефону, проверяя факты в статье, которую я написал о нем, он признался, что его издатель не в восторге от названия «Удивительная гипотеза»: ей кажется, что точка зрения «вы – это всего лишь набор нейронов» не такая уж удивительная. Я сказал, что должен согласиться: его взгляд на разум является старомодным редукционизмом и материализмом. Я предположил, что более подходящим названием было бы «Удручающая гипотеза», но это может оттолкнуть будущих читателей. В любом случае название не имеет большого значения, добавил я, потому что книга будет продаваться благодаря имени Крика.

Крик проглотил все это со свойственным ему чувством юмора. Его книга вышла в 1994 году и называлась «Удивительная гипотеза». Однако Крик или, что более вероятно, его издатель добавил второе название: «Научный поиск души». Я улыбнулся, увидев это. Совершенно очевидно, что Крик не пытался найти душу – то есть какую-то духовную сущность, которая существует независимо от нашей плоти, – а наоборот, старался исключить возможность, что таковая есть. Обнаружение им ДНК сделало большой шаг вперед в искоренении витализма, а теперь он надеялся вытоптать остатки этого романтического взгляда.

Джералд Эдельман становится в позу

Крик считает, что ни одна разработанная на сегодняшний день теория разума не имеет большой ценности. Но по крайней мере один известный ученый, и к тому же лауреат Нобелевской премии, заявляет, что ушел далеко вперед, решая проблему сознания. Это Джералд Эдельман (Gerald Edelmari). Его карьера, как и карьера Крика, была эклектической и очень успешной. Будучи еще школьником, Эдельман помог определить структуру иммуноглобулинов – белков, обладающих активностью антител. В 1972 году он стал одним из лауреатов Нобелевской премии за эту работу. Затем Эдельман перешел в биологию развития, к изучению того, как отдельная оплодотворенная клетка становится полноценным организмом. Он обнаружил протеины, названные «клеткосклеивающие молекулы», которые, как полагают, играют важную роль в эмбриональном развитии.

Однако все это было только прелюдией к великому проекту Эдельмана – созданию теории разума. Эдельман представил свою теорию в четырех книгах: «Нервный дарвинизм» (Neural Darwinism,1987), «Топобиология» (Topobiology,1988), «Подарок, о котором помнят» (The Remembered Present,1989) и «Прозрачный воздух, яркое пламя» (Bright Air, Brilliant Fire,1992). Суть его теории заключается в том, что так же, как стрессы окружающей среды выбирают самых подходящих членов вида, точно так же входящие в мозг сигналы выбирают группы нейронов – соответствующие полезной памяти, например, – усиливая связи между ними.

Непомерные амбиции и сама личность Эдельмана привлекали к нему журналистов. В кратком биографическом очерке в «Нью-Йоркере» его назвали «дервишем движения, энергии и сырого интеллекта», который является «в той же степени Гении Янгмэном (Неппу Youngman), в какой и Эйнштейном»; в очерке упоминалось, что критики считают его «самовлюбленным человеком, строящим империю». В статье в «Нью-Йорк Таймс Мэгэзин» в 1988 году Эдельман приписал себе божественную силу. Рассуждая о своей работе иммунолога, он заявил, что до того, как он «ею занялся, была одна тьма – после появился свет». Он назвал робота, основанного на его нервной модели, своим «созданием» и сказал: «Я могу только наблюдать за ним, как Бог. Я смотрю на мир сверху вниз».

Я узнал про заботу Эдельмана о себе самом и своих интересах, так сказать, из первых рук, когда посетил его в Университете Рокфеллера в июне 1992 года. (Вскоре Эдельман оттуда уволился, чтобы возглавить собственную лабораторию в Институте Скриппса в Ла-Джолле, Калифорния, поблизости от Крика.) Эдельман – крупный мужчина. В темном костюме с широкими плечами он выглядел элегантно. Как и в своих книгах, он постоянно прерывал научные рассуждения, чтобы рассказать какую-нибудь историю или анекдот, весьма далекие от обсуждаемого предмета. Его отступления, казалось, предназначались для того, чтобы продемонстрировать, что он – интеллектуал, умный и приземленный, ученый и знающий. Он – не просто экспериментатор.

Объясняя, как его заинтересовал разум, Эдельман сказал:

– Меня очень возбуждают темные, романтические и не имеющие видимого конца вопросы науки. Я не против того, чтобы работать над деталями, но в основном только для служения попытке заняться вопросом окончания.

Эдельман хотел найти ответы на великие вопросы. Его исследование структуры антител, за которое он получил Нобелевскую премию, трансформировало иммунологию в «более или менее законченную науку». Центральный вопрос, касающийся того, как иммунная система реагирует на вторжения, был решен. Эдельман и другие помогли показать, что самоузнавание происходит через процесс, известный как отбор: в иммунной системе имеется бессчетное количество различных антител, и присутствие чужих антигенов побуждает тело ускорить производство или отбор антител, специфичных для этого антигена, и подавить производство других антител.

Работа Эдельмана над некоторыми открытыми вопросами неизбежно привела его к проблеме развития и работы мозга. Он понял, что теория человеческого разума будет кульминацией и концом науки, потому что тогда наука сможет объяснить свое собственное происхождение. Взгляните на теорию суперструн, сказал Эдельман. Может она объяснить существование Эдварда Виттена? Совершенно очевидно, что нет. Большинство теорий физики оставляют вопросы, касающиеся разума, философии или «просто рассуждают о них», отметил Эдельман.

– Вы читали раздел моей книги, где Макс Планк (Max Planck)говорит, что мы никогда не разгадаем эту тайну Вселенной, потому что мы сами – тайна? А как Вуди Аллен (Woody Allen)сказал, что если бы ему дали еще одну жизнь, то он предпочел бы прожить ее в гастрономической лавке?

Описывая свой подход к разуму, Эдельман вначале был так же решительно эмпиричен, как Крик. Разум, подчеркнул Эдельман, может быть понят только с биологической точки зрения, не через физику, информатику или другие подходы, которые игнорируют структуру мозга.

– У нас не будет глубокой положительной теории мозга, пока у нас нет глубокой положительной теории нервной анатомии, так? Это так просто.

Для уверенности «функционалисты», такие как светлая голова Марвин Минский (Marvin Minsky), знаток искусственного интеллекта, говорят, что они могут создать разумное существо, не обращая внимания на анатомию.

– Мой ответ на это – когда покажете, я скажу: отлично.

Но по мере того как Эдельман продолжал говорить, стало ясно, что в отличие от Крика он рассматривает мозг через призму своих идиосинкразических навязчивых идей и амбиций. Казалось, он думает, что его видение абсолютно оригинально: никто по-настоящему не видел мозг до того, как он обратил на него свое внимание. Он вспомнил, что, когда начал изучать мозг или, скорее, мозги, его сразу поразило их разнообразие.

– Мне показалось очень любопытным, что люди, работающие в неврологии, всегда говорят о мозгах, как будто они одинаковы, – сказал он. – Во всех известных работах мозг рассматривается как повторяющаяся машина. Но когда вы на самом деле заглядываете в глубину, то что потрясает на каждом уровне – а число уровней поразительно, – так это разнообразие.

Даже близнецы, отметил он, демонстрируют огромные различия в организации нейронов. Эти различия – совсем не незначительны, наоборот, они очень важны.

– Это пугает, – сказал Эдельман. – Это нечто, что нельзя отбросить.

Огромное разнообразие и сложность мозга могут быть связаны с проблемой, с которой боролись философы от Канта до Виттгенштейна (Wittgenstein):как мы классифицируем вещи? Виттгенштейн, рассуждал Эдельман, выделял проблемную природу категорий, указывая, что различные игры часто не имеют между собой ничего общего кроме того, что они – игры.

– Типично для Виттгенштейна, – задумчиво произнес Эдельман. – В его скромности есть некое хвастовство. Я не знаю, что это. Он провоцирует вас, и это мощно. Это двойственно иногда, и это не забавно. Это загадка, это позерство.

Маленькая девочка, играющая в «классики», шахматисты, моряки на учениях – все они играют в игры, продолжал Эдельман. Со стороны кажется, что во всем этом нет ничего общего, тем не менее эти люди – участники всевозможных игр.

– Это определяется как полиморфное множество – так оно известно в нашем деле. Это очень сложная вещь. Она означает множество, не определяемое ни необходимыми, ни достаточными условиями. Могу показать вам его изображение в «Нервном дарвинизме», – Эдельман схватил со стола книгу и нашел в ней иллюстрацию, на которой были изображены два набора геометрических форм, представляющих полиморфные множества. Он отбросил книгу и впился в меня взглядом. – Я поражен, что люди не могут соединить эти вещи, – сказал он.

Эдельман, конечно, соединил эти вещи: полиморфное разнообразие мозга позволяет мозгу реагировать на полиморфное разнообразие природы. Разнообразие мозга – это «сама основа, на которой делается отбор, когда встречается неизвестный набор физических соответствий в мире. Понятно? Это очень обещающе. Давайте сделаем еще один шаг вперед. Может ли единицей отбора быть нейрон?» Нет, потому что нейрон слишком бинарен, негибок; он или «включен», стреляет, или «выключен», спит. Но группысвязанных, взаимодействующих нейронов могут сделать эту работу. Эти группы соревнуются друг с другом в попытке создать эффективные сообщества, или картины бесконечного разнообразия побудительных причин. Группы, формирующие удачные карты, делаются еще сильнее, в то время как другие увядают.

Эдельман продолжал задавать вопросы и отвечать на них. Он говорил медленно, даже напыщенно, словно пытался физически запечатлеть слова в моем мозгу. Как эти группы связанных нейронов решают проблему полиморфных множеств, которая волновала Виттгенштейна? Через повторный вход. Что такое повторный вход?

– Повторный вход – это продолжающаяся рекурсивная подача сигналов между представленными на карте областями, – сказал Эдельман, – так что вы делаете отметки на картах путем массивно параллельных взаимных связей. Это необратная связь, как между двумя проводами, в которых у меня есть определенная функция, команда, – синусоидальное колебание вошло, усиленное синусоидальное колебание вышло.

Он был мрачен, почти зол, как будто вдруг увидел во мне всех своих ничтожных, завистливых критиков, утверждавших, что повторный вход – это обратная связь.

Он замолчал на мгновение, словно чтобы собраться, и начал снова, причем говорил громко, медленно, делая паузы между словами, подобно туристу, пытающемуся заставить бестолкового аборигена понять его. В противоположность тому, что говорили критики, его модель уникальна; в ней нет ничего общего с нервными сетями, сказал он, презрительно произнеся «нервные сети». Чтобы завоевать его доверие – и потому что это было правдой, – я признался, что всегда находил нервные сети трудными для понимания. (Нервные сети состоят из искусственных нейронов, или переключателей, соединенных связями различной силы.) Эдельман победоносно улыбнулся.

– Нервные сети включают растяжение метафоры, – сказал он. – Есть этот зияющий проем, и вы говорите: «Это я или я что-то пропустил?»

Егомодель, заверил он меня, не страдает от этой проблемы.

Я попытался задать другой вопрос о повторном входе, но Эдельман предупредительно поднял руку. Пришло время рассказать мне о его последнем создании, Дарвине-4. Лучшим способом оценить его теорию было бы понаблюдать за поведением нейронов в живом организме, что, конечно, невозможно. Единственное решение, сказал Эдельман, – это сконструировать автомат, воплощающий нервную систему на принципах дарвинизма. Эдельман и его соратники построили четыре робота, каждого из которых назвали Дарвином. Каждый следующий был более сложным, чем предыдущий. На самом деле Дарвин-4, заверил меня Эдельман, это совсем не робот, а «настоящее существо». Это «первое неживое существо, которое на самом деле учится».

Он снова сделал паузу. Эдельман, казалось, пытался накалить страсти, словно срывал одно за другим покрывала, за каждым из которых была более глубокая тайна.

– Давайте взглянем, – предложил он.

Мы вышли из кабинета и пошли по коридору. Эдельман открыл дверь в комнату, в которой стоял жужжащий компьютер обычных размеров. Это, заверил меня Эдельман, «мозг» Дарвина-4. Затем мы прошли в другую комнату, где нас ждало само существо. Гора техники на колесах стояла на фанерной сцене с множеством синих и красных блоков. Возможно, почувствовав мое разочарование – настоящие роботы всегда разочаровывают тех, кто смотрел «Звездные войны», – Эдельман повторил, что Дарвин-4 «смотрится как робот, но это не робот».

Эдельман указал на «хобот», брусок, на конце которого имелись светочувствительный датчик и магнитный захват. На мониторе, установленном на одной из стен, промелькнуло несколько картинок, представляющих, как проинформировал меня Эдельман, состояние мозга Дарвина.

– Когда он найдет предмет, он продвинется к нему, схватит его, а затем оценит положительно или отрицательно… Это изменит отношения диффузии и синаптологию этих вещей, являющихся картами мозга, – он указал на монитор, – которые ослабляют или усиливают синапсы и изменяют движение мышц.

Эдельман уставился на Дарвина-4, который упрямо оставался неподвижен.

– О, это занимает значительное время, – сказал он и добавил: – От количества произведенных расчетов просто волосы встают дыбом.

В конце концов, к явному облегчению Эдельмана, робот пошевелился и медленно покатился по платформе, слегка подталкивая блоки, оставляя в покое синие и подбирая красные магнитным хоботом, а затем доставляя их в большую коробку, которую Эдельман назвал «домом».

По ходу дела Эдельман комментировал происходящее.

– О, он только что повел глазом. Он только что нашел предмет. Он поднял предмет. Теперь он будет искать дом.

– А какова его конечная цель? – спросил я.

– У него нет конечных целей, – напомнил мне Эдельман нахмурившись. – Мы дали ему ценности. Синий – плохо, красный – хорошо.

Ценности – это более общие задачи, чем цель. Таким образом они лучше подходят, чтобы помочь нам справиться с полиморфным миром, чем цели, которые гораздо более специфичны. Будучи подростком, говорил Эдельман, он страстно желал Мэрилин Монро, но Мэрилин Монро не была его целью.Он просто це нилопределенные женские качества, которыми, как оказалось, обладала Мэрилин Монро.

Заставив себя не сосредоточиваться на Эдельмане с Мэрилин Монро, я спросил, чем его робот отличается от всех остальных, построенных учеными на протяжении последних десятилетий. Многие из этих роботов были способны на подвиги, по крайней мере такие же впечатляющие, как и достижения Дарвина-4. Разница, ответил Эдельман, недовольно выпятив вперед челюсть, в том, что Дарвин-4 обладает ценностями или инстинктами, в то время как другим роботам требовались специфические инструкции, чтобы выполнить какую-то задачу. Но разве не все нервные сети, спросил я, нуждаются в специфических инструкциях для программ общего обучения? Эдельман нахмурился.

– Но во всех них вам требуется эксклюзивно определять ввод и вывод. В этом и разница. Правильно, Джулио?

Эдельман повернулся к угрюмому молодому человеку, который присоединился к нам и молча слушал наш разговор. Он защитил диссертацию и занимался теперь научной работой.

После мгновенного колебания Джулио кивнул. Эдельман с широкой улыбкой отметил, что большинство проектировщиков искусственного интеллекта пытались программировать знания в такой форме, что требовались определенные, не оставляющие ничего недосказанным инструкции для каждой ситуации, вместо того чтобы знания возникали естественно. Например, охотничьи собаки приобретают знания с помощью основных инстинктов.

– Это более действенно, чем любая группа мальчиков из Гарварда, пишущих программы для болот! (Речь идет о компьютерной модели экосистемы болота. – Ред.) —Эдельман громко захохотал и глянул на Джулио, который чувствовал себя неуютно.

Но Дарвин-4 все равно компьютер, робот с ограниченным набором реакций на мир, настаивал я; «существо» и «мозг» – это всего лишь метафоры. Когда я говорил, Эдельман бормотал: «Да, ну, ну», быстро кивая. Если компьютер, сказал он, определяется как нечто, что управляется алгоритмами или эффективными процедурами, то Дарвин-4 некомпьютер. Да, ученые, занимающиеся информатикой, могут программировать роботов на то, что делает Дарвин-4. Но они просто будут имитировать биологическое поведение, в то время как поведение Дарвина-4 – аутентично биологическое. Если какая-то случайная электронная помеха повредит линию кода в этом существе, сказал мне Эдельман, «оно поправится, как раненый организм, и снова станет работать. А если такое сделать с другими, то они сломаются полностью».

Вместо того чтобы сказать, что все нервные сети и многие обычные компьютерные программы имеют эту способность, я спросил Эдельмана о жалобах некоторых ученых на то, что они просто не понимают его теории. Большинство неподдельно новых научных концепций, ответил он, должны преодолеть такое сопротивление. Он пригласил тех, кто обвинял его в непонятности, в частности Гюнтера Стента, чьи жалобы были процитированы в «Нью-Йорк Таймс Мэгэзин», приехать к нему, чтобы он мог лично объяснить свою работу. (Стент пришел к своему мнению о работе Эдельмана после того, как сидел с ним рядом во время полета через Атлантику.) Предложение Эдельмана никто не принял.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю