355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Лондон » Призраки бизонов. Американские писатели о Дальнем Западе » Текст книги (страница 16)
Призраки бизонов. Американские писатели о Дальнем Западе
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:34

Текст книги "Призраки бизонов. Американские писатели о Дальнем Западе"


Автор книги: Джек Лондон


Соавторы: Уильям О.Генри,Марк Твен,Фрэнсис Брет Гарт,Макс Брэнд,Дороти Джонсон,Стивен Крейн,Джек Шефер,Уолтер ван Тилберг Кларк,Уилла Кэсер,Вэчел Линдсей
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)

Макс Брэнд
ВИНО СРЕДИ ПУСТЫНИ


Спешить было некуда. Вот только жажда, словно комок соли, копилась в горле, и Дуранте ехал размеренно, почти наслаждаясь последними безводными минутами, прежде чем доберется до запасов холодной воды в жилище Тони. Честное слово, спешить бессмысленно. За ним преимущество почти в сутки, потому что тело обнаружат только сегодня утром. Потом пройдет, быть может, не один час, пока шериф наберет достаточно помощников, чтобы пойти по следу. А может, шериф будет так глуп, что пойдет один. Дуранте уже больше часа видел впереди колесо и крылья ветряка Тони, но десять акров виноградных лоз были скрыты от глаз, пока не взберешься на последний подъем, потому что посадки находятся в лощине. Низина, говаривал Тони, способствует накоплению влаги в колодце за время сезона дождей. Она впитывалась сквозь пески пустыни и, пройдя сквозь слой гравия под ними, собиралась в чаше глинистой подпочвы глубоко внизу.

В засуху колодец пересыхал, но задолго до того Тони уже откачивал всю воду до капли в дюжину баков из дешевого рифленого железа. Длинные трубы отводили воду от баков к лозам и время от времени питали их достаточным количеством живительной влаги, чтобы продержаться до того мгновения, когда однажды вдруг ноябрьским днем с небес падет зима, нахлынут дожди и вся земля начнет издавать единый впитывающий звук. Дуранте уже приходилось прежде слышать здесь этот звук, но никогда не видел он этих мест в разгар долгой засухи.

Ветряк представлялся Дуранте священной реликвией, а двадцать полномерных просмоленных баков были истинным благословением для глаза. Но тотчас же он почувствовал, как на теле проступил обильный пот. Ибо недвижный воздух лощины был горяч и тих, словно суп в миске. Красноватый суп. Лозы были припудрены тонким слоем красноватой пыли. На взгляд они казались унылыми и мертвыми, потому что виноград был собран, новое вино получено, и листья свисали теперь растрепанными прядями.

Дуранте проехал к квадратному домику из сырцового кирпича и через ворота прямо во дворик-патио. С трех сторон его скрывали цветущие заросли. Дуранте не знал, как называется это растение, чьи большие белые цветы с золотым сердечком разливали в воздухе сладкий аромат. Дуранте ненавидел сладость. Она еще больше разжигала жажду.

Он бросил поводья своего мула и вошел внутрь. В прихожей, которая вела на кухню, стояли два кувшина из пористого камня, очень старые на вид, и влага, испаряясь сквозь поры, охлаждала содержимое. В левом кувшине хранилась вода, в правом – вино. Рядом с каждым на гвозде висело по жестяному ковшу. Дуранте откинул крышку левого сосуда и, погрузив ковш внутрь, почувствовал, как ласковая прохлада охватила пальцы.

– Эй, Тони! – позвал он, но из пересохшего горла вместо крика вырвался лишь стон. Он отпил воды и позвал снова, отчетливее:

– Тони!

Издалека откликнулся звоном голос.

Осушая второй кувшин, Дуракте ощутил солонцовый запах пыли от своей одежды. Ему почудилось, будто от одежды, от тела исходит жар, подобно световым волнам, и поглощается прохладной тенью дома. Послышался стук деревянной ноги Тони, и Дуранте ухмыльнулся; потом Тони вошел, раскачиваясь от хромоты, что помогало ему уравнять неживой вес искусственной ноги. Смуглое лицо сверкало от пота, словно на нем застыл луч света.

Ах, Дик! – воскликнул он. – Добрый старый Дик!.. Давненько же тебя не было!.. Вот бы порадовалась Джулия! Вот бы порадовалась!

Она здесь? – спросил Дуранте, резко вскидывая голову от черпака, из которого капала вода.

Она в Ногалесе, – ответил Тони. – Здесь так жарко. Я и сказал: «Поезжай-ка в Ногалес, Джулия, там ветер не забывает подуть». Она поплакала, но я заставил ее уехать.

Поплакала? – переспросил Дуранте.

Джулия… Она славная девчонка, – сказал Тони.

Точно. Еще бы не славная. – Дуранте поспешно поднес ковш к губам, но не сразу смог отпить, улыбка мешала. Потом сказал:

Не вольешь ли ты немного воды в этого мула, а, Тони?

Тони ушел, гулко стуча своей деревянной ногой по деревянному полу и мягко'– по пыльному дворику. В углу патио Дуранте обнаружил гамак. Он устроился в нем, разглядывая, как краски заката обагрили пыльную дымку пустыни до самого зенита.

Вода впитывалась во все мельчайшие клеточки его тела; но пришел голод и вслед – громыхание сковородок на кухне и приветливый голос Тони:

Что пожелаешь, Дик? У меня есть свинина. Нет, свинина не пойдет. Я сготовлю тебе добрых мексиканских бобов. Поострее. Ага, я же знаю старину Дика. У меня хватит доброго вина для тебя, Дик. И тортильяс. Даже Джулия не умеет делать тортильяс так, как я… А как насчет нежного молодого кролика?

Который весь нашпигован свинцом? – заворчал Дуранте.

– Нет, нет! Я бью их из винтовки.

– Ты бьешь кроликов из винтовки? – повторил Дуранте с внезапным интересом.

Это мое единственное ружье, – сказал Тони. – Едва завижу хоть одного – и он готов… На деревянной ноге далеко не ускачешь… Мне приходится бить сразу. Ясно? На рассвете они подходят к самому дому и хлопают ушами. Я бью их в голову.

Вот как, в голову? – Дуранте обмяк нахмурившись. И утер лицо сверху вниз.

Потом Тони вынес еду во дворик и стал расставлять на деревянном столике; лампа, висевшая на стене, охватывала стол смутным полукругом света. Усевшись, они принялись за еду. Тони причесался, прежде чем выйти к столу. Волосы были смочены водой и зализаны назад на круглом черепе. Путник в пустыне с радостью отдал бы пять долларов за ту воду, что пошла на прическу Тони.

Все было славно. Тони умел готовить. И умел держать бокал наполненным.

Это старое вино. Вино моего отца. Одиннадцать лет выдержки, – говорил Тони. – Посмотри его на свет. Видишь этот коричневатый оттенок? Это признак мягкости, которым время метит доброе вино, так часто говаривал он.

Как умер твой отец? – спросил Дуранте.

Тони поднял руку, словно вслушиваясь или подчеркивая важную мысль:

Его убила пустыня. Я нашел его мула. Он тоже был мертвый. Дыра во фляге… Отец находился всего в пяти милях отсюда, когда стервятники указали мне, где искать его.

Пять миль? Всего час… Боже! – промолвил Дуранте. Глаза его расширились. – Значит, вот так упал на месте и умер?

– Нет, – отвечал Тони. – Когда умирают от жажды, умирают всегда одинаково… Сначала рвут на себе рубаху, потом белье. Это чтобы было прохладней. А тем временем солнце, подобравшись, поджаривает кожу… А потом начинают думать о разном… что кругом вода и нужно только пару раз копнуть. И начинают копать. Пыль забивается в нос. Потом начинают кричать. Ломают ногти, разгребая песок, до костей стирая кончики пальцев… – Он залпом осушил стакан.

Откуда ты знаешь, что кричат? Ты же не видел умирающих от жажды.

У них такой вид, когда их находишь. Выпей еще вина. Пустыне не добраться сюда. Отец научил меня держать пустыню в руках. Ведь мы хорошо живем здесь, а?

Да-а, – протянул Дуранте, расстегивая ворот рубахи. – Куда уж лучше.

После этого он крепко проспал в гамаке до того мгновения, когда его разбудил звук выстрела, и он увидел в небе краски рассвета. Небо было так похоже на огромную круглую чашу, что на какой-то миг почудилось, будто он находится там, наверху, и всматривается вниз, на дно.

Поднявшись, он увидел, как Тони приближается с кроликом в одной руке и с ружьем в другой.

– Видал? Завтрак сам пришел, – рассмеялся Тони.

Дуранте внимательно рассматривал кролика. Тот был нежный и жирный, застрелен в голову точно между глаз. Дуранте почувствовал такой холод в спине, что, умываясь к завтраку дольше обычного, подумал, что кровь у него застыла на весь день вперед.

К тому же предстоял отличный завтрак: оладьи, тушеный кролик с зеленым перцем и кварта крепкого кофе. Еще до того, как они поели, солнце пробилось через восточное окно и стало прижаривать.

Дай-ка взглянуть на твое ружье, Тони, – попросил Дуранте.

Взгляни на мое ружье, только смотри не спугни охотничье счастье, что скрывается в нем, – улыбнулся Тони. И принес пятнадцатизарядный винчестер.

Полон до краев?

Я всегда заряжаю его полностью, как только возвращаюсь домой.

Выйдем наружу, Тони, – велел Дуранте.

Они вышли из дому. Солнце превратило мигом пот Дуранте в кипящий пар, а затем стало палить кожу с такой силой, точно одежда была прозрачной.

Тони, мне приходится поступать с тобой дьявольски подло, – проговорил Дуранте. – Стой так, чтобы я тебя видел. Не подходи ближе… Теперь слушай. Сегодня позднее здесь появится шериф; он меня ищет. Он вместе со своими людьми наберет воды из твоих баков. Потом пойдет по моему следу через пустыню. Понял?

Пойдет, если обнаружит здесь воду. Но он не найдет здесь воды.

Что ты натворил, бедный Дик? Послушай-ка… Я бы мог спрятать тебя в старом винном погребе, где никто…

– Шерифу не найти здесь воды. Мы сделаем так… Он вскинул ружье к плечу, прицелился, выстрелил. Пуля ударила в основание ближайшего бака, войдя через дно. Темный мокрый полукруг стал расти у края железной стенки.

Тони упал на колени.

Нет! Нет, Дик. Добрый Дик! – восклицал он. – Смотри – виноградник! Он погибнет. Он станет старым мертвым деревом. Дик…

Заткнись, – сказал Дуранте. – Теперь, когда я начал, мне вроде даже понравилось.

Тони рухнул ничком, обхватив уши руками. Дуранте просверлил пулями каждый из баков, один за другим. Потом оперся на ружье.

– Возьми мою флягу и наполни водой из кувшина, – приказал он. – Поспеши, Тони!

Тони поднялся. Взяв флягу, он оглянулся, но не на баки, из которых вода хлестала с такой силой, что стал слышен звук впитывающей земли; он оглянулся на ряды виноградных лоз. Потом пошел в дом.

Дуранте оседлал мула, переложил ружье в левую руку и вынул из кобуры тяжелый кольт. Тони приплелся назад с опущенной головой. Дуранте следил за ним, не отводя револьвера, но тот передал флягу, не поднимая глаз.

– Беда твоя, Тони, – проговорил Дуранте, – в том, что ты желтокожий. Я бы голыми руками раскидал стаю диких кошек, попытайся они проделать со мной то, что

я сделал с тобой. А ты сидишь и не пикнешь.

Тони будто не слышал. Он протянул руки к лозам:

– О господи, неужели ты дашь им всем погибнуть?

Дуранте пожал плечами. Встряхнул флягу – убедиться, что она заполнена. Налито было так много, что жидкость даже не издавала характерного плеска. Тогда он повернул мула и пришпорил его, пустив рысью.

В полумиле от домика он бросил разряженный винчестер на землю. Нет смысла отягощать себя лишним весом, а Тони на своей деревяшке вряд ли доковыляет сюда.

Еще через милю Дуранте оглянулся и увидел, как маленькая фигурка Тони поднимает ружье из пыли, а потом пристально всматривается вслед гостю. Дуранте припомнил маленькую дырочку в голове у кролика. Где бы он ни был отныне, его тропа не выведет больше к винограднику в пустыне. Но тут же, представив себе прибытие к домику Тони разгоряченного шерифа с погоней, Дуранте от души расхохотался.

Шериф и его люди могли, конечно, запастись, как следует вином, но без воды человеку нечего надеяться пересечь пустыню, даже на муле или лошади. Дуранте похлопал по округлой поверхности наполненной фляги. Он бы сделал первый глоток уже сейчас, но приятно отложить удовольствие до того времени, когда желание возрастет. Он поднял взгляд на тропу. По краям ока была едва обозначена отдельными костями, но расстояние соединяло их вдали в непрерывную меловую цепь, протянутую по странному капризу через пустыню Апаче и утыкающуюся в синее прохладное марево гор. Наутро он уже будет там.

Из балки выпрыгнул койот и побежал прочь, словно комок серой пыли на ветру. Его язык свешивался из уголка пасти, как маленький красный коврик; и внезапно Дуранте ощутил, что все внутри пересохло до предела. Он раскупорил и поднес флягу к лицу. Она издавала слегка острый запах; скорее всего, мешковина, покрывавшая ее, состарилась. А потом он опрокинул в рот большую дозу тепловатой влаги. И проглотил прежде, чем чувства предупредили об опасности.

Там было вино!

Прежде всего он посмотрел на горы. Они были столь же спокойно-синими, столь же далекими, как и в тот час, когда он выехал утром. Двадцать четыре часа не с водой, а с вином!

«Я заслужил это. Доверился ему, попросив наполнить флягу… Заслужил. Проклятье!»

Сверхчеловеческим усилием он подавил ужас, рвавшийся в душу. Он не притронется к фляге до полудня. Потом сделает один небольшой глоток. Выдюжит.

Время шло. Взглянув на часы, он обнаружил, что еще только десять. А он-то думал, уже скоро полдень! Он раскупорил вино и отпил порядочно, а затыкая пробку, почувствовал, будто ему хочется воды больше прежнего. Он встряхнул содержимое фляги та была уже ужасающе легкой.

Один раз он даже повернул мула, решившись на обратный путь, но слишком ясно виделась ему головка кролика, пробитая точно между глаз. Виноградник, ряды старых, скрученных, корявых маленьких стволов с облезшей корой… Каждая из лоз была для Тони живой душой. А он, Дуранте, обрек их всех на смерть! Вновь он повернул к синим горам. Сердце в груди сжалось от ужаса. Это, конечно, от страха стал язык прилипать к переду нёба, а не от вдыхаемого воздуха, сухого, смертоносного.

День близился к концу. К горлу подкатывала тошнота, чередуясь с резкими болями. Опустив глаза, он увидел на сапогах кровь – значит, пришпоривал мула, пока из боков не полилась кровь. Тот шел, странно спотыкаясь, словно детская лошадка со сломанной качалкой; и Дуранте обнаружил, что давно уже держит его в галопе. Он остановил мула. Тот стоял, широко расставив ноги. Голова поникла и болталась. Наклонившись с седла, он увидел, что рот мула широко открыт.

«Он падет. Падет… Ну и дурак же я…» Мул сдох только к наступлению ночи. Дуранте бросил все, кроме револьвера. Его он тащил больше часа, а потом бросил тоже. Слабели колени. Взглянув на звезды, он лишь на миг увидел их ясными и белыми, а потом они закружились, превратившись в красные кружочки и каракули.

Он прилег. Закрыв глаза, ждал, пока перестанет бить дрожь, но она не прекращалась. И каждый вдох во тьме казался глотком черной пыли.




Он поднялся и пошел, спотыкаясь. Временами он ловил себя на том, что бежит.

Прежде чем умереть от жажды, сходят с ума. Он помнил об этом. Язык сильно распух. Прежде чем он задушит, нужно проколоть его ножом; тогда кровь подсобит ему: ее можно глотать. Но тут ему вспомнилось, что кровь солона на вкус.

Однажды в детстве, когда он скакал с отцом через перевал, они увидели внизу сапфирное горное озеро, сто тысяч миллионов тонн воды, холодной, как снег…

Взглянув на небо, он не увидел звезд, и это страшно испугало его. Никогда еще не бывало в пустыне такой темной ночи. Это глаза сдают, он слепнет, а когда настанет утро, не сможет разглядеть гор, станет бродить по кругу, пока не свалится и не умрет.

Ни звезд, ни ветра, воздух неподвижен, как стоячая вода, а он – осадок на дне…

Схватившись за ворот, он разорвал рубаху, и она повисла двумя лохмотьями с бедер.

Было так плохо видно, что оставалось только брести, спотыкаясь на камнях. Звезд не было на небе. Он ослеп: надежды у него не больше чем у крысы, сидящей в колодце. Ах, да ведь эти дьяволы-итальяшки умеют класть в вино яд, чтоб лишить человека всех чувств или любого из них; и Тони, конечно, решил ослепить Дуранте.

Ему послышался плеск воды. То было шуршание мягкого зыбучего песка, по которому он ступал, такого мягкого, что можно разрыть его голыми руками…

Позже, много часов спустя, со слепого неба стал накрапывать дождь. Сначала это был шепот, потом нежное бормотание, подобное приглушенному разговору, но после, перед рассветом, ливень взревел, словно топот десяти тысяч мчащихся кобылиц. Даже сквозь этот ревущий потоп большие птицы с голыми головами и красными ободранными шеями безошибочно слетелись к одной точке посреди пустыни Апаче.









О. Генри
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ТРУБОДУРОВ



Сэм Галовеи непреклонно седлал своего пони. Он уезжал с ранчо Альтито, едва прогостив там три месяца. Неужели можно дольше терпеть ячменный кофе и печево в желтых содовых подтеках? Черный громадина повар Ник Наполеон печь никогда толком не умел. Однажды, в ту еще пору, как Ник стряпал на Ивовом ранчо, Сэму его cuisine[5]5
  Кухня, стряпня (франц.).


[Закрыть]
приелась всего за шесть недель.

Лицо Сэма выражало скорбь, углубленную сожалением и чуть-чуть смягченную долготерпеливым всепрощенчеством виртуоза, чье мастерство так и так пропадает втуне. Однако же твердой, непреклонной рукой он подтянул подпруги, смотал лассо и повесил его на переднюю луку, приторочил к задней свой плащ и пальто и вскинул на руку ременный хлыст. Все Мерридью (арендаторы ранчо Альтито) – мужчины, женщины, дети и слуги, вассалы и гости, батраки и собаки и случайные забредалы – все они столпились, на, что называется, галерее ранчо, и лица их были тоскливей печального. Ибо если прибытие Сэма Галовея на всякое ранчо, в лагерь или в хижину между реками Фрио и Браво дель Норте вселяло радость, то отбытие его повергало всех в грусть и уныние.

И вот, в глубоком безмолвии, когда слышалось лишь торканье задней лапы какого-то шелудивого пса, изгонявшего настырную блоху, Сэм нежно и бережно приторочил гитару поверх плаща и пальто. Гитара была в зеленом холщовом чехле, и если это вам что-нибудь говорит, то говорит о Сэме.

Сэм Галовей был последним из трубадуров. Ну, это народец наверняка вам знакомый. В энциклопедии, знаете, сказано, что они будто бы славились с одиннадцатого по тринадцатый век. Чем славились, там не сказано – уж будьте уверены, не мечами они славы ради размахивали, размахивать они больше любят смычком, или там вилкой с макаронами, или, если уж на то пошло, женским шарфом. Ну, так или иначе, а Сэм Галовей был одним из зтих, из трубадуров.

Усаживаясь на своего пони, Сэм изобразил мученический лик. Правда, если бы сравнить его лик с внешним обликом пони, то лик получился бы едва ли не клоунский. Сами понимаете, пони знает своего седока наизусть, и сородичи на пастбищах или у привязи наверняка объясняли Сэмову пони, какой ему позор, коль ездит на нем гитаристишка, а не настоящий, руганый-переруганый, матерый как бог знает что ковбой. Перед собственной лошадью и герой-то не герой, а уж насчет трубадура, так и с эскалатора в универмаге никакого спроса, если он под ним застопорится.

Да нет, вы не думайте, я знаю, что я тоже трубадур; а вы сами-то нет, что ли? Помните, вам в свое время вдалбливали всякие рассказики, учили карточным фокусам и еще этой штуковине на фортеплясах, как оно там бренчится: та-рам, та-рам, та-ра-рам, па-ра-рам: десятиминутные, изволите видеть, арапские развлеченьица, которые вы подучивали, отправляясь в гости к вашей богатой тетушке Джейн. Вот и должны бы знать, что, выражаясь по-латыни, omniae personae in tres partes divisae sunt.[6]6
  Все личности разделены на три части (лат., искаж.). Пародируется начальная фраза хрестоматийного сочинения Юлия Цезаря «De bello Gallicum» – «Вся Галлия делится на три части». (Примеч. переводчика).


[Закрыть]
А именно: все делятся на баронов, трубадуров и работников. Баронам и в голову не придет читать такую чепуху; у работников на чтение времени нет; стало быть, вы обязательно трубадур и обязаны понять Сэма Галовея. Поем мы или играем, пляшем или пишем, читаем лекции или рисуем картины, суть одна: мы как есть трубадуры, и давайте хоть без особой чести выходить из этого положения.

Пони – с виду брат-близнец Данте Алигьери, – управляемый коленями Сэма, отвез менестреля на шестнадцать миль к югу. Природа была настроена как нельзя более благосклонно. Лигу за лигой заткали холмистую прерию благоуханным ковром мелкие нежные цветочки. Восточный ветер охолаживал весеннюю теплынь; ватно-белые облака с Мексиканского залива мягко и косо цедили лучи апрельского солнца. Сзм ехал и распевал песни. Под уздечку он понатыкал веточек чапарреля от слепней. В таком нехитром венке долгомордое четвероногое казалось еще дантеподобнее и, судя по его унылому виду, размышляло о Беатриче.

Сэм ехал прямиком, насколько позволяла топография, к ранчо старика Элисона. Ему что-то захотелось в гости к какому ни на есть овцеводу. А то слишком уж многолюдно, слишком много шуму, вздоров, неурядиц, суматохи было на ранчо Альтито. Он никогда еще не снисходил до пребывания на ранчо старика Элисона, однако ж не сомневался, что встречен будет радушно. Трубадур всюду сам себе пропускное свидетельство. Работники замка опускают перед ним подъемный мост, и барон сажает его ошую за столом в пиршественном чертоге. А уж там дамы дарят его улыбками, рукоплещут его песням и россказням, и опять же работники приносят кабаньи головы и винные сосуды. Если же барон и клюнет раз-другой носом в своем резном дубовом кресле, то это он так, без недоброго умысла.

Старик Элисон приветствовал трубадура благоговейно. Он частенько внимал похвалам Сэму Галовею из уст других скотоводов, удостоившихся его гостевания, но и помыслить не мог о том, чтобы такая честь осенила его скромный баронский удел. Я говорю «баронский», ибо старик Элисон был последним из баронов. Что говорить, рановато умер господин Бульвер-Аиттон и не мог с ним как следует познакомиться, а то еще очень погодил бы награждать таким прозваньем своего Варвика. По сути же, долг и призвание всякого истинного барона – обеспечивать работой работников и кровом с харчами трубадуров.

Старик Элисон был невзрачный старикашка с короткой желтоватой бороденкой и личиком, разлинованным и изборожденным давно прошедшими улыбками. И ранчо-то его было двухкомнатной лачугой в милостивом окружении вязовой рощицы – на самой-самой окраине овечьего пастбища. По части домочадцев у него имелись повар-индеец из племени кайова, четыре овчарки, домашняя овца и более или менее прирученный койот на цепи у заборного столба. Он считал своими три тысячи овец, пасшихся на двух квадратных милях арендованной земли и на многих еще тысячах акров неарендованных и ничейных. Три-четыре раза в год кто-нибудь, кто хоть чуть понимал английский, подъезжал к воротам и заводил разговор на три-четыре фразы. И это были красные дни в календаре старика Элисона. Так какими же осиянными, жирными и несравненно изукрашенными литерами прикажете обозначить день, когда трубадур – трубадур, каковой согласно энциклопедии обязан был славиться с одиннадцатого до тринадцатого столетия! – остановил коня у сего баронского замка?

При виде Сэма Галовея давно отошедшие улыбки старика Элисона вернулись и расправили его морщины. Он выскочил из дому не то вприпрыжку, не то вприскочку.

– Привет вам, Элисон! – весело возгласил Сэм. – Я тут подумал, не заскочить ли к вам на день-другой-третий. Дожди вот, кстати, выпали. Будет что щипать вашим ягнятам.

– Ну, ну и ну, – сказал Элисон. – Не сказать как я рад, что ты не поленился проехаться к мелконькой ферме на отшибе. Зато уж и тебе не сказать как рады. Слезай, что ли. У меня как раз на кухне припасен мешок овса – как, принести твоей животине на поживу?

– Овса, – это ему-то? – насмешливо удивился Сэм. – Нет уж, сэр, обойдемся. Он и протрусился-то еле-еле. Я бы его, с вашего позволения, пустил пастись на привязи с вашими лошадьми.

Твердо вам скажу, что никогда между одиннадцатым и тринадцатым веками бароны, трубадуры и работники не устраивались так превосходно, как их потомки в этот вечер на ранчо Элисона. Индеец-кайова испек пышное и вкусное печенье и сготовил крепкий кофе. Неистребимым гостеприимством и нестерпимым восторгом светилась обветренная хозяйская физиономия. А трубадур молвил сам себе, что наконец попал в края обетованные. Отменная и обильная трапеза, хозяин, которого малейшая попытка развлечь приводила в восхищение несоразмерное, и вообще безмятежность, нынче как раз отвечавшая чувствительной душе, – все это, вместе взятое, овеяло трубадура радостью и покоем, почти, что неведомыми во все время странствий и пребываний то на том, то на другом ранчо.

После вкуснейшего ужина Сэм распаковал зеленый холщовый мешок и вынул свою гитару. Нет, вы не подумайте, не для оплаты – ни Сэм Галовей и ни один из подлинных трубадуров не был прямым потомком Томми-труженика. Про Томми-труженика вы наверняка читали в достопочтенных, хотя временами и загадочных откровениях Матушки-гусыни. Томми-труженик пел, и за это ужинал. Нет, ни один истый трубадур так делать не станет. Он сначала поужинает, а потом уж распевает почем зря.

Репертуар Сэма Галовея включал примерно пятьдесят анекдотов и песенок, что ли, тридцать – сорок. Ну, не то чтобы уж так и все, наглухо. Нет, проговорить любую тему на двадцать сигарет ему почти ничегошеньки не стоило. И он никогда не сидел, ежели мог лечь; и никогда не стоял, ежели мог сесть. Лично я очень склонен садиться и ложиться вместе с ним, ведь я рисую автопортрет, сколько мне позволяют отупелый карандаш и замусоленный словарь.




Очень бы вам не худо на него поглядеть: такой крепыш-недоросток, которого сколько ни воображай, не вообразишь. Носил он иссиня-синюю шерстяную блузу, передернутую спереди жемчужно-серыми толстоватыми шнурками, неистребимую бурую парусиновую робу и неизбежные сапоги на высоких каблуках с мексиканскими шпорами, а вдобавок ко всему мексиканское же соломенное сомбреро.

В этот вечер Сэм и старик Элисон выставили свои шезлонги под сень вязов. Задымились сигареты; и трубадур весело тронул струны гитары. Многие спетые песни были причудливые, невеселые, тоскливые canciones, услышанные от мексиканских овцеводов и vaqueros. Особенно одна из них порадовала и потешила душу одинокого барона: любимая песня овечьих пастухов, начинавшаяся словами «Huile, huile, palomita», что в переводе значит «Лети, лети, моя голубка». За этот вечер Сэм много раз спел ее для старика.

Трубадур остался гостить на этом ранчо. Здесь была тишина, покой и воздаяние, какого не найдешь на шумных ранчо властительных скотоводов. Да и кто на всем свете мог бы увенчать труд поэта, музыканта, художника надежнее и обожательнее, чем награждавший его восторгом за малейшее усилие старик Элисон? Прибудь хор и король в скромную хижину крестьянина или дровосека, и то его бы не встретили с таким радушием и благодарностью.

Сзм Галовей большей частью валялся на прохладной парусиновой койке в тени вязов. Здесь он свертывал свои самокрутки, читал что бог пошлет на богом забытое ранчо и обогащал свой репертуар импровизациями, пробуя их на гитаре. Словно раб, прислуживающий великому хозяину, приносил ему индеец-кайова холодную воду, нацеженную из красного кувшина под навесом; приносил и еду по надобности. Кротко овевали его ветерки, налетая из прерии; пересмешники поутру и в полдень соревновались с его лирой и уступали ей: казалось, душистая тишь заполонила его жизнь. Элисон объезжал стадо, трясясь на своем пони, покрывавшем милю за час; кайова забирался в самый тенистый угол кухни, а Сэм возлежал на койке и думал, в каком счастливом мире он пребывает, в каком благосклонном к тем, кто дарит развлечения и удовольствия. Вот ему, например, дается кровля и пища, самая что ни на есть вкусная пища; ни хлопот, ни трудов, ни волнений, все всегда пожалуйста, и хозяин при шестнадцатом повторении песенки или анекдота радуется словно спервоначала/ Перепадал ли древнему трубадуру такой чрезвычайно королевский замок во всех его скитаниях? И пока Галовей так лежал, буроватые малышки кролики робко пробегали по двору; стайка пышно-хохлатых голубых перепелов спешила гуськом шагов за двадцать от него; птичка paisano, охотясь за тарантулами, прыгала по забору и приветствовала его роскошными размахами длинного пышного хвоста. На восьмидесятиакровом лошадином выгоне пони со своей дантеобразной физиономией пасся, жирел и чуть ли не улыбался. Вообще странствованиям трубадура, видать, настал конец.

Элисон был сам себе vaciero. To есть сам, своей персоной снабжал овечьи загоны дровами, водой и едой, a vaciero для этого не нанимал. В небольших хозяйствах дело обычное.

И вот однажды утром поехал он к загону, где властвовал один его пастух, именуясь Энкарнасион Фелипе де ла Крус-и-Монто Пьедрас, с недельным рационом черных бобов, кофе, сахара и еще кой-чего съестного. На третьей миле от бывшего форта Юинг он повстречал лицом к лицу ужасного человека по имени Король Джеймз верхом на яростном, гарцующем, кентуккийском скакуне.

На самом деле Короля Джеймза звали Джеймз Корроль; но люди переустроили его имя для пущей верности, а также потому, что так оно больше нравилось его величеству. Король Джеймз был крупнейшим скотоводом от площади Аламо в Сан-Антонио до салуна Билла Хоппера в Браунсвиле. А на придачу и главнейшим, всегдашнейшим задирой, хвастуном и убийцей на весь юго-западный Техас. Он ежели что хвастал, то потом так и делал; и чем больше от него было шума, тем больше безобразия. В газетных рассказиках оно как: там всегда такой тихий, с голубыми глазами, вежливый человек в углу – он и есть самый злодей; но не такова жизнь и не таков этот рассказ. Дайте-ка мне выбирать, с «ем задираться – то ли со здоровенным ругателем-громилой, то ли с безобидным голубоглазым незнакомцем, тихонько сидящим в углу; ну, тогда там, в том углу, пойдет каждый раз такая потеха…

Король Джеймз, как я и собирался сказать, был свирепый, белобрысый, загорелый детина весом сотни на две фунтов, с лица налитой, как октябрьская земляничина, и два поперечных разреза под косматыми рыжими бровями служили ему в качестве глаз. В этот день на нем была фланелевая рубашка, вообще-то более или менее светло-коричневая, только этого было не видно за темными пятнами испарины по случаю солнечной погоды. Он был одет и еще кое, во что и даже изукрашен – бурые парусиновые штаны, заправленные в огромные башмаки, и отовсюду торчали красные носовые платки да револьверы; поперек седла дробовик, а кожаный пояс блестит миллионами патронов – но тут уж среди пустяков и соображение ваше проскальзывало, а виделись только два поперечных разреза на месте глаз.

Вот такого человека старик Элисон и встретил на своем пути; и если вы еще заметите к чести барона, что было ему шестьдесят пять лет, весил он девяносто восемь фунтов и был наслышан о деяниях Короля Джеймза, да к тому же, имея пристрастие к vita simplex,[7]7
  Простая жизнь (лат.).


[Закрыть]
он (то есть барон) не имел при себе оружия, а имел бы, в ход все равно бы не пустил; ну и вряд ли вы его осудите, если я скажу вам, что улыбки, которыми благодаря трубадуру наполнились все его старческие складки и морщинки, вмиг улетучились, и лицо его стало как прежде, тускло-морщинистым. Но он был не из тех баронов, которые бегут от опасности. Он без особого труда осадил своего быстроногого (миля в час) пони и приветствовал могутного монарха.

Король Джеймз высказался с королевской прямотой.

– Это не твои ли овцы, старая ты рохля, толкутся на здешних пастбищах? – промолвил он. – Какое ты на это имеешь право? Ты что, купил здесь землю или, может, арендуешь?

– Арендую у государства две квадратные мили, – кротко ответствовал старик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю