Текст книги "Жизнь в моей голове: 31 реальная история из жизни популярных авторов"
Автор книги: Джессика Беркхарт
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Синтия Хэнд
Надеть счастливое лицо
Когда я училась в старших классах, одна из моих подруг имела обыкновение говорить о том, что убьет себя. Мы с ней подружились с того времени, как только начали ходить; ее бабушка с дедушкой жили как раз через дорогу от нас, и она часто приходила ко мне играть, навещая их. К тому времени, как я стала подростком, у меня накопилось множество воспоминаний об этой девочке: наши маленькие загорелые ноги, подставленные солнцу, когда мы качаемся на качелях на заднем дворе; мы играем в дочки-матери, и в прятки, и в Барби; вместе смеемся на празднованиях дней рождения; заглатываем фруктовый лед летом на патио. Я знала ее, сколько помнила себя. К старшим классам мы слегка отдалились друг от друга – между нами была разница в год и у нас оказались разные компании друзей и разные интересы, к тому же мы жили в разных частях города – но я продолжала считать ее своей подругой. Хорошей подругой. Близкой.
В тот год, когда я училась в выпускном классе, а она в одиннадцатом, мы вместе посещали продвинутые занятия по французскому языку, нас вдвоем посылали в библиотеку «переводить» разные французские книги на английский. И иногда, когда мы усердно записывали наши ужасные переводы «Маленького принца», подруга говорила о том, как ей хочется умереть. Она говорила о своей смерти как ни в чем не бывало, словно обсуждала планы на каникулы. Она рассуждала о том, как сделает это – разобьет машину, или выпьет таблетки, или перережет себе вены. Это будет так просто, так легко, говорила она. Если бы только у нее хватило мужества, или она не так сильно боялась бы боли, или если бы не хотела доставить боль другим… она бы ушла.
Я помню, как она говорила об этом. До сих пор помню ее спокойный тон, словно не такое уж большое дело – убить себя. Ясно помню, как странно блестели ее глаза. Но чего я не помню, так это того, что я ей отвечала, не помню, как реагировала на ее слова. Я стараюсь представить это сейчас – мои глаза расширяются, наполняются слезами по мере того, как я заверяю ее, что она очень много для меня значит, что она потрясающая, что было тяжело, но теперь станет лучше – все, что я могла придумать, чтобы помочь ей преодолеть тот мрак, в котором она находилась. Я могу вообразить, что обнимаю ее. Привожу к психологу, делаю так, чтобы ей помогли.
Я могу все это представить, но я этого не помню.
Не помню, чтобы я что-то предприняла, когда она рассказала мне о своих мыслях. И скорее всего потому, что я ничего и не делала, я никому не сказала о том, что моя подруга нуждается в помощи. И сама тоже не пыталась помочь ей.
Теперь, будучи взрослой, я хочу потрясти себя-подростка за плечи и крикнуть: «Что с тобой не так? Сделай что-нибудь! СДЕЛАЙ ЧТО-НИБУДЬ!» Почему, не могу опомниться я, почему я ничего не сделала? Почему не прислушалась к ее словам?
На это, как мне кажется, существует несколько причин:
Я не воспринимала ее всерьез. Думала, она просто разыгрывает трагедию. Потому что я тоже иногда прикидывала, а не свести ли счеты с жизнью, но делала это в каком-то абстрактном, театральном смысле. Я думала об этом, когда мне было больно. Мои родители переживали ужасный, болезненный развод, и создавалось впечатление, будто они совсем не принимают в расчет меня, или мои чувства, или то, как сказывались на мне их решения. Я хотела дать им понять, что мне больно, а затем начинала думать, что если я убью себя, все, несомненно, узнают об этом. Самоубийство стало бы окончательным доказательством моей боли, думала я. Но вся проблема заключалась в том, что на самом деле я не хотела умирать. Просто мне нужно было, чтобы люди обратили внимание на мою боль. И я полагала, что с моей подругой происходит то же самое (это было не так) и она не столько хочет убить себя, сколько добиться всеобщего внимания.
Моя подруга не производила впечатления депрессивного человека. Она казалась довольно счастливой – ведь она всегда улыбалась. У нее был заразительный смех, который я могла распознать с другого конца школьной столовой. Она очень смешно шутила. Училась на «отлично». Не принимала наркотики и не напивалась на вечеринках. У нее были друзья. Хорошие, по моему мнению, родители. Казалось, у нее не было достаточных причин быть несчастной. Она не злоупотребляла подводкой для глаз, не пользовалась темной помадой, не ходила во всем черном, как, считала я, должен делать «депрессивный подросток». Она совсем не принадлежала к тому типу людей, которые действительно кончают жизнь самоубийством.
Несмотря на все мои романтические предрассудки, настоящее самоубийство было для меня чуждой идеей. Это то, что совершает злодей, когда его наконец ловят и вот-вот арестуют. Это ванная, полная крови, в фильме ужасов. Женщина, бросающаяся под поезд в классической литературе. Тогда я лично не знала никого, кто совершил бы самоубийство. Никто никогда не говорил об этом, хотя я выросла в Айдахо, где число самоубийств было одним из самых высоких по стране. Самоубийство стоит на втором месте среди причин смертности подростков в Айдахо, но, как считала я, все это происходит где-то в других местах с другими людьми. Я не могла представить, что такое может случиться с человеком, которого я знаю.
Я не хотела вовлекать подругу в неприятности. Если я расскажу кому-либо обо всем, то ею обязательно займутся психологи и испуганные родители. Последуют серьезные разговоры, а мне не хотелось, чтобы подруга проходила через всю эту суету по причине, которой, возможно, вовсе и не существовало, что возвращает нас к тому, с чего мы начали:
На самом деле я ей не верила.
Поэтому я молчала. Я подвела ее.
Моя подруга все еще жива, кстати говоря, у нее хорошая работа и хорошая жизнь, и я так рада – готова пройтись колесом и запеть «аллилуйя», – что она переросла то время в старших классах. Она выжила. Сейчас она утверждает, что по-прежнему переживает тяжелые времена, но ей уже лучше. Другая наша подруга решилась и рассказала родителям о разговорах о смерти. Какое-то время ей было очень плохо и стыдно, но зато она получила помощь. И смогла преодолеть себя.
А у моего младшего брата это не получилось. Когда ему было семнадцать (он учился в одиннадцатом классе, а я была на предпоследнем курсе колледжа), он выстрелил в себя из охотничьей винтовки.
Все знавшие его были страшно удивлены и шокированы. Мой брат был популярным парнем в школе. Он был красивым – темноволосый, атлетического телосложения, сильный. Он был членом команд по плаванию и по бальным танцам, играл в футбол и занимался борьбой. Хорошо учился. Не пил, не сидел на наркотиках. У него было великое множество друзей. Казалось, у него всегда хорошее настроение, он всегда улыбался, всегда шутил.
Мой брат не казался депрессивным. Со стороны не создавалось впечатления, будто он изо всех сил борется за свою жизнь. Выглядел он прекрасно. Счастливый, спокойный. Он мог надеть на себя счастливое лицо, это хорошо ему удавалось.
Я часто гадаю, говорил ли брат своим друзьям, о чем он думает, подобно тому, как моя подруга излагала мне свои мысли во время занятий французским, но сомневаюсь в этом. Он многое держал в секрете. Он совершил несколько попыток самоубийства перед тем, как умереть, и я разговаривала с ним, конечно же; сказала, что люблю его, и старалась понять, почему он шел на такое, но ни один из нас не знал толком, что спросить, что ответить. Нам было неудобно говорить об этом. Мы и не стали этого делать. А затем он ушел.
После его смерти бывали дни, когда мне приходилось прятаться в ванной комнате, и я тихо всхлипывала там. Помню, что репетировала фразу «У меня все хорошо, а у вас?» перед зеркалом, чтобы сказать ее убедительно, когда меня спросят, как я. Я перешла на водостойкую тушь для ресниц. Мало выходила из дома. Ненавидела знакомиться с новыми людьми, потому что они обязательно спрашивали, откуда я и есть ли у меня братья и сестры, и тогда мне приходилось выбирать, сказать ли, что я единственный ребенок в семье, и это было проще, но заставляло меня чувствовать себя так, будто я предаю брата, или же ответить, что у меня есть брат, рискуя, что меня забросают многими вопросами, и в результате выяснится, что он мертв.
«О, мой боже, мне так жаль, – скажут люди, выяснив это, а потом как-нибудь да спросят: «А как он умер?», а когда я отвечу на этот вопрос, у всех у них появится одно и то же выражение лица – смесь жалости и смущения да еще ужаса по поводу того, что они затронули столь болезненную тему. Наступит неловкое молчание, во время которого мы будем думать о том, как сменить тему.
Я так ненавидела это молчание.
Мое горе не было очень уж похоже на депрессию, с которой боролся брат, но оно накатывалось на меня теми же выматывающими организм волнами, с которыми я не могла справиться самостоятельно. Отметки у меня остались хорошими, но будущее больше не волновало меня. На многие месяцы я потеряла чувства вкуса и запаха. Я подолгу молчала и не ощущала в это время ничего – ни счастья, ни печали, и это было почти что хуже, чем те моменты, когда потеря брата виделась мне самой настоящей, осязаемой дырой в моей груди. У меня случались панические атаки. В некоторые дни я чувствовала себя настолько изможденной горем, что мне стоило больших усилий открыть глаза и встать с кровати. Мне хотелось спать целыми днями, потому что, когда я спала, я могла существовать в пространстве, в котором мой брат по-прежнему был жив. Иногда по ночам я не могла заснуть и думала о том, насколько проще было бы, если бы я решилась прекратить все это. Если бы только мне хватило мужества, или я бы не так сильно боялась боли, или же не хотела бы ранить людей в моей жизни, которым и без того очень больно.
В течение двух лет со дня его смерти я была совершенно, совершенно не в порядке.
В каких-то отношениях я не в порядке до сих пор, хотя прошло уже семнадцать лет, как его нет. Не знаю, кончится ли это когда-нибудь. Время лечит – оно медленно, медленно помогает, но я больше никогда не буду прежней. А когда это случилось, я ни о чем таком не разговаривала. Очень рано я поняла одну вещь: моя боль заставляет других людей чувствовать себя некомфортно, и потому старалась прятать ее. Внутри я ощущала себя крошечной лодочкой посреди бушующего от сильного, черного шторма океана, но со стороны казалось, что я обыкновенная студентка колледжа, обедающая в столовой, посещающая уроки и отпускающая шутки.
Я надела счастливое лицо.
Я бы очень хотела выдать тут какое-нибудь невероятное откровение о том, как продраться сквозь боль. Я не могу этого сделать. Не думаю, что эта трагедия меня чему-то научила и я стала мудрее. Нет никакого волшебного средства, никакого способа преодолеть трудные времена, кроме как не прекращать грести веслами дурацкой маленькой лодки. Но я скажу вот что: счастливое лицо, может, и предпочтительнее для окружающих людей, но что необходимо, так это дождаться момента, когда твои друзья спросят: «Как дела?» – и ответить им правду – что у тебя не все о'кей. И только это способно помочь.
Люди не могут оказать помощь, если им ничего не известно. Не надо надевать счастливое лицо. Покажи им свое настоящее.
И если кто-то говорит тебе, что ему больно, прислушайся к нему. Восприми его слова серьезно. Возможно, ты дашь ему фонарь, который поможет преодолеть темную, темную ночь.
Франциско Сторк
Мой двухголовый друг-монстр
Когда мне было четырнадцать лет, я в течение двух месяцев жил с тремя святыми. Чарли Сторк, мой приемный отец, умер за год до того в автомобильной катастрофе, а моя мать вернулась в Мексику, чтобы заботиться о больном деде. Отец Мартинез, наш приходский священник, взял меня к себе. В его доме была кладовая, которую можно было переоборудовать в спаленку, поставив туда полевую кровать и разобрав стол. Стул служил также и тумбочкой, и на него можно было поставить лампу со стола и читать ночью. Вокруг кровати возвышались сделанные в полный рост статуи Игнатия Лойолы, Ксавье и Мартина де Порреса. В темноте трудно было помнить, что они не живые.
Четверо священников, обитавшие в доме, вели тихое существование. Они проводили дни в различных церквях вокруг Эль-Пасо, вернувшись домой, съедали легкий ужин, час или около того смотрели телевизор, а затем расходились по своим комнатам. К восьми вечера дом, напоминавший крыло небольшой гостиницы, становился пугающе тихим. Я делал домашнее задание. Читал. Играл в собственную разновидность баскетбола с теннисным мячом и банкой из-под кофе. Я завидовал тому, что священники могли так легко мириться с одиночеством.
Несмотря на присутствие трех немых друзей, а может, благодаря ему, мне никогда не было страшно.
А может, у меня просто не было страха перед привидениями или другими сверхъестественными существами. Чего я боялся, так это одиночества, которому, как я тогда чувствовал, никогда не придет конец.
Иногда ты одинок, потому что скучаешь по кому-то. Такого рода одиночество я испытывал по отношению к приемному отцу. Я впервые увидел Чарли Сторка, когда мне было шесть лет. Вышедший на пенсию житель Америки, родившийся в Нидерландах, он, путешествуя по Мексике, познакомился с Рут Аргуэллес, матерью-одиночкой. Чарли женился на моей маме, усыновил меня и дал мне свою фамилию. Вскоре после этого он привез свою новую семью в Эль-Пасо, штат Техас. За те семь лет, что я его знал, Чарли превратился для меня из незнакомца, забравшего ребенка из дедовского дома, в отца, какого я всегда хотел иметь. Я только начал уверяться в том, что он никогда меня не покинет, как однажды вечером к нам пришел полицейский, чтобы сообщить, что Чарли погиб в автомобильной катастрофе.
Но помимо грусти, когда тебе не хватает любимого или потенциально любимого человека, одиночество может предстать также своего рода покинутостью – чувством, что ты один во всей вселенной, не подозревающей о твоем существовании. И к этому болезненному чувству добавляется отчаянная тоска по чьей-то любви. Вот эту вторую разновидность одиночества я все время испытывал там, окруженный каменными друзьями.
Я упоминаю одиночество сейчас, когда пишу о депрессии и мании, являющихся составными частями болезни, которую мы называем биполярным расстройством, потому что после долгих лет размышлений верю, что те два месяца, проведенные в иногда удушающем одиночестве, и дали первые всходы семенам моей болезни. У меня ушло много времени на то, чтобы обнаружить, что печаль и чувство одиночества, которые я тогда испытывал, являлись следствиями неисправной работы моего мозга: депрессии. Но еще больше времени заняло осознание, что наряду с печалью и одиночеством имела место и сильная, безудержная энергия, ненасытное желание любви, которая заполнила бы вакуум, образованный пустотой. Пустота и жадное стремление жить – близнецы, неразделимые братья биполярного расстройства.
Трое моих святых казались вполне добрыми, но не могли дать мне того, в чем я нуждался. Отец Мартинез или другие священники также были не в силах заполнить пустоту, владевшую мной, даже если бы я набрался мужества и рассказал им о том, что чувствовал. Когда мама вернулась из Мексики, пустота и ненасытное желание никуда не исчезли. Они сопровождали меня в старших классах и в колледже, пока в магистратуре их давление не стало настолько мощным и настолько невыносимым, что единственным способом покончить с ними оказалось самоубийство.
Термин «депрессия» приобрел новое значение в дни после импульсивного, но странным образом выверенного действия, которое, казалось, было совершено кем-то другим, а не мной. Пока я лежал в Гарвардской больнице Стиллмана, гадая где бы я сейчас был, если бы сестра моего соседа по комнате неожиданно не вернулась и не обнаружила меня, неспособного проснуться, я начал усматривать связь между попыткой самоубийства и безнадежностью, ей предшествующей. Но по какой-то причине я не понял, что отчаянное жадное стремление, которое сопутствовало депрессии, тоже сопряжено с этой безнадежностью, хотя и отличается от нее. Было такое впечатление, будто недостаток любви и слишком сильная, ничем не обоснованная надежда на что-то недостижимое были настолько крепко связаны друг с другом, что я не мог разделить их. К чему бы ни вела меня эта надежда, ясно было лишь одно, что этого нельзя отыскать, этим нельзя обладать в жизни. И не раньше, чем лет через тридцать пять до меня дошло наконец, что я имел дело с двуглавым монстром, и только сейчас, когда мне шестьдесят три, я обнаружил, что монстра можно было укротить, не совсем, но так, чтобы он позволял мне жить.
В течение этих тридцати пяти лет я ковылял по жизни, как-то умудряясь зарабатывать себе на пропитание на множестве работ в области юриспруденции и даже – теперь это кажется чудом – находил возможности для литературного труда. Я делал, что мог, для борьбы с депрессией, которая, как мне казалось, доканывала меня, при помощи психотерапевтов, антидепрессантов и алкоголя. Я переходил с одной работы на другую, иногда увольняясь с какой-либо из них из-за скуки, а с других меня просило уйти начальство. Если за это время я не потерял семью, то только потому, что моя жена, и сын, и дочь видели во мне проблески чего-то хорошего, моему зрению недоступные.
Когда мне было пятьдесят пять, я попал в Биполярную клинику в Больнице Массачусетса. Не знаю точно, достижение какого дна привело меня к дверям того, кто помог понять, что действия, причинявшие столько боли и мне, и, главное, другим людям, обусловлены не столько тоской, сколько импульсивностью. Может, это были слова моей дорогой жены «Я так больше не могу». Или же то была машина, на которой я врезался в дерево. А может, коллега, нашедший меня пьяным на полу кабинета и твердо сказавший, что я вот-вот потеряю еще одну работу.
Процесс выяснения, есть ли у меня биполярное расстройство, постепенно просвещал меня в отношении того, что же в действительности происходило внутри меня, когда я совершал поступки, которые казались «нехарактерными» для человека, каким меня все считали. Например, я всегда рассматривал свой тайный алкоголизм как продолжение депрессии – я пил для того, чтобы вернуть себя к жизни. Как и другие страдающие депрессией люди, я придерживался термина «самолечение», чтобы уменьшить собственную ответственность, если дело касалось алкоголя. Но когда я внимательно приглядывался к себе, когда пристально изучал свое самочувствие в ожидании обеденного часа, чтобы можно было сорваться с места и найти темный прохладный бар, то не замечал больного депрессией, встающего со стула и неторопливо идущего утопить в алкоголе свои печали. А видел лишь человека, неспособного усидеть на месте, одержимого болезненным беспокойством и ищущего в алкоголе успокоения. Мало-помалу я рассмотрел и остальные черты маниакального поведения – все те пагубные болезненные вещи, которые я творил и которые произрастали из порожденного одиночеством душевного голода, впервые испытанного мною в четырнадцать лет.
Мне очень повезло в том, что я постепенно и с помощью врачей нашел нужное мне средство и точную его дозировку. Мне повезло также, что я достаточно познал самого себя, чтобы различить двухголового монстра, который живет внутри меня. Иногда, стоит мне только подумать о том, что я расстался с ним, как он тут же напоминает о своей силе. Тогда мне приходится давать ему знать, что я помню о его существовании, что он часть меня, что он останется со мной навсегда. Он, подобно ребенку, требует внимания. Но я, подобно отцу, убеждаю его в том, что главный тут я.
Когда я говорю о биполярном расстройстве, я употребляю такие слова, как «одиночество» и «неподконтрольная жажда», а не «депрессия» и «мания», потому что первые два лучше выражают то, что я в действительности чувствую, при том что депрессия подразумевает набор чувств и мыслей более сложный, чем одиночество, а мания – это нечто гораздо большее, чем неукротимая жажда, стремление к чему-то. «Одиночество» и «жажда» напоминают мне также, что, несмотря на свою опасность, болезнь – это не только медицинское состояние. Это часть меня, к добру или к худу. Когда я придаю монстру человеческое лицо, называю его теми словами, которые сформулировал в четырнадцать лет, это помогает мне смотреть на мою ущербную человечность с добротой.
Я не принадлежу к людям, кто считает, что я страдаю депрессией, поскольку в некотором отношении человек особенный. Я не более чувствителен и не более артистичен, чем душевно здоровые люди. Не верю я также в какую-то нереальную продуктивность и креативность, которые иногда приписывают людям с манией. Или скорее не верю, что работы, выполненные под влиянием болезни, являются лучшими моими созданиями или хотя бы тем, что я намеревался сделать. Я то и дело встречаю людей с биполярным расстройством, которые говорят, что они прекратили пить лекарства, потому что это плохо сказывается на их деятельности. И тогда я думаю, что в действительности они не больны депрессией и манией. Депрессия и мания бывают разной силы и до какого-то момента позволяют функционировать, хоть и с болезненными последствиями (что я и делал так много лет), но когда они достигают определенного уровня, становится просто невозможно заниматься чем-либо, требующим или воображения, или логики. Маниакальное состояние хаотично, и то, что представляется огнем вдохновения, на самом-то деле иллюзорный и эгоцентрический лепет, смесь чванства и невежества, где искусство перепутано с галиматьей.
Но, несмотря на все это, я считаю, что одиночество и жажда указывают на тот аспект души, которому требуются наши забота и внимание. Мы живем в обществе, где каждый из нас может чувствовать себя не только временно находящимся в одиночестве, но и истинно одиноким, несмотря на мириады «виртуальных» друзей. Испытываемое нами одиночество доказывает, что нам нужны подлинные и верные друзья, жизнь душа к душе, которая не стремится ни к чему, кроме как к радости и поддержке. А как насчет жажды? Ах да, жажда. Я думаю, что дикое стремление напоминает нам о том, что всего изобилия, предлагаемого нашим обществом человеку, иногда бывает недостаточно. Глубоко внутри нам требуется что-то более искреннее и ценное, чем то, что столькие из нас хотят и ищут и иногда находят – только для того, чтобы оказаться перед лицом еще большей пустоты. Это стремление – стремление к смыслу и цели в наших жизнях, к тому, чтобы делать что-то, на что способны только мы. Если мы подкармливаем наше желание чем-то тривиальным и банальным, то оно воплощается в дьявольской и маниакальной деятельности. Наши беспокойные сердца обретут мир, когда смиренно найдут что-то более значительное, чем мы сами.




























