Текст книги "Мои алмазные радости и тревоги"
Автор книги: Джемс Саврасов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
ТЫСЯЧЕЛЕТНИЙ ХРИСТОС
Где-то в середине 70-х годов, прогуливаясь по Якутску, мы (Гоша Балакшин, Юра Усов, Будимир Андреев и я) встретили Валерия Васильевича Черныха, нашего старого знакомого и хорошего человека. Незадолго до этого мы узнали, что он живет в одном доме с настоятелем церкви (Якутской и Олекминской, как она тогда называлась). Нас это заинтересовало: появилась возможность познакомиться и потолковать со служителем церкви. Ранее мы, атеисты, такой возможности не имели, и любопытство нас распирало.
Мы напросились к Валере в гости и намекнули, что неплохо бы встретиться с настоятелем церкви. Он заверил, что встречу с батюшкой организует на должном уровне, но спиртное за нами (в то время в Якутске свирепствовал сухой закон). В назначенное время мы явились к нему с пузатыми портфелями, набитыми бутылками. Валера действительно арендовал половину двухквартирного дома у церкви. Финансовые дела ее были, по-видимому, совсем неважны, коль скоро приходилось сдавать в аренду даже полдома настоятеля.
Валера сходил на половину к настоятелю и привел его. Батюшка оказался сухоньким старичком весьма преклонного возраста, далеко за семьдесят. Когда знакомились, он назвал себя и упомянул национальность. «Я поляк, – сказал он (с ударением на первом слоге), но православного вероисповедания». В беседе с ним выяснилось, что он закончил духовную православную академию в Варшаве еще до первой мировой войны (оказывается, и такие были в Польше), а потом долгое время был настоятелем православной церкви в Варшаве.
С началом второй мировой войны для него все изменилось. Когда пришли немцы, то гестаповцы посадили его на два года в концлагерь. Потом пришли русские освободители и «освободили его на 11 лет в Норильск. Оттуда он время от времени напоминал церковным властям о своем существовании и просил дать ему работу. Одно из писем оказало действие: церковные власти предложили ему возглавить приход Якутской и Олекминской церкви. С того времени он безвыездно жил в Якутске. Любопытно, что ссылая его в Норильск, карательные органы не предъявляли ему никаких обвинений. И освобождали его так же, без излишних церемоний и бумаг.
Рассказывал о своей биографии он, казалось, охотно, притом без какого-либо озлобления на власти предержащие. Хотя несправедливость в обращении с ним была вопиющей. Он говорил, что так, видно, Господу было угодно.
Рассказывал он о своем оставшемся в Варшаве семействе. У него были два сына и дочь. Сыновья его пошли по стопам отца и стали церковнослужителями. Они эмигрировали в Канаду и в семидесятые годы были уже преуспевающими настоятелями православных церквей. Они приезжали в Якутск и хотели забрать отца к себе. Но он отказался. Нам он объяснял это так: «Зачем я к ним поеду? У них там семьи, дети, своих забот хватает. Я буду им просто в тягость. А здесь я уже привык, и прихожане ко мне привыкли. Здесь я более угоден Господу. Лучше уж я здесь и помру».
Такое вот самопожертвование. Живя в бедности, в труднейших условиях Якутии, он так и не поехал к богатым сыновьям. Умер и похоронен в Якутске.
Мы беседовали с ним долго. Настоятель рассказывал нам о канонах православной церкви (мы ведь очень мало знали о ней), о различиях между православной и католической религиями, об униатской церкви, об истории христианской религии. Историю церкви он знал, по-видимому, основательно. Рассказывал о различных верованиях беспристрастно, не осуждая другие религии, не возвеличивая свою веру. Говорил очень спокойно, тихим голосом, без эмоций, не выражая озлобления действиями гонителей христианства.
По ходу разговора зашла речь о расколе православной церкви. Поступив не совсем корректно, я процитировал басню Феликса Кривина о протопопе Аввакуме. По памяти вот она:
Перед патриархами Всея Руси стоял маленький протопоп и упрямо повторял:
– Помоги, Господи Исусе!
– Не Исусе, а Иисусе, —поправляли его. Хотя буква «и» и отмерла, но в делах веры сильна именно мертвая буква.
– Помоги, Господи Исусе, —упрямо повторял протопоп. —На чем стояли, на том и стоять будем!
В этом-то он и ошибался. Очень скоро он стоял уже на холодной сибирской земле, а потом пошел скитаться из острога в острог, гонимый верою, а пуще церковной службой.
В мире пылало много костров. За науку сожгли Джордано Бруно, за свободу сгорел Ян Гус.
А упрямый мученик, протопоп Аввакум, сгорел за мертвую букву.
В этой басне Феликс Кривин, конечно, не был объективен и принизил значение Аввакума в истории православной церкви. Протопоп не был упрямым одиночкой, за ним стояло множество верующих, не желавших мириться с нововведениями патриарха Никона, с исправлениями в старопечатных книгах, с роскошью обрядов в православных храмах и богатством церковной верхушки. Протопоп Аввакум был лидером и знаменем старообрядцев.
Настоятель из-за своего возраста был немного глуховат. И он, не расслышав, понял так, что в этом сочинении протопоп Аввакум восхваляется. И тут произошло нечто неожиданное. Тихий спокойный старик на наших глазах превратился в разъяренного тигра. Он рвал и метал! Изрекая при этом: «Протопоп Аввакум – это исчадье ада, это посланец дьявола! Он расколол русскую православную церковь и за это был наказан Господом. Его учение Господь разбил на тысячи сект; он карал и будет карать отступников православной церкви до скончания века!»
Нам не сразу стала понятна его ярость. Лишь позднее, поразмыслив, мы пришли к выводу, что раскольники и разного рода сектанты были серьезными конкурентами церкви в борьбе за души людей. В Якутске, в Олекминске, в Усть-Нере и в других поселках, особенно там, где были лагеря, развелось множество сект, которые отбирали у него паству. Раскольников в Якутии было едва ли не больше, чем православных прихожан. Нам неудобно было спрашивать о финансовом положении его прихода, но, вероятно, оно было не блестящим. Возможно, отчасти этим объяснялся его гнев и возмущение раскольниками.
Любопытно, что батюшка вроде бы не держал никакой обиды па власти предержащие, сделавшие ему столько зла, ни на гестаповцев, ни на гепеушников. Видимо, он искренне считал, что «всякий власть от Бога». Но при упоминании о раскольниках он прямо-таки вызверился, считая их отродьем дьявола.
Насколько возможно, мы успокоили его, объяснив, что баснописец вовсе не одобряет протопопа Аввакума, а, наоборот, порицает его. Старец долго еще кипел внутри и ворчал на протопопа, пока не пришел в себя.
В ходе общения поняли, что настоятель вовсе не лишен честолюбия и человеческих слабостей. В промежутке между «чаепитием» он увел нас на свою половину дома, и там похвалился вторым дипломом о высшем образовании – дипломом ветеринарного врача, который он тоже получил до второй мировой войны. Вероятно, положение священнослужителя вовсе не мешало ему лечить животных.
Помимо дипломов, он показал нам богатые подарки, которые привезли ему сыновья из Канады и которые жертвовали ему прихожане. Запомнился массивный золотой крест с резной фигуркой Спасителя.
«Чаевничали» мы у Валерия Черныха долго, расходились, наверное, далеко за полночь. Изрядно выпили, но не чересчур. Настоятель тоже прикладывался к рюмке, выпивая треть ее или просто пригубляя. Он говорил, что православной церковью пить вино не возбраняется, если оно в меру, в престольные праздники и по иным дням. Церковное причастие – ведь тоже вино. И Христос его употреблял.
В разговоре о религии сколь-либо серьезного спора о христианской и коммунистической вере не возникало. Ибо мы заранее договорились эту тему не затрагивать. Но к концу застолья, когда батюшка слегка захмелел, он сам стал поругивать коммунистов. Дескать, коммунисты нарушили христову заповедь «не убий», да и кодекс коммунистической морали – это лицемерие. Ну и так далее. Мы не очень активно возражали, поскольку злить батюшку больше не решались. В его лице мы по сути впервые встретились за столом с глубоко верующим человеком.
Когда мы прощались, батюшка, продолжая нападать на коммунистов, произнес знаменательную фразу: «Вашей вере пятьдесят лет, а за моей спиной тысячелетний Христос!» Время показало, что так оно и есть: наша вера не выдержала испытания временем. А христианская вера возрождается и крепнет.
УМИРАНИЕ ДЕРЕВНИ
Умирание Вологодской деревни началось, по-видимому, с начала коллективизации. С раскулачивания и отселения наиболее трудоспособных и рачительных хозяев, с отъёма от владельцев наделов земли, сельхозинвентаря, лошадей и последующего внедрения насильственного труда на отчуждённой земле. Это были печально знаменитые годы «Великого перелома», переломившего в прямом смысле хребет российскому земледельцу.
Мне, подростку рождения 1931 года, родная деревня и ее окрестности, то есть соседние деревни и все наше местечко Косково, именовавшееся когда-то сельским советом, запомнилось с 38—39-го года, когда память моя окрепла и могла запечатлеть то, что происходило вокруг в довоенные и военные годы. Конечно, в памяти откладываются только выборочные фрагменты бывших в действительности многообразных событий.
Итак, о печальной участи моей родной деревни и соседних деревень в нашем местечке по речке Пежма, притоке известной реки Ваги, формирующей в верховьях Северную Двину. В 38-м году было в деревне тридцать домов, не считая двух недостроенных (срубов) да двух-трех развалюх, где доживали свой век одинокие старухи. Два дома из тридцати незадолго до этого покинули раскулаченные хозяева. Эти дома долго никто не трогал, не заселял. Лишь мы, мальчишки, время от времени мародерствовали по комнатам и чердакам, проникая в дома через заколоченные двери и окна. Нас интересовали главным образом старые книги и журналы. Хотя в крестьянских домах той поры книги были большой редкостью, но кое-что мы все же находили («Сонник», к примеру, и подшивку Нивы»; все же это были не бедняцкие дома, а дома зажиточных хозяев).
На отшибе, в пятидесяти-ста метрах от жилых домов деревни, стояли гумна с овинами. Их насчитывалось до десятка. Гумна назывались по имени конкретных хозяев: скажем, Гришино гумно, Мызино гумно и т. д., но все они были уже колхозными и не принадлежали старым владельцам. Несколько гумен, четыре или пять, были свезены в одно место и из них построено общее колхозное гумно, с общим овином и конной молотилкой. Внутри гумна складировались и досушивались в овине снопы хлеба, связки льна, находились собственно молотилка, веялки и разный прочий инвентарь для обмолота снопов, просушки и очистки зерна, разминался от непогоды и кое-какой прочий колхозный скарб. Общее гумно содержалось в порядке, крыша эпизодически перекрывалась, на воротах держались крепкие запоры (чтобы голодные крестьяне не воровали зерно).
Из части гумен был построен колхозный скотный двор, общий для трех деревень колхоза «Борьба за новую жизнь». В нём содержалось приличное стадо коров, телят, нетелей. Скотный двор держался долго, даже после того, когда колхоз уже начал разваливаться. Когда прекратилось сенокошение на лугах, когда пахотные земли запустошились, молочное животноводство ещё держалось на плану.
Остальные гумна вблизи деревни не использовались ни для каких хозяйственных целей. Разве что в некоторых укрывался от дождя и снега разный крестьянский инвентарь – телеги, дровни, бороны, плуги, конные грабли. Но с годами, когда стали протекать и рушиться крыши, хранить что-либо в гумнах стало бессмысленным. Да и бывшим владельцам инвентаря стало уже наплевать на не свое имущество. Не последними разрушителями хозяйственного инвентаря, были и мы, мальчишки. Нас интересовали металлические ободья и втулки колес. Немало усилий приходилось тратить, чтобы их сбить с деревянной основы. Крепко, хоть и без гвоздей, насаживали их доколхозные кузнецы. А железные ободья были нам надобны в качестве колец, чтобы взапуски катать их по деревне. И прутья от конных грабель были нам потребны в мальчишеском хозяйстве. Из разогнутого грабельного прута получались отличные тросточки. А если на конец этой тросточки еще насадить две-три гаечки, то лучшего орудия в драке было трудно придумать: от одного удара мальчишеской руки даже во взрослой черепушке могла образоваться дырка. И самое печальное, что в престольные праздники иногда эти тросточки пускались в ход.
Второй после коллективизации удар по нашим деревням нанесла война. Всех мужчин от 18 до 60 лет забрали в армию, деревни обескровились. Тяжёлые мужицкие работы некому было выполнять. На пахоте стали использовать не окрепших еще физически допризывников и молодых девок. Больше за плугом ходить было некому. С лошадьми кое-как управлялись старики, коих тоже было наперечёт, и подростки. Вся прочая работа легла на плечи женщин, многие из которых тогда еще были в расцвете сил.
Сколько же было этой работы! Весной вывозка навоза на поля, пахота, бороньба, сев, посадка картофеля, косьба на силос и силосование, сенокос, жатва, вывоз снопов в гумна, обмолот, очистка зерна и его сдача государству, выращивание льна и его обработка, копка колхозной картошки, работа на колхозной ферме. Да и обиход своей скотины, кормилицы коровы, без которой многодетным семьям была смерть. А корм для неё можно было заготовлять лишь украдкой на межах или лесных полянах, косить на колхозных лугах категорически запрещалось. Своим огородом, с которого жители только и кормились, можно было заниматься только уповодами в обед да ночами; весь день от зари дотемна был заполнен колхозной работой.
В период войны бабы, ещё в основной массе молодые, кое-как с навалившейся на них колхозной работой справлялись. Поля обрабатывались, засевались, урожай собирался. Но, естественно, не в полном объеме, как могло быть при мужиках. Часть пахотной земли забрасывалась, особенно тяжёлой дернистой земли, недавно отвоёванной от леса. Она была и менее урожайной, поскольку не удобрялась после первой запашки. Поляны такой земли зарастали лесом, расчищать который женщинам было не по силам.
Некому было подновлять городьбу вокруг полей, поддерживать исправными осеки в лесу вокруг поскотин, вырубать кусты на лугах, перекрывать сенники, расчищать поля от камней. Надо сказать, что одной из главных забот северного крестьянина была именно расчистка пахотных земель от крупных ледниковых валунов, кои но множестве встречаются в земле северных областей, покрытых когда-то ледниками. Особо крупные камни, скажем, до тонны весом, зарывались крестьянином в землю. Рядом с камнем вырывалась глубокая яма, и камень вагами спихивался в неё. Более мелкие, подъёмные для мужика, камни свозились в так называемые «каменцы», которые располагались по краям пахотных полос (на межах) и собирались десятилетиями. Камни надо было собирать каждое лето, иначе поля «зарастали» ими (замерзающая земля выталкивает их к поверхности).
Одним из глупейших мероприятий колхозных организаторов было уничтожение чересполосицы общинных (или после революции уже личных) земель, существовавшей до коллективизации. Чтобы поля казались более обширными и удобными, по их понятиям, для тракторной обработки. Кусты на межах вырубались, кое-какие камни убирались, но в основном без основательной расчистки запахивались. Конечно, такие межи в дальнейшем были убийственны для техники при уборке хлебов, косьбе кормовых трав, клевера. Работая со жнейкой, косилками (лобогрейками), такие участки всё равно приходилось объезжать. Со временем на них снова появлялись заросли кустарника, уже более обширные по площади, чем на исконных экономно сложенных каменцах.
Губительна для плодородия и сохранения пахотных земель была и работа машинотракторных станций. Оторванные от колхозов, не заинтересованные в урожае, не подчинявшиеся колхозным агрономам, они из рук вон плохо обрабатывали землю. Для них важны были только гектары вспашки, за них они получали от колхоза деньги. Расстояние между плугами нередко устанавливалось такое, что пласты вспашки лишь закрывали целики жнивья, глубина вспашки не регулировалась, по краям полей оставлялись целые кулиги неподнятой земли. Машинотракторные станции ликвидировали лишь тогда, когда вред от них стал слишком очевиден. Но плодородие землям было уже не вернуть.
Конечно, в первую очередь плодородие падало из-за того, что земли плохо удобрялись. Навоз на колхозные поля вывозился разве что с личных дворов. С колхозных вывозить его не успевали по причине элементарной нехватки работников и транспорта: лошадей успели быстро угробить, после войны их остались считанные единицы. Около скотных дворов скапливались горы навоза, коровники утопал в навозной жиже. А земля между тем с каждым годом истощалась, хлеба не родились, в иные годы собирали едва лишь сам-третий урожай.
Не спасали ситуацию и поставляемые государством химические удобрения. Многие десятки тонн откуда-то привозили, а потом они гнили и разлагались по обочинам полей. Не было у колхозников ни сил, ни транспорта, чтобы равномерно раскидать их по пашне, запахать, то есть пустить в дело. Кучи мешков с химикатами размывались дождями, вешней водой, загрязняя ручьи и речки, отравляя в них все живое. Заодно отравляя и птиц – исконных помощников земледельцев.
Во время войны и после неё строительство в деревнях почти прекратилось. Большая часть мужиков, ушедших на фронт, не вернулась. Да и те, кто уцелел, пришли домой ранеными или изможденными до такой степени, что им было не до строительства. Редко кто из них достраивал начатый до войны дом, ставил баню или подновлял хлев для скотины. Колхозное строительство тоже заглохло или едва теплилось. И не только потому, что исчезли многие умельцы. Своим колхозникам, даже если они что-то строили, заплатить по-человечески было нельзя. А за пустые трудодни никто работать на строительстве, понятное дело, не хотел.
Тем более было обидно для своих мужиков, что появились чужаки, сезонные шабашники, в основном кавказской национальности, которые строили коровники, свинарники, колхозные конторы за полноценные колхозные деньги. Строили плохо, халтурно, воровато, а получив деньги, бесследно исчезали. Спросить за плохое качество строительства было не с кого.
Народ из деревень стал исчезать уже в тридцатые годы. Раскулаченные, само собой, убыли целыми семьями. В зависимости от ретивости уполномоченных по раскулачиванию убыток населения составлял от десяти до двадцати процентов. В нашем местечке раскулаченных было сравнительно немного, поскольку этим делом занимались местные люди, имевшие жалость к своим односельчанам. Потом потянулись в города одинокие бездетные женщины и молодые девчата.
В годы войны и послевоенного лихолетья много молодых девушек и парней, после окончания семилетки, ушло в города через школы ФЗО, куда шла почти что насильственная вербовка. После обучения в школах ФЗО никто уже домой не возвращался, оседали в Москве, Архангельске, Северодвинске. Кое-кто после семилетки учился в техникумах города Вельска (в сельскохозяйственном, учительском, лесохимическом). По окончании техникумов в родные деревни редко кто возвращался. Выпускников распределяли куда-то в другие места, а в наши приезжали агрономы и учителя из соседних районов или вообще издалека. Долго они не задерживались и, отбыв положенный для работы срок, исчезали.
Молодые мужики, вернувшиеся с войны или отслужившие в армии позднее, в деревнях тоже не задерживались. Кто уходил работать в милицию (вербовка в МВД была постоянной), кто на лесоучастки, кто пристраивался на разные работы в районных центрах– в Вельске и в Верховажье. Как насосом, выкачивалось население из деревень.
Окончившие десятилетку имели право поступать в институты, и все старались этим правом воспользоваться. Задержать их председатели колхозов не могли, ибо ленинский призыв «учиться, учиться и учиться» проводился в жизнь неукоснительно. Словом, в деревнях оставались или не способные к ученью молодые люди, пли слишком привязанные к дому из-за больных родителей, или нерешительные из-за боязни чужих мест.
Вне зависимости от ученья девчата в возрасте 16—20 лет любыми способами стремились выбраться из деревни. Перспектива за пустые трудодни работать доярками, скотницами, свинарками почти никого не устраивала. Хоть и не давали им паспорта, но всё равно находились лазейки, и они исчезали из деревень. В пятидесятые годы молодых девчат из Вологодской и Ярославской областей полно было в Воркуте, Мурманске, Мончегорске, Архангельске. Многим не сладко там жилось, но возвращаться к родным пенатам никто не стремился. Разве, что совсем уж не везло на чужой стороне.
К середине пятидесятых годов женщины, вынесшие на своих плечах трудовое напряжение войны и послевоенного сталинского режима, постарели и обессилели. В колхозах стало катастрофически не хватать рабочих рук. Это негативно отразилось прежде всего на заготовках кормов и на посевах зерновых. Некому стало косить, некому пахать и сеять, некому собирать урожай. Сенокосные луга зарастали кустарником, пахотные земли сокращались, как шагреневая кожа. Поступавшая в колхозы техника – трактора «Беларусь», грузовые машины, комбайны – в какой-то мере заменяла людей и лошадей, но полностью заменить землепашца с лошадью не могла. К тому же обезличка с техникой, как и обезличка с лошадьми, ни к чему хорошему привести не могла. Множество ломаной техники накапливалось с годами в колхозах, доводя до разорения даже относительно справные когда-то хозяйства. Причиной не эффективного использования техники были и относительно малые пахотные площади, и засорённые камнями поля. Когда личные огороды в десять-пятнадцать соток стали пахать трактором, это уже был перехлест с механизацией за гранью здравого смысла.
Хрущёвские реформы продолжали усугублять положение деревни. От них была и польза и вред одновременно. С одной стороны они принесли облегчение крестьянину (отмена дикого денежного налога, отмена разорительных займов, выплата пенсий престарелым колхозникам), с другой – продолжали подрывать основы крестьянского быта. Личные огороды, с которых собственно и жили колхозники, урезались до 15 соток. Идея была в том, чтобы колхозник меньше времени возился на своих сотках, а больше уделял колхозной работе. А как прокормить большую семью, если из колхоза ничего на трудодни не давали, чиновников не интересовало.
Со скотины по-прежнему тянули налог. Государство обдирало колхозы подчистую, отбирая всю прибыль, если таковая была. Опять же через МТС, через принудительную механизацию. Известная нелюбовь Хрущёва к лошадям сказалась и на северных хозяйствах: лошади в колхозах практически исчезли. Распад колхозного строя при Хрущеве, впрочём как и после него, безудержно продолжался. Всякие попытки реанимировать его путём внедрения денежной оплаты, личной заинтересованности (хозрасчетные бригады, звенья и пр.) кончались неудачей. Это были только полумеры.
Колхозы в местечке Косково влачили жалкое существование, распадались и исчезали. В годы войны в Косково были четыре колхоза, по три деревни в каждом. В пятидесятые годы все они были объединены в один колхоз. Позднее, на рубеже 70—80 годов и этот укрупненный (но обезлюдевший) колхоз на правах бригады был влит в Морозовский то ли колхоз, то ли совхоз, который продержался на плаву до перестройки.
Число жителей в бывшем сельском совете Косково неуклонно сокращалось. К началу 80-х годов там осталось всего семь деревень из бывших одиннадцати. И то в «живых» можно было считать лишь три, а в остальных доживали свой век одинокие старухи, у которых не было детей в городах и им некуда было податься. В летний период деревни несколько оживали: к старухам приезжали на побывку дети или внуки, помогали им управиться с огородом, собирали в лесу грибы и ягоды, но в колхозе, конечно, приезжие отпускники не работали. Зимой же деревни совсем пустели, потому что некоторые старухи уезжали к детям в города; отапливать дом зимой хлопотно и надо много дров. Скотину уже, конечно, никто не держал.
В послевоенные годы, практически до самой перестройки, к работе в колхозах привлекали жителей городов, снимая на время рабочих с предприятий, интеллигенцию, научных работников, учащуюся молодежь. Широко использовали и труд школьников, откладывая начало занятий до 1 октября, а иногда для старшеклассников и более того. Но в отдаленные от городов и железной дороги колхозы не так просто было привлечь и завезти даровую рабочую силу. Школьники же мало чем могли помочь, да и мало их оставалось в трудоспособном возрасте. Поэтому в дождливую осень хлеб с полей оставался не убранным, или гнил в суслонах, картошка оставалась не выкопанной, лён не выдерганным. Никакие грозные директивы сверху, ни присылаемые уполномоченные положения не спасали.
Хлебородные поля между тем сокращались и сокращались. Пшеницу, ячмень и кормилицу крестьянина рожь перестали сеять совсем. На тех полях, которые в силах были еще что-то воспроизвели, сеяли только овес, да и то главным образом на корм скоту. Остальные поля шли под клевер или многолетние травы тоже для подкормки скота. Немногочисленный уже оставшийся скот перешили пасти в лесу, поскольку осеки разрушились, и границы поскотин исчезли. Пасли его уже на бывших хлебородных полях или кормили в загонах прямо на фермах скошенной на полях травой. Силосование как таковое исчезло. В заготовках больших количеств сена тоже не стало необходимости; в личных хозяйствах коровы исчезли, а поголовье колхозного скота в несколько раз уменьшилось. Но всё же колхозы долго еще держались именно за счет скота. Богатые когда-то луговые сенокосы, да и клеверные поля на нывших посевных землях, позволяли за лето откармливать телят, бычков, сдавать приличное количество молока, и хоть негусто, но оплачивать труд колхозников (в восьмидесятые годы о трудоднях уже почти забыли).
Не в последнюю очередь в разорении колхозов участвовали и лысенковские рекомендации. На памяти в сороковые годы появились пугающих размеров быки, кои должны были улучшить местные породы коров. Купить их и прокормить стоило немалых денег. Потом в середине пятидесятых годов начались попытки селекции бычков жирномолочной породы, которыми Лысенко хвастал перед Хрущевым. Все это, хотя и боком, задело вологодскую деревню. Колхозное овцеводство как-то незаметно сошло на нет. Овчинные полушубки стали не в чести, и веками одевавшая население деревень романовская овца почти исчезла. Только некоторые жители держат их до сих пор, но не ради шкуры для шуб и шерсти, а лишь ради мяса, поскольку содержание двух-трех овец за зиму не требует большого количества корма.
Лён с колхозных полей исчез еще раньше, чем зерновые. Как известно, выращивание и обработка льна требуют очень больших затрат женского труда. И они испокон веку держались только на женщинах. А когда трудоспособных женщин в колхозах не осталось, культура обработки льна сошла на нет. Да и государство не стимулировало льноводство. В самолётостроении после войны лён использоваться перестал, ткани изо льна стремительно вытесняла синтетика. Словом, лён на рубеже 50—60-х годов стал никому не нужен. Льнозаводы в крупных хозяйствах исчезли, как исчезли и многочисленные когда-то молокозаводы, на которых делалось знаменитое вологодское масло.
На протяжении колхозной эпопеи – от начала тридцатых до конца шестидесятых годов – руководители колхозов в Косковском сельсовете не раз пытались поставить на ноги свиноводство. Свинофермы возникали то в одном колхозе, то в другом, то в лесочке поблизости от деревень, то прямо на берегу Пежмы, поближе к воде. Несколько лет свиноферма существовала в излучине реки на бывших церковных лугах. Располагалась она рядом с кладбищем, никаким забором не огороженным. Можно себе представить, что творилось на могилах, когда там хозяйничали свиньи.
Как известно, свиньи быстро нагуливают вес и в добром хозяйстве их содержание прибыльно. Но свиней надо кормить. И не только сеном или силосом. Надо им или мясо, или рыбу, или муку. В тридцатые годы для прокорма свиней забивали выбракованных и старых лошадей. Их тогда в колхозах было ещё много. Но к шестидесятым годам лошадей всех извели, и кормить свиней стало нечем. Выделяемой государством в мизерных количествах муки не хватало для подпитки в страду людей. Естественно, на свинофермах был хронический недокорм. Доходило до того, что у годовалых поросят ребра выпирали наружу. Выпущенные пастись в лесу, они метались в поисках корма, как их дикие собратья-кабаны. Мужики смеялись: волку опасно было появляться вблизи свиноферм, голодные кабаны разорвут их на части. От убыточного свиноводства избавляли спасительные пожары: фермы сгорали вместе с поросятами. Убытки списывались.
Были и другие причины угасания российской деревни, но главная – это колхозы и насильственный труд на ничейной земле.