355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джемс Саврасов » Мои алмазные радости и тревоги » Текст книги (страница 19)
Мои алмазные радости и тревоги
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:16

Текст книги "Мои алмазные радости и тревоги"


Автор книги: Джемс Саврасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

БИЗНЕС НА ТАБАКЕ

Недоброй памяти 1944-й год. Война в разгаре. Отец погиб на фронте, была на него похоронка. Бабушка едва живая, совсем поникшая от слез по любимому и единственному сыну. Мать бьётся в тисках непрерывной работы. Весь летний день на колхозной работе – от зари до зари. Ночью надо запасать корм для коровы: косить на лесных полянах, таскать траву в свой огород, сушить её там, закидывать сено на поветь, окучивать и под осень копать картошку, обихаживать корову, да и масса всяких прочих дел по хозяйству. Кормить двоих детей не так накладно, когда картошка и молоко от коровы есть. Но во что их одевать?

Сын в будущем году идёт учиться в десятилетку. Это далеко – в городе Вельске, что за шестьдесят километров от дома. Будет жить в людях, поэтому его надо приодеть. А во что? Приличной одежды нет никакой; единственный отцовский костюм давно уже перелицован и изношен. Обуви тоже нет. Когда учился поблизости, годились и стоптанные ботинки, но как в них добираться до города? Да и там ходить надо в чём-то поприличнее.

Мать неотвязно думала, как бы раздобыть деньги для покупки одежды и обуви сыну. Ждать денег было неоткуда. Пенсия за отца смехотворная, каких-то двадцать семь рублей в месяц. На них можно было купить разве что две пары лаптей. Картошки в огороде накапывалось много, но продать её можно было только в городе. А добраться до города было не на чем, в колхозе лошадь не допросишься.

Сама сообразила мать, или кто-то из стариков курильщиков её надоумил, но выход был найден. В то время в большой цене был табак-самосад. За стакан табака в городе (табак отмеряли не на вес, а именно гранёными стаканами) давали пятнадцать-двадцать рублей. Мать прикинула, что если посадить даже небольшую грядку табаку, то кое-какую одежду сыну можно будет справить.

Почти все местные старики в годы войны табак выращивали сами. Хотя никакого опыта в этом деле мать не имела, но табак был посажен. И, что самое удивительное, вырос отменный. Стебли табака были почти как у подсолнуха, и с огромными листьями. По осени стебли и листья были провялены на чердаке, слегка подсушены и изрублены в деревянном корытце специальной сечкой, позаимствованной у соседа курильщика Ивана Васильевича. Он же потом дегустировал табак и похвалил его крепость. Матери было приятно это слышать, и она наградила дегустатора изрядной порцией своего самосада.

Табачной крошки набралось более восьмидесяти стаканов. Причём каждый стакан я насыпал с горкой, чтобы учесть последующую утруску. По прикидке матери, вырученных за табак денег, если считать по двадцать рублей за стакан, должно было хватить и на костюм, и на ботинки.

Знающие люди посоветовали не торопиться с продажей табака, зимой он стоил дороже. Поэтому выждали время, и торговать табаком я отправился лишь в зимние каникулы. Мать сшила мне вместительную холщовую котомку, в которую и были засыпаны все восемьдесят стаканов плюс два на подарок земляку из деревни, жившему в городе Вельске. Хоть табак сам по себе и не тяжёл, но все же восемь десятков стаканов – ноша для заморыша семиклассника довольно тяжёлая. Да и продукты в дорогу – молоко, яички, колобки – приходилось тоже нести с собой. В городе на обильное угощение рассчитывать не приходилось. Там жила тетка, эвакуированная с Украины, но хлеб она получала по карточкам и сама с двумя детьми бедствовала.

До Вельска путь неблизкий, и дорогу за один приём осилить невозможно. На семейном совете, с приглашением знающих дорогу в город соседей по деревне, решено было, чтобы я переночевал на «Базе» – лесопункте, отстоящем от нашего местечка вдоль дороги на двадцать километров. Там работал мой двоюродный братишка Сергей. Он был чуть старше меня, допризывник, но уже был командирован от колхоза на зимние лесозаготовки.

* * *

До базы я дошел без особых приключений, дорога была не слишком заметена снегом, да и мороз не прохватывал. Пришёл я уже потемну, кое-как отыскал барак, в котором жили лесорубы из нашего сельсовета. Сергей позаботился о моём ночлеге и отыскал для меня даже свободную койку. Само собой, он поинтересовался, зачем я иду в город и что несу в котомке. Я не стал скрывать, и всё ему рассказал. В этом была моя оплошность. Говорить, что я несу табак, в бараке, где полно курильщиков, было крайне неосмотрительно. Ко мне стали приставать, чтобы я продал им немного табаку. Поскольку я не решался сразу открывать котомку, то меня стали пугать. Дескать, по дороге к Вельску часто встречаются беглые или расконвоированные зеки из «Речлага», которые грабят прохожих. А табак они точно отберут, тут Ванька не чешись.

Сергей тоже стал меня уговаривать и с ним поделиться, курить он уже пристрастился. В цене он и его приятели не торговались, сразу давали по двадцать рублей за стакан. Мне ничего не оставалось делать, как согласиться. Тем более, что предложение казалось разумным: зачем тащить табак в город за сорок верст, когда его можно за такую же цену продать здесь.

Я раскрыл котомку и стал торговать. Где-то раздобыли стакан, и торговля пошла бойко. Самосад оказался зело крепок и всем барачным курильщикам понравился. Тут же они растрезвонили о нем по соседям, и в наш барак началось паломничество. Образовалась даже очередь. Я едва успевал насыпать стакан и принимать деньги. Через каких-нибудь полчаса котомка моя была пуста.

Вырученные деньги я не стал сразу пересчитывать, полагая, что не поздно это сделать и в городе. Карман с деньгами я заколол булавкой, ватничек положил под голову, хотя и не очень боялся; люди кругом были хорошие, не стали бы они пацана обкрадывать. А что денег было больше, чем предполагалось выручить, я не сомневался, поскольку некоторые платили даже не по двадцать за стакан, а и более того. Мне думалось, что это добавка за крепость табака, за его качество.

Добравшись налегке до города и разыскав тетку, я занялся пересчитыванием денег. Но как я не считал, вырученная сумма не дотягивала до ожидаемой. Даже тысячи рублей не набиралось. Семь раз я мусолил бумажки, но результат был один и тот же. Я терялся в догадках, куда же девались деньги. Обокрасть меня не могли, ватничек был у меня под головой. Утруски табака, чтобы в котомке оказалось не восемьдесят, а полсотни стаканов, тоже быть не могло. Просто какая-то чертовщина.

Тетке я ничего не сказал, купив на вырученные деньги явно не то, что ожидала мать. На обратном пути я снова зашел в тот барак, где жил братишка. Все обитатели барака были на работе в лесу, но я увидел на столе тот самый стакан, которым отмерял табак. Он был гораздо больше обычного граненого стакана. Это был даже не стакан, а какая-то стеклянная кружка. Вот где, оказывается, была зарыта собака! И вот почему более совестливые курильщики платили мне сверх оговоренной цены.

Обидевшись на братца (впрочем, такого же простофилю, не усмотревшего, что тара не та), я не стал даже останавливаться в бараке ночевать, а побрел домой. Матери я не мог сознаться, что меня облапошили, было стыдно, и я упорно молчал, когда она допытывалась, куда же я девал деньги. Сказал я ей об этом лишь через тридцать лет. «Ну и дурак! – отреагировала она. – Я всё подозревала тетку, что она тебя обокрала».

Таким вот образом закончился мой первый опыт торговли, после которого я приобрёл стойкое отвращение к этому роду деятельности.

ДВАЖДЫ ЗАМЕРЗАВШИЙ

Дважды в жизни я чуть не замёрз, и только счастливая судьба (а может, Бог) спасли меня от смерти или увечья. Случаи эти были давно, но помню их во всех подробностях, как будто это было вчера. Вероятно, потому, что нервное потрясение от них было нешуточным.

Школа-десятилетка в городе Вельске, где я учился, находилась в шестидесяти километрах от моей деревни. Примерно раз в месяц за период зимней учебы я наведывался домой: подкормиться у матери и запастись провизией на очередной срок моего пребывания в юроде. Худо-бедно, но и в эти голодные годы у матери находилось что дать для пропитания сыну. Впрочем, даже сухая картошка, грибы и вареная репа были деликатесом в ту пору. Особенно на отшибе от родного дома. Помнится, на сей счет была даже частушка:


 
На чужой-то, на сторонке
холод, голод и тоска;
Утром встанешь, есть охота,
хлеба нету ни куска.
 

Да и просто так побывать в родном доме всегда хотелось. К тому же приятели в деревне, с ними всегда тянуло пообщаться. Время для побывки дома было всегда ограничено, школьные занятия нельзя было пропускать. Меня взяли в Вельскую школу из соседнего района в порядке исключения. В нашем районе была своя десятилетка и положено было учиться в ней. Но одна наша родственница, эвакуированная в Вельск с Украины и имевшая в городе связи, решила, что мне надо учиться именно в Вельске, поскольку там грамотнее учителя. Как она договорилась с дирекцией школы, я не знал, но меня приняли. И предупредили, чтобы учился хорошо, иначе пообещали изгнать.

Домой я направлял свои стопы, когда предстояли праздники или каникулы, обычно сразу после занятий. Быстренько собирался и первые километры от города буквально бежал, стараясь скорее добраться до дому. Путь, однако, был неблизкий. Лишь к полуночи я добирался до домика Иларьи в деревне Берег и там несколько часов спал. Но иногда, если оставались силы, попив чайку, спешил дальше.

От Берега до Морозова около двадцати километров, и дорога почти вся лесом. В ночное время обычно никого на дороге не встретишь. И вот бредешь, бредешь один и спать хочется жутко. Особенно ближе к восходу солнца. Ну, неудержимо тянет на сон! Идешь – засыпаешь на ходу, успеваешь даже увидеть какой-то сон, спотыкаешься, падаешь и просыпаешься. Но сон не отходит, снова засыпаешь и в очередной раз падаешь.

Таким вот образом я двигался к дому однажды в марте месяце. Погода стояла сравнительно тёплая, мороз не более десяти градусов. На ходу согрелся, ватничек нараспашку, казалось, теплынь кругом. И сон гнёт и гнёт к земле. В голове крутится: только прилечь бы, вздремнуть минут пятнадцать, и сонная одолень пройдет. И вот однажды я не удержался и прилег около придорожного кустика – чуток вздремнуть и дать отдохнуть ногам. Хотя и знал, что нельзя ложиться в снег отдыхать, не раз об этом предупреждали взрослые.

Забылся я сразу. Даже не то слово – забылся; я заснул мертвым сном! И спал долго, вероятно, не менее полутора часов. Проснулся от санного скрипа. Какой-то добрый человек ехал спозаранку в сторону Морозова, скрип полозьев меня разбудил. Долго потом благодарил я его в душе, хоть и не удалось мне узнать, кто это был.

Промёрз я зверски. Пальцы рук и ног не чувствовали, тело как будто одеревенело. С трудом я поднялся на ноги и пошел. Потом побежал, пытаясь догнать лошадь. Догнать её не смог, мужик меня не заметил и не остановился. Но на бегу я разогрелся и понял, что чудом избежал вечного забвения. Еще бы минут двадцать, как мне потом объяснил врач, и... поминай, как звали. А так я приморозил лишь пальцы на ногах, с которых потом слезли ногти, да кончики пальцев на руках.

С тех пор я четко осознал, что самый страшный мороз не сорок-пятьдесят градусов, при котором люди обычно берегутся, а тот, который всего лишь чуть ниже нуля. Сколько раз приходилось слышать потом, что уставшие или сильно выпившие люди замерзали именно при такой не очень низкой температуре. Или даже при плюсовой температуре, близкой к нулю.

Второй раз я чуть было не замёрз в те же школьные годы, но уже не по своей глупости, а из-за черствости людской.

На зимние каникулы в 47-м году я отправился к тетке, родной сестре моей матери, жившей в местечке по реке Кокшеньга. Опять же с целью подкормиться, тем более, что тётка жила в более хлебных местах. И у нее водились даже настоящие мучные пироги – житники. Правильная есть пословица: голод– не тётка. Тем более тётка, племянника любившая и всегда готовая его накормить досыта.

К тётке надо было добираться через станцию Костылево железной дороги Конаша—Котлас. До станции, конечно, зайцем, а дальше – пешочком по лесной дороге, всего лишь каких-то тридцать километров. Считай, в два раза путь короче, чем до родного дома.

Поезд на станцию Костылево приходил поздно вечером, переспать на станции было негде и приходилось топать в ночь. Оно бы и ничего, но зима в том году была очень холодная: на улице мороз был под сорок градусов. Идти при таком морозе трудно, особенно по полям, где гуляет ветер и дорогу заметает снег.

Одежонка на мне была не слишком тёплая, не рассчитанная на такую температуру. Поэтому промёрз я за первые часы пути основательно. И ноги мёрзли даже при ходьбе; то ли не были подшиты валенки, то ли не были надеты шерстяные носки.

Где-то на средине пути была деревенька, в которой я рассчитывал согреться, а если пустят, то и переночевать. Стучаться с просьбой о ночлеге я начал с первого дома, в котором ещё горел свет. Но женским голосом мне было заявлено, что на ночлег они не пускают, дверь так и не открылась. Во втором доме не откликнулись даже на настойчивый стук. В третьем доме пообещали слупить на меня собаку, злобный лай которой не обещал ничего хорошего (собаку в такой мороз держали в доме, а пустить на обогрев подростка жалости не хватило). Так я простучал все двенадцать или тринадцать домов, но дверь мне не открыли нигде. С таким бессердечием я встретился впервые. Обычно в деревнях по Пежме, когда сильные морозы, в ночлеге школьникам не отказывали.

У каждого дома приходилось топтаться минут по десять, пока тебе дадут от ворот поворот. А мороз не считается с тем, что ты плохо одет и обут, да еще для согрева не двигаешься. Потоптавшись у последнего дома и получив очередной отказ, я растерялся. Я уже плохо соображал и не знал, что делать дальше. Идти по– новой, стучаться во все дома я уже не решился. Да и боялся, что замерзну около какого-нибудь крыльца. Руки закоченели, пальцы на ногах потеряли чувствительность, дрожь пробирала тело, словом, кранты!

И тут чувство самосохранения подсказало мне единственное, по-видимому, правильное решение – бежать. Не идти неспешным шагом, а именно бежать. Из последних сил я потрусил дальше по дороге. Около деревни на целый километр простирались открытые поля, где дорогу частично замело снегом. Бежать было трудно, ноги вязли в снегу, дыхание перехватывало, но я бежал. Падал, поднимался и снова бежал. Вконец обессиленный, я достиг леса, где не было пронизывающего ветра, и дорога не была заметена. И что удивительно, я согрелся. Хотя пальцы на ногах и не чувствовали, а на руках ныли от боли, но я уже понимал, что спасен. Можно было дальше идти нескорым шагом, экономя силы.

Под утро я добрёл до тётки, получил изрядную порцию аханий, слез и упреков, что я в такой мороз попёрся от станции один. Да еще в ночь, когда никого на дороге нет. Ноги я долго отмачивал в тёплой воде, но совсем не отогрел; на кончиках пальцев кожа всё-таки потом слезла, и ноги долго болели.

Многие годы я мстительно хотел ту деревню сжечь. Правда, более в тех местах я не бывал и не мог бы, даже при желании, осуществить своего замысла. Но и до сих пор закипает кровь, когда я вспоминаю ту безжалостную ночь. Деревня же была Богом наказана: она исчезла с лица земли, как и многие другие деревни на Руси. Но почему Бог наказал и те деревни, где жители были более гостеприимными, только он один ведает.

ИЗ ПОСЛЕВОЕННЫХ ЛЕТ

Передо мной письмо матери моей, Павлы Петровны. Без числа отправки, но по времени это март месяц 1947 года. Она пишет мне корявым своим почерком без знаков препинания на тетрадном листочке (образование её – деревенские курсы всеобуча в двадцатые годы). Листочек пожелтел от времени, не всегда текст можно разобрать, но большая часть слов сохранилась:

«...Жемс (так она звала меня) кое-что я хотела тебе привести дак у меня случилось несчастье... я только доехала до Берега (деревня на пол пути от наших мест до Вельска, где я учился в десятилетке) моя лошадь Первик несколько не пошла... обратно от Морозова еле её пригнала а дровни на другой лошади привезли вернулась домой только боле расстроилась... когда тебе будет выходной ты дойди до Берега там я оставила табак и картошки мешок хотя ты немного унесешь дорога скоро распадет в Вельск не попасть больно мне хотелось к тебе приехать да не пришлось».

Содержание письма о том, что мать везла мне в город картошку для пропитания и с полсотни стаканов табаку-самосада для продажи. Чтобы я на вырученные деньги мог что-то купить из обуви или одежды. Но до города доехать она не смогла, лошадь отказалась тащить даже полупустые дровни. Пришлось матери оставлять картошку у кого-то в деревне Берег и вести ослабевшую лошадь обратно в поводу. Увязая валенками в намокшем уже снегу, постоянно в напряжении, чтобы лошадь не упала, тридцать километров тащить её обратно до дома. В таком состоянии, давно некормленая, лошадь если упадет, то может и не подняться. А тогда беды не оберешься, лошадь-то колхозная. Да и жалела она лошадь по-человечески. Сколько на ней она переборонила полей, сколько проделала прочей колхозной работы, не перечесть. В другом письме она пишет: «...корма в колхозе нет нисколько кони голодом но ето говеем будет худо если кони падут очень я жалею лошадей». Бескормица в тот год была страшной!

Вот такая картина. Сколько же матери надо было испытать душевных мук, сколько перенести страданий за эту злополучную посадку. Одно сознание того, что сын где-то голодает, а она ничем не может ему помочь, надо полагать, вгоняло мать в слёзы, в тоску неимоверную. Будь проклято то время!

Еще в одном письме мать пишет: «...мы с Терезой (сестрой моей) живем хорошо да только с часу на час ждем тебя... надо огород садить сама все на поле нет времени никак не могу все сделать». Мать никогда не жалуется, каждое письмо начинается со слов: «Мы живем хорошо». Какое уж там хорошо! Когда нет денег уплатить проклятый сельхозналог, скатать валенки или починить обувь, что-то купить из одежды сыну и подрастающей дочери. Да и дотянуть до весны с кормом для коровы, единственной надежды семьи, без которой погибель. Но как-то все это мать переносит без особых нареканий к судьбе, считает нищету и нехватку денег неизбежным злом.

Одно только ее нервирует и угнетает: почему сын редко пишет письма. Она со слезами упрекает меня: «Кабы я была грамотна то каждый день тебе стала писать письма... мне писать письмо одна только темна ночь... карасину нет в лавке дак как его достанешь». В полутьме, при свете коптилки, мать все же ухитряется сыну писать чаще, чем он ей.

Стыдно и горько сознавать, что столь черствым я был к матери в молодые годы. Ну что стоило отправлять матери хотя бы по одному письму в неделю. Чего-чего, а грамоты было более, чем достаточно; как-никак учился я в десятилетке. Но нет, не находил времени даже для короткого сообщения, что жив и здоров. Мать упрекает меня в очередном письме: «...я только очень обижаюсь на тебя в том что десятый год тебя учу неужели слишком трудно написать матери...».

Я отписываюсь, конечно, изредка. Стараюсь её не огорчать. Что тоже живу хорошо, что картошки занял у Феди (домохозяина, где я квартировал), что есть знакомый на колбасной фабрике, где я могу покупать кости и варить бульон. Но сердце матери разве этим успокоишь. Снова и снова она не спит ночами, думая о сыне, о плохой его одежде, о том, что он голодает, а послать ему картошки или молока для пропитания нет никакой возможности.

Прошли годы. Давно нет уже в живых великой труженицы Павлы Петровны. Но труды её не пропали даром: детей она вырастила и дала им образование. А неблагодарного ее сына и через много лет нет-нет да и кусанёт совесть, что в труднейшее голодное время он был таким глухим и чёрствым к родной матери.

МИТЯ НЕКРАСОВ

В моей памяти он так и остался Митей, хотя в зрелом возрасте он был всеми уважаемый Дмитрий Иванович Некрасов, секретарь горкома КПСС по культуре, третье лицо в местной партийной номенклатуре.

Мы учились вместе с ним сразу после войны в 8– 10-х классах единственной тогда в городе Вельске средней школе. Близкими друзьями мы не были, он держался несколько в стороне от нашей шумной компании, состоящей в основном (кроме меня) из городских ребят. Приходил он на занятия со своего Аргуновского завода, что в трех или четырех километрах от города, и уходил после занятий сразу к себе домой.

Учился он средне, кончил 10-й класс без медали, и с институтом сразу у него не получилось. Сдавал экзамены в Ленинградский политехнический, но не прошёл по конкурсу и вернулся обратно в Вельск. Позднее он окончил Учительский институт в Архангельске, но в школе почти не преподавал, перейдя вскоре на партийную работу инструктором в горком или в райком партии. Там он нашёл свое призвание, заведуя отделом культуры. Много ездил по району е лекциями, собирая попутно материал по истории города Вельска.

Надо сказать, что Вельск весьма древний город. Он расположен в месте слияния двух крупных притоков Северной Двины – Вели и Ваги, видимо, служивших в древности путями передвижения новгородцев на север и на восток. Дима часто рылся в сохранившихся архивах, выискивая памятные события и даты. В каких-то документах он нашёл сведения, что город Вельск на сто лет старше Москвы. И сведения оказались, по его словам, вполне достоверными.

Как опекун культуры края, он заботился о краеведческом музее, находившемся тогда в чердачных помещениях Дома культуры – бывшего церковного собора, полуразрушенного в тридцатые годы. Он радовался любой своей находке по истории края, передавая ее в музей на сохранение. Мечтой его было собрать и разместить в пригороде Вельска сохранившиеся по району древние строения: избы, амбары, гумна, ветряные и водяные мельницы, крестьянский сельхозинвентарь (по примеру Малых Карел вблизи Архангельска). Мечты его не сбылись, как всегда у районных властей не хватало денег на культуру. Да и жизнь его для такого большого дела оказалась короткой.

Он с озабоченностью говорил, что в районе исчезают старые Ремесла и художественные промыслы. В некоторых местечках некому уже сделать обычные деревянные грабли, сподручное косовище к литовке, смастерить табуретку или изготовить кадушку для солений. Не говоря уже о дровнях, санях, хомутах и прочей сбруи для лошадей. Впрочем, и лошади стали повсеместно исчезать из жизни крестьянина. Как будто трактора и комбайны могли заменить лошадей на всех видах сельхозработ северной деревни.

Любопытный пример его заботы о крестьянских ремеслах. Когда-то повседневной обувью северного крестьянина были лапти. Точней, не лапти (которые плетут в более южных областях из липовой коры), а ступни, изготовляемые из березового лыка. Ступни имеют несколько иную форму, нежели лапти, более сходную с калошами. Эта обувь, подогнанная к ноге, очень удобна в пользовании. Даже при ходьбе по сырым местам. Влага, проникая в ступни на болотине, при выходе на сухое место отжимается, и портянки становятся как бы сухими, ноги не мерзнут от сырости.

Но со временем лапти и ступни были вытеснены кожаной обувью, спроса на них не стало и искусство плетения обуви из лыка начало хиреть. Старики-лапотники поумирали, не имея возможности передать своё умение кому-либо из молодежи. А это не такое простое дело – сплести лапти, можно сказать даже – тонкое дело. И когда в Вельском районе остался всего один умелец этого древнего ремесла, то Дмитрий Иванович пошёл к нему на выучку. И научился у того плести взаправдашние ступни. Даже научился «троить» их, делая более прочными (то есть вдобавок к двум переплетенным лыкам вставлять третье, для прочности). Освоил он также навыки «лыкодера»: снимать бересту с дерева узкими длинными лентами с помощью костяной пластинки. Это тоже требует определенных навыков, аккуратности и терпения.

Конечно, инструктор райкома, плетущий лапти, казался смешным в глазах чопорной партийной элиты, да и просто сторонней публики, но Дмитрий Иванович не боялся насмешек и продолжал совершенствоваться в своем мастерстве. Две пары лаптей (ступней) его производства, мне подаренные, я храню как дорогую реликвию.

Встречаясь с ним в шестидесятые – восьмидесятые годы, когда он секретарил, мы почти никогда не говорили о политике. Он знал, что я беспартийный и критически отношусь к некоторым постулатам коммунистического мировоззрения, а я уважал его веру в коммунистические идеалы, его нелегкий труд во благо общества, и мы в разговорах не задевали скользких тем. И без них нам было о чем поговорить.

Лишь однажды нам пришлось нарушить это табу. Когда-то, провожаясь после очередной моей побывки в родных краях, мы сидели с бутылкой и немудреной закуской около полуразрушенной церкви в местечке Морозово. Колокольня церкви была снесена, а в самом куполовидном здании содержался склад какой-то колхозной техники. Через зарешечённые оконные проемы были видны великолепные росписи на стенах, удивительно хорошо сохранившиеся. На мой немой упрек Дмитрий Иванович обронил тогда фразу, которая мне навсегда запомнилась: «Наверное, зря мы разрушали такую красоту». Он сказал «мы», то есть честно брал вину и на себя. Хотя лично он никогда бы не стал разрушать святыни. Даже в такой мелкой детали проявилась его порядочность.

С годами он стал душой нашего школьного товарищества. Он скликал» на очередной– через 5—10 лет– юбилей окончания школы выпускников нашего класса. Списывался с иногородними, намечал время, встречал нас и провожал, устраивал «стыковки» с молодёжью в школе и пикники за городом. Словом, обеспечивал всем, насколько это было в его власти. И мы стремились попасть на эти встречи: с разных концов страны, кто где жил и работал, собиралось до 14 человек (из 20 окончивших десятый класс в 1948 году). Правда, на 40-летие явились уже немногие.

Распад компартии Дмитрий Иванович, конечно, сильно переживал. Но, по-видимому, он понимал, что перемены в партийной жизни необходимы. Иногда в его репликах по тому или иному поводу это всё же проскальзывало. Хотя верным партии он оставался до конца. Может быть, за верность идеалам, а может, за его моральную чистоту (он никогда не злоупотреблял властью в своих личных интересах) коммунисты-ленинцы района избрали его в начале перестройки первым секретарем. Фактически это была уже общественная должность, от которой он никакой материальной выгоды не имел. Не получал даже ничтожной зарплаты. Пенсий ему и его жене едва хватало для пропитания и для содержания внучки, которая росла у них на руках. Он вынужден был прирабатывать двести-триста рублей дворником при детском садике.

Много времени он отдавал даче, построив там своими руками дом. Картошкой и овощами он обеспечивал семью на всю зиму. От старой номенклатурной должности он особой корысти не имел, разве что квартиру в каменном доме да старенький разбитый газик, который он постоянно ремонтировал и на запчасти уходило до половины его не очень высокой пенсии.

Здоровье его в последние годы было незавидным. Мучило давление, нередко он подолгу лежал в больнице. Умер он, не дожив до 65 лет.

Думается, что если бы все коммунисты были такими же бескорыстными и преданными великой идее, то она не была бы отброшена цивилизованным человечеством и сохранила свою притягательную силу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю