355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Хорган » Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки » Текст книги (страница 21)
Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:41

Текст книги "Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки"


Автор книги: Джон Хорган


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)

Кварк-мастер исключает «что-то еще»

Еще более необычным лидером Института Санта-Фе является Мюррей Гелл-Ман (Murray Gell-Manri). Гелл-Ман – главный редукционист. В 1969 году он получил Нобелевскую премию за открытие объединяющего порядка среди пугающе разнообразных частиц в потоке, льющемся из ускорителей. Он назвал свою систему классификации частиц «восемь дорог к истине», в соответствии с буддийским учением. (Это название было шуткой, как часто подчеркивал Гелл-Ман, а вовсе не показателем его приверженности мнению, что физика и восточный мистицизм имеют что-то общее.) Он проявил чутье, определив общность в сложности (и придумав термины), когда предположил, что нейтроны, протоны и множество других частиц, живущих меньше, состоят из триплетов более фундаментальных частиц, называемых кварками. Теория кварков Гелл-Мана была широко продемонстрирована ускорителями и остается краеугольным камнем стандартной модели физики частиц.

Гелл-Ман любит вспоминать, как он нашел неологизм «кварк», внимательнейшим образом читая «Поминки по Финнегану». (Фраза звучит следующим образом: «Три кварка для мистера Марка!») Этот анекдот служит показателем того, что у Гелл-Мана слишком мощный и беспокойный интеллект, чтобы удовлетвориться одной только физикой частиц. В соответствии с «личным заявлением», которые он раздает репортерам, его интересы включают не только физику частиц и современную литературу, но также и космологию, политику контроля над ядерным вооружением, естественную историю, историю человечества, рост народонаселения, археологию и эволюцию языков. Кажется, что Гелл-Ман, по крайней мере в какой-то степени, знаком с большинством основных языков мира и с многими диалектами; ему нравится рассказывать людям об этимологии и поправлять местное произношение их имен. Он был одним из крупнейших ученых, первыми присоединившихся к массовому движению сложности. Он помогал основать Институт Санта-Фе и в 1993 году стал его первым профессором, работающим на полную ставку. (До этого он почти 40 лет был профессором в Калифорнийском технологическом институте.)

Гелл-Ман бесспорно один из самых выдающихся ученых нашего времени. (Его литературный агент Джон Брокман сказал, что Гелл-Ман «имеет пять умов, и каждый из них умнее, чем ваш».) При этом он, может быть, и один из самых раздражающих ученых. Практически все, кто знает Гелл-Мана, могут рассказать о его стремлении рекламировать свои собственные таланты и принижать таланты других. Он продемонстрировал эту черту практически сразу же, как только мы встретились в 1991 году в ресторане в Нью-Йорке, за несколько часов до того, как ему предстояло сесть в самолет, вылетающий в Калифорнию. Гелл-Ман – невысокий мужчина с короткими седыми волосами и скептической ухмылкой. Всегда в больших черных очках. Только я сел, как он начал рассказывать мне – пока я устанавливал свой диктофон и вынимал блокнот, – что авторы, пишущие о науке, это «ужасное племя», невежды, которые всегда все путают. На самом деле только ученые способны представить свою работу массам. В дальнейшем я чувствовал себя менее оскорбленным, поскольку стало ясно, что Гелл-Ман также презрительно относится и к большинству своих коллег. После серии особо уничижительных комментариев о некоторых физиках Гелл-Ман добавил:

– Я не хочу, чтобы вы цитировали, как я оскорбляю людей. Это нехорошо. Некоторые из этих людей – мои друзья.

Чтобы растянуть интервью, я заказал лимузин, который доставил нас обоих в аэропорт. Уже в аэропорту я сопровождал Гелл-Мана, пока он регистрировал билет, а затем ждал своего рейса в зале ожидания для пассажиров, летящих первым классом. Он пожаловался, что у него недостаточно денег, чтобы взять такси, когда он приземлится в Калифорнии. (Гелл-Ман тогда еще не переехал на постоянное место жительства в Санта-Фе.) Если я смогу дать ему в долг немного наличных, то он выпишет чек на мое имя. Я дал ему 40 долларов. Вручая мне чек, Гелл-Ман посоветовал мне не получать по нему наличные, потому что его подпись, вероятно, когда-нибудь будет очень ценной. (Я получил наличные по чеку, но оставил себе фотокопию [145]145
  Свою встречу с Гелл-Маном в Нью-Йорке, которая произошла в ноябре 1991 г., я впервые описал в «Сайентифик Америкен» за март 1992 г. Интервью у Гелл-Мана я брал в Институте Сайта-Фе в марте 1995 г.


[Закрыть]
.)

Подозреваю, Гелл-Ман сомневается, что его коллеги в Санта-Фе обнаружат что-то на самом деле глубокое, что-то, приближающееся, например, к его собственной теории кварков. Однако если чудо случится и тем, кто занимается хаососложностью, каким-то образом удастся достичь чего-то важного, Гелл-Ман хочет разделить» с ними славу. Поэтому он обращает свое внимание на целый спектр современных наук – от физики частиц до хаоса и сложности.

Предполагаемый лидер хаососложности Гелл-Ман поддерживает взгляд на мир, удивительно похожий на взгляд архиредукциониста Стивена Вайнберга, хотя, конечно, Гелл-Ман не формулирует его таким же образом.

– Я понятия не имею, что написал Вайнберг в своей книге, – сказал Гелл-Ман, когда я спросил его во время интервью в Санта-Фе в 1995 году, согласен ли он с тем, что Вайнберг писал о редукционизме в «Мечтах об окончательной теории». – Но если вы прочитаете моюкнигу, то увидите, что об этом сказал я.

Далее Гелл-Ман повторил некоторые из основных тем своей книги 1994 года «Кварк и ягуар» (The Quarkand the Jaguar). Для Гелл-Мана наука – это иерархия. Наверху находятся теории, работающие везде в известной Вселенной, такие, как второй закон термодинамики и его собственная теория кварков. Другие законы, например относящиеся к генетической трансмиссии, работают только здесь, на Земле, и явления, которые они описывают, требуют большого количества беспорядочности и исторических случайностей.

– Благодаря биологической эволюции мы видим гигантское число исторических событий, огромное количество случайностей, которые могли бы произойти другими путями и произвести другие формы жизни, а не те, которые мы имеем на Земле, конечно, сдерживаемые селекционным давлением. Затем мы переходим к человеческим существам – и характеристики человеческих существ определяются, в огромном большинстве, историей. Но тем не менее есть четкое определение, основанное на фундаментальных законах и истории или на фундаментальных законах и специфических обстоятельствах.

Редукционистские пристрастия Гелл-Мана можно увидеть в его попытках заставить своих коллег по Институту Санта-Фе заменить термин «сложность» на его неологизм «плектика».

– Слово основывается на индоевропейском plec, которое является основой слов «простота» и «сложность» (simplicity and complexity) в английском языке. Так что в плектике мы пытаемся понять отношение между простым и сложным, и в частности как мы переходим от простых фундаментальных законов, управляющих поведением всей материи, к сложному устройству, которое мы видим вокруг нас, – сказал он. – Мы пытаемся создавать теории о том, как работает этот процесс в общем и в особых случаях и как эти особые случаи относятся к общей ситуации. (В отличие от термина «кварк» «плектика» так и не прижилась. Я никогда не слышал, чтобы кто-то еще, кроме Гелл-Мана, использовал этот термин, – ну если только чтобы посмеяться над пристрастием к нему самого Гелл-Мана.)

Гелл-Ман отрицал возможность открытия его коллегами единой теории, которая включит в себя все комплексные адаптивные системы.

– В этих системах огромные различия, основанные на силиконе, на протоплазме и так далее. Это не одно и то же.

Я спросил Гелл-Мана, согласен ли он с принципом «„Больше" – значит „другое"», предложенным его коллегой Филипом Андерсоном.

– Я понятия не имею, что он сказал, – ответил Гелл-Ман пренебрежительно.

Я пояснил идею Андерсона о том, что редукционистские теории ограничены и не могут объяснить всё; нельзя, якобы, перенести цепочку объяснений из физики частиц в биологию.

– Можно! Можно! – воскликнул Гелл-Ман. – Вычитали, что я написал об этом? Я посвятил этому две или три главы!

Гелл-Ман сказал, что в принципе можно использовать цепочку объяснений, но на практике это часто бывает невозможно, потому что биологические явления рождаются из огромного количества беспорядочных, исторических, случайных обстоятельств. Это не говоря о том, что биологические явления управляются некими собственными таинственными законами, действующими независимо от законов физики. Весь смысл доктрины возникновения заключается в том, что «нам не требуется что-то еще, чтобы получить что-то еще», как сказал Гелл-Ман.

– А когда вы смотрите на мир таким образом, он просто встает на место! Вас больше не мучают эти странные вопросы!

Таким образом, Гелл-Ман отрицал возможность (высказанную Стюартом Кауффманом и другими) существования до сих пор не обнаруженного закона природы, объясняющего, почему Вселенная генерировала столько порядка несмотря на предположительно всеобщую склонность к беспорядку, установленному вторым началом термодинамики. Этот вопрос тоже решен, ответил Гелл-Ман. Вселенная возникла в состоянии, далеком от термического равновесия. По мере того как Вселенная сворачивается, энтропия увеличивается, в среднем, по всей системе, но может быть много местных нарушений этой тенденции.

– Это тенденция, и в этом процессе существует множество и множество завихрений, – сказал он. – Это сильно отличается от заявления о том, что сложность увеличивается! Оболочка сложности увеличивается, расширяется. Но совершенно очевидно, что ей не требуется еще один новый закон!

Вселенная создает то, что Гелл-Ман называет замерзшими случайностями, – галактики, звезды, планеты, камни, деревья – комплексные структуры, которые служат основой для появления еще более сложных структур.

– В качестве общего правила появляются более сложные формы жизни, более сложные компьютерные программы, более сложные астрономические объекты появляются в процессе неадаптивной звездной и галактической эволюции и так далее. Но! Если мы посмотрим очень и очень далеко в будущее, возможно, это больше не будет правдой!

Через миллиарды лет эра сложности может закончиться, а Вселенная дегенерировать в «фотоны и нейтрино и чушь, подобную этой, а не большое количество индивидуальности». В конце концов второе начало нас победит.

– Чему я пытаюсь противостоять, так это определенной склонности к обскурантизму и мистификации, – продолжал Гелл-Ман. Он подчеркнул, что остается еще многое, что нужно понять о сложных системах; именно поэтому он помогал основать Институт Санта-Фе. – Ведется огромное количество прекрасных исследований. Я говорю: нет доказательств, что нам требуется – я не знаю, как еще это сказать, – что-то еще.

Когда Гелл-Ман говорил, у него на лице сияла широкая сардоническая улыбка, как будто он с трудом сдерживал изумление от глупости тех, кто может с ним не соглашаться.

Гелл-Ман отметил, что «последнее пристанище мракобесов и мистиков – это самосознание и сознание».

Очевидно, что люди более умны и лучше осознают себя, чем животные, но они не отличаются качественно.

– И снова это явление, которое появляется на определенном уровне сложности и предположительно возникает из фундаментальных законов плюс огромное количество исторических обстоятельств. Роджер Пенроуз написал две глупые книги, основанные на давно дискредитированном заблуждении, что теоремы Геделя имеют какое-то отношение к тому, что сознанию требуется, – пауза, – что-то еще.

Если бы ученые на самом деле открыли новый фундаментальный закон, сказал Гелл-Ман, то они сделали бы это, проникнув глубже в микрокосм, в направлении теории суперструн. Гелл-Ман считал, что теория суперструн будет, вероятно, подтверждена как окончательная, фундаментальная теория физики в начале следующего тысячелетия.

– Но будет ли эта неестественная теория со всеми ее дополнительными измерениями когда-нибудь по-настоящему принята? – спросил я. Гелл-Ман уставился на меня так, словно я выразил веру в реинкарнацию.

– Вы смотрите на науку таким странным способом, словно это вопрос, решаемый голосованием, – сказал он. – Мир – это определенный путь, и подсчет голосов не имеет к нему никакого отношения! Мнение большинства давит на научное предприятие, но конечный отбор происходит независимо от него.

А как насчет квантовой механики? Мы так и останемся с ее странностью?

– Я не думаю, что в ней есть что-то странное! Это просто квантовая механика! Действующая, как квантовая механика! Это все, что она делает!

Для Гелл-Мана мир имеет идеальный смысл. У него уже есть Ответ.

– Наука конечна или бесконечна? Впервые у Гелл-Мана не было заранее готового ответа.

– Это очень сложный вопрос, – ответил он серьезно. – Я не могу сказать.

Он считает, что сложность появляется из фундаментальных законов, но «все равно остается открытым вопрос, является ли научное предприятие бесконечным. В конце концов, наука может заняться всеми видами деталей».

Гелл-Мана считают таким несносным, в частности, потому, что он почти всегда прав. Его утверждение, что Кауффман, Бак, Пенроуз и другие потерпят неудачу и не найдут что-то ещесразу за горизонтом современной науки – что-то, что лучше, чем современная наука, объяснит тайну жизни и человеческого сознания и самого существования, – вероятно, окажется правильным. Гелл-Ман может ошибаться – смеет ли кто-то говорить это? – только думая, что теория суперструн, со всеми ее дополнительными измерениями и бесконечно малыми петлями, когда-либо станет принятой частью основ физики.

Илья Пригожий и конец уверенности

В 1994 году Артуро Эскобар (Arturo Escobar), антрополог из Колледжа Смита, написал эссе для журнала «Современная антропология» о некоторых новых концепциях и метафорах, появляющихся в науке и технике. Он отметил, что хаос и сложность предлагают отличное от традиционной науки видение мира. Они подчеркивают «текучесть, разнообразие, множественность, связность, сегментарность, гетерогенность, устойчивость; не „науку", а знание конкретного и локального, не законы, а знание проблем самоорганизующейся динамики неорганических, органических и социальных явлений». Обратите внимание на кавычки, в которые взято слово «наука».

Не только постмодернисты, подобные Эскобару, рассматривают хаос и сложность как то, что я называю ироническими предприятими. Умная голова Кристофер Лангтон, знаток искусственной жизни, четко продвигал вперед ту же идею, когда предвидел больше «поэзии» в будущем науки. Идеи Лангтона, в свою очередь, повторили идеи, поддержанные гораздо раньше химиком Ильей Пригожиным. В 1977 году Пригожий получил Нобелевскую премию за изучение так называемых диссипативных систем, которые никогда не достигают равновесия, а продолжают колебаться между многочисленными состояниями. На этих экспериментах Пригожий, курсирующий между учреждениями, основанными им при Свободном Бельгийском университете и Техасском университете в Остине, сконструировал башню идей о самоорганизации, появлении, связях между порядком и беспорядком – короче, о хаососложности.

Великая навязчивая идея Пригожина – это время. На протяжении десятилетий он жаловался, что физика не обращает достаточно внимания на очевидный факт, что время продвигается вперед только в одном направлении. В начале девяностых Пригожий объявил, что он придумал новую теорию физики, которая, наконец, отдает должное необратимости периода реальности. Пробабилистическая теория, предположительно, исключала философские парадоксы, которые досаждали квантовой механике и примирили ее с классической механикой, нелинейной динамикой и термодинамикой. В качестве награды, объявил Пригожий, теория поможет установить мост над пропастью между точными и гуманитарными науками и показать «новое обаяние» природы.

У Пригожина есть поклонники, по крайней мере среди неученых. Футурист Элвин Тоффлер (Alvin Toffler)в предисловии к книге Пригожина «Порядок из хаоса» (Orderout of Chaos,1984, бестселлер в Европе) сравнил Пригожина с Ньютоном и предсказал, что наука третьего тысячелетия будет пригожинской. Но ученые, знакомые с работами Пригожина – включая многих более молодых практиков хаоса и сложности, которые явно заимствовали его идеи и риторику – не могут сказать о нем ничего хорошего или говорят слишком мало. Они обвиняют его в надменности и самовозвеличивании. Они заявляют, что он практически не сделал никакого конкретного вклада в науку, что он просто воссоздал эксперименты других и навощил их философией и что он получил Нобелевскую премию за гораздо меньшие достижения, чем все остальные лауреаты.

Эти обвинения вполне могут быть справедливыми. Но Пригожий также мог заслужить враждебность коллег, открыв грязный секрет науки конца XX столетия, то есть, в некотором смысле, вырыв собственную могилу. В «Порядке из хаоса», написанном в соавторстве с Изабель Стенгерс (Isabelle Stengers), Пригожий указывает, что главные открытия науки этого столетия объявили вне закона границы науки. «Демонстрации невозможности, будь то в теории относительности, квантовой механике или термодинамике, показали нам, что природа не может быть описана „снаружи", словно зрителем», – утверждали Пригожий и Стенгерс. Современная наука, со всеми ее пробабилистическими описаниями «ведет к типу „непрозрачности" в сравнении с прозрачностью классической мысли».

Я встретился с Пригожиным в Остине в марте 1995 года, на следующий день после его возвращения из краткосрочной поездки в Бельгию. По нему нельзя было сказать, что он страдает от разницы во времени. В свои 78 он выглядел исключительно бодро и энергично. Он был невысоким и приземистым, но подавал себя по-королевски; он казался не столько надменным, сколько спокойно принимающим свое собственное величие. Когда я перечислил вопросы, которые хотел бы обсудить, Пригожий кивнул и пробормотал «Да, да» с некоторым раздражением; он горел желанием, как я вскоре понял, просветить меня относительно природы вещей.

Вскоре после того как мы сели, к нам присоединились два исследователя из его центра. Потом секретарша сказала мне, что им велели прерывать Пригожина, если он станет слишком давить на меня и не позволит мне задавать вопросы. Они не выполнили задание. После того как Пригожин начал, его было не остановить. Слова, предложения, абзацы вылетали из него ровным, нескончаемым потоком. Его акцент казался почти пародийно сильным – он напомнил мне инспектора Клузо из «Розовой пантеры», – и тем не менее я без труда понимал его.

Пригожин кратко рассказал о своей юности. Он родился в России в 1917 году, во время революции, и его буржуазная семья вскоре бежала в Бельгию. У него были разнообразные интересы: играл на фортепиано, изучал литературу, искусство, философию и конечно занимался наукой. Он подозревал, что бурная юность послужила причиной его увлечения временем на протяжении всей карьеры.

– Возможно, меня впечатлил тот факт, что наука так мало говорит о времени, об истории, эволюции, и это, возможно, привело меня к проблеме термодинамики. Потому что в термодинамике основной мерой является энтропия, а энтропия означает просто изменение.

В сороковые годы Пригожин предположил, что увеличение энтропии, установленное вторым началом термодинамики, не всегда создает беспорядок, в некоторых системах, таких как взвешенные химические элементы, которые он изучал в своей лаборатории, энтропическое смещение может приводить к удивительным результатам. Он также начал понимать, что вектор времени – очень^ важный элемент в структуре Вселенной. «Это уже приводило меня в некотором смысле в конфликт с великими физиками, типа Эйнштейна, который говорил, что время – это иллюзия».

Большинство физиков, как считает Пригожин, думают, что необратимость – иллюзия, которая объясняется ограниченностью наблюдений.

– Вот в это я никогда не смогу поверить, потому что в некотором смысле это, как кажется, указывает, что наши измерения и наши приближения вводят необратимость во времявозвратную вселенную! – воскликнул Пригожин. – Мы не отцы времени. Мы – дети времени. Мы появились в результате эволюции. То, что нам требуется сделать, – это включить эволюционные модели в наши описания. Что нам требуется, так это дарвиновский взгляд на физику, эволюционный взгляд на физику, биологический взгляд на физику.

Пригожин и его коллеги разрабатывали как раз такую физику. Как результат этой новой модели, сказал он мне, физика родится заново, в противоположность пессимистическим предсказаниям редукционистов, подобных Стивену Вайнбергу (который работал в том же здании, что и Пригожин). Новая физика может также залатать огромную дыру между наукой, всегда описывавшей природу как результат детерминистских законов, и гуманитарными предметами, которые подчеркивали человеческую свободу и ответственность.

– Вы не можете считать, что вы часть автомата, и одновременно верить в гуманизм, – объявил Пригожин.

Конечно, подчеркнул он, эта унификация скорее метафорична, чем буквальна; она ни в коей мере не поможет науке решить все ее проблемы.

– Не следует преувеличивать и мечтать об унифицированной теории, которая будет включать политику, экономику, иммунную систему, физику и химию, – сказал Пригожий, в противовес исследователям из Института Санта-Фе и другим, которые мечтают как раз о такой теории. – Не следует думать, что прогресс в понимании неравновесных химических систем даст вам ключ к поведению человека. Конечно нет! Но тем не менее он привносит элемент унификации. Он привносит элемент бифуркации, он привносит идею эволюционных моделей, которые на самом деле можно найти на всех уровнях. И в этом смысле это объединяющий элемент нашего взгляда на Вселенную.

Секретарша Пригожина просунула голову в дверь и напомнила ему, что она заказала нам столик в клубе факультета на двенадцать часов. После третьего напоминания – в пять минут первого – Пригожий эффектно закончил свое разглагольствование и объявил, что пришло время пообедать. В факультетской комнате отдыха к нам с Пригожиным присоединилось около дюжины других исследователей, работающих в его центре, – пригожианцев. Мы собрались за длинным прямоугольным столом. Пригожий восседал в центре, подобно Иисусу на тайной вечере, я сидел рядом с ним, как Иуда, слушая продолжение его речей вместе со всеми остальными.

Время от времени Пригожий обращался к одному из своих учеников, чтобы тот сказал пару слов – достаточно, чтобы показать огромную разницу между своим риторическим мастерством и их. Неожиданно он попросил высокого, бледного, как мертвец, мужчину, сидевшего напротив меня (его брат-близнец, такой же бледный, тоже сидел за столом, и они вместе производили жуткое впечатление), объяснить свой нелинейный, пробабилистический взгляд на космологию. Мужчина похоронным голосом с восточноевропейским акцентом покорно выдал сложный для восприятия монолог на тему нестабильностей и квантовых колебаний. Пригожий быстро вмешался. Значение работы его коллеги, объяснил он, заключается в том, что стабильного земного состояния не существует, нет состояния равновесия, пространственно-временного; таким образом, у космоса нет начала и нет конца. Ну и ну!

В перерывах между едой Пригожий выдал свои возражения против детерминизма. (Ранее Пригожий признал, что на него оказал серьезное влияние Карл Поппер.) Декарт, Эйнштейн и другие великие детерминисты были «пессимистами. Они хотели уйти в другой мир, мир вечной красоты». Но детерминистический мир будет не утопией, а Эмстопией, сказал Пригожий. Об этом писали Олдос Хаксли в своей книге «О дивный новый мир», Джордж Оруэлл в «1984» и Милан Кундера в «Невыносимой легкости бытия». Когда государство пытается подавить эволюцию и перемены жестокой силой, объяснил Пригожий, оно разрушает смысл жизни, оно создает общество «безвременных роботов». С другой стороны, полностью иррациональный, непредсказуемый мир также будет ужасающим.

– Нам нужно найти что-то среднее, найти пробабилистическое описание, которое говорит что-то, не все, но и не ничего.

Его взгляд мог бы обеспечить философские рамки для понимания социальных явлений, сказал Пригожий. Но человеческое поведение, подчеркнул он, не может быть определено никакой научной, математической моделью.

– В человеческой жизни у нас нет никаких простых базовых уравнений! Когда вы решаете, будете ли выпить кофе или нет, это уже сложное решение. Оно зависит от того, какой сегодня день, любите ли вы кофе и так далее.

Пригожий строил фундамент для какого-то великого открытия, и теперь он, наконец, представил его. Хаос, нестабильность, нелинейная динамика и относящиеся к этому концепции были тепло приняты не только учеными, но и простыми людьми, потому что само общество находится в состоянии постоянных изменений. Вера общества в великие идеи унификации, будь то религиозные, политические, художественные или научные, уменьшается.

– Даже ревностные католики теперь не настолько фанатичны, как были их родители, дедушки и бабушки. Мы больше не верим в марксизм или либерализм в классическом смысле. Мы больше не верим в классическую науку.

То же самое относится к искусству, музыке, литературе; общество научилось принимать многообразие стилей и взглядов на мир. Гуманизм пришел, подвел итог Пригожий, к «концу уверенности».

Пригожий сделал паузу, дав нам поразмышлять над величием его заявления. Я нарушил благоговейную тишину, указав, что некоторые люди, такие, как, например, религиозные фундаменталисты, кажется, держатся за уверенность сильнее, чем когда-либо раньше. Пригожий вежливо выслушал, затем подтвердил, что фундаменталисты – это просто исключение из правил. Он вдруг уставился на подтянутую блондинку, заместителя директора института, сидевшую за столом напротив нас.

– А у вас какое мнение? – спросил он.

– Я полностью согласна, – ответила она. Она быстро добавила, возможно, в ответ на малодушное хихиканье своих коллег, что фундаментализм «кажется, был ответом на обезумевший мир».

Пригожий по-отцовски улыбнулся. Он признал, что его утверждения, относящиеся к концу уверенности, вызывали бурную реакцию в интеллектуальных кругах. «Нью-Йорк Таймс» отказалась давать рецензию «Порядку из хаоса» потому, что, как слышал Пригожий, издатели посчитали обсуждение конца уверенности «слишком опасным». Пригожий понимал эти страхи.

– Если наука не может дать уверенность, то во что следует верить? Я имею в виду, что раньше все было просто. Или ты веришь в Иисуса Христа, или ты веришь в Ньютона. Это было очень просто. Но теперь я говорю: если наука дает вам не уверенность, а вероятность, то это опасная вещь!

Тем не менее Пригожий думал, что его взгляд отдает должное глубине тайны мира и нашего существования. Именно это он имел в виду под выражением «показать новое обаяние природы». В конце концов, рассмотрим этот наш обед. Какая теория могла его предсказать?

– Вселенная – странная вещь, – сказал Пригожий, повышая голос. – Я думаю, что мы все можем с этим согласиться.

Когда он обводил помещение своим спокойным и одновременно мрачным взглядом, его коллеги нервно кивали и согласно хихикали. Их чувство неудобства было небезосновательным. Они связали свою карьеру с человеком, который, очевидно, верил, что наука – эмпирическая, строгая наука, тот тип науки, который решает ее проблемы, делает мир понятным, куда-то нас приводит, – закончилась.

Взамен уверенности Пригожий – как Кристофер Лангтон, Стюарт Кауффман и другие специалисты по хаососложности, на которых определенно повлияли его идеи, – обещает «новое обаяние природы». (Пер Бак, несмотря на все свое высокомерие, по крайней мере, избегает этой псевдоспиритической риторики.) Своим заявлением Пригожий явно хочет сказать, что смутные, расплывчатые, слабые теории каким-то образом имеют большее значение, больше успокаивают, чем точные, острые, сильные теории Ньютона и Эйнштейна или современных физиков частиц. Но почему, задаешься вопросом, индетерминистская туманная Вселенная менее холодна, жестока и пугающа, чем детерминистская и прозрачная? А если более специфично, то как тот факт, что мир разворачивается в соответствии с нелинейной пробабилистической динамикой, успокаивает женщину из Боснии, которая стала свидетельницей убийства своей единственной дочери?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю