Текст книги "Адам нового мира. Джордано Бруно"
Автор книги: Джек Линдсей
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
– Лет семь, кажется.
Бруно вздрогнул: быть запертым в таком месте... Хуже ничего не может быть. Тассо...
Он чувствовал себя во власти тёмного любопытства, пугавшего его. Он не хотел продолжать этот разговор о Тассо и всё же продолжал его:
– В какой же форме проявляется его безумие? До меня, конечно, доходили разные слухи. Но я не встречал до вас ни одного человека, который собственными глазами видел Тассо.
– Насколько я могу судить, он одержим страхом, что у него есть враги, которые его преследуют и хотят отравить.
– Кто же эти враги?
– Другие поэты, главным образом – Гварини[54]54
Гварини Баттиста (1538 – 1612) – итальянский поэт, теоретик литературы и искусства. В своих мадригалах, трагикомических пасторалях утверждал принципы развлекательной литературы. Автор пасторальной драмы «Верный пастух».
[Закрыть], и... – Адвокат пригнулся ещё ближе к собеседнику и зашептал: – И Святая Инквизиция. Он, видимо, думает, что она следит за ним. Это, конечно, вздорная фантазия.
– Но страх его чем-нибудь да объясняется, – возразил Бруно резко, повёртывая в пальцах тонкую ножку бокала и наблюдая, как красное пятно от пролитого вина расползается по скатерти.
– Нет, – ответил адвокат. – Это – одна из его безумных фантазий. Вы, верно, знаете, что он раз во время разговора с герцогиней Урбино кинулся с ножом на слугу. Это было года четыре тому назад, после первого представления его «Аминты» при дворе. Я имел честь присутствовать на этом представлении...
Бруно заставлял себя слушать адвоката, который продолжал толковать об «Аминте». Но его уже раздражал слегка шепелявый голос этого человека, его манера закатывать глаза. Какое лицемерие с его стороны болтать о поэтичной любви Аминты к целомудренной нимфе[55]55
Нимфа – в греческой мифологии, женское божество природы, живущее в горах, лесах, морях, источниках.
[Закрыть] Сильвии. «Тассо сам целых два месяца учил актёров, любимцев нашего герцога, знаменитых Джелози». Кому нужна эта пустая литературная болтовня? Какое значение имеет теперь то блестящее представление для Тассо, которого выгнали на улицу безумные призраки страха, для Тассо, голодного и бездомного, безутешно несчастного, Тассо, который столько лет провёл в заточении?
Адвокат напевал сквозь зубы мотив одного из интермеццо[56]56
Интермеццо (лат.) – небольшое музыкальное произведение свободной формы; также самостоятельный оркестровый эпизод в опере.
[Закрыть] в «Contra l’Onore».
– Мне лично эта пьеса больше нравится в том виде, в каком её ставят после второго представления в Урбино. Постановка Палестрины[57]57
Палестрина Джованни Пьерлуиджи да (ок. 1525 – 1594) – итальянский композитор, глава римской полифонической школы.
[Закрыть] просто восхитительна...
Бруно вдруг понял, что песня, которую сейчас напевал адвокат, имела когда-то на него, Бруно, большое влияние. Сам того не заметив, он высказал в своём сочинении «Изгнание Торжествующего Зверя» ряд мыслей, рождённых в его уме этими строфами Тассо. Да, влияние Лукреция[58]58
Лукреций, Тит Лукреций Кар – римский поэт и философ-материалист I в. до н. э. Популяризатор учения Эпикура. Его дидактическая поэма «О природе вещей» – единственное полностью сохранившееся систематическое изложение материалистической философии древности.
[Закрыть] и чувства, вызванные в его душе чтением «Аминты», привели его к созданию картины золотого века[59]59
Золотой век — в представлениях многих древних народов – самая ранняя пора человеческого существования, когда люди оставались вечно юными, нс знали горя и забот, были подобны богам; смерть приходила как сладкий сон. Описан в ряде произведений, например в «Метаморфозах» Овидия.
[Закрыть]. Странная смесь, а ещё более странно то, что он до настоящей минуты не сознавал этого. И отчего осознание этого пугало? Ему захотелось встать и уйти, но что-то словно парализовало его. Пришла новая мысль.
– Я только что вспомнил... В моих книгах есть фраза: «Земля мне мать, а солнце – отец». Это, разумеется, мысль не новая. Но её оформил в моём мозгу Тассо. Я вспоминаю его строки:
Фиалки с розами в один венок сплетать,
Отец их Солнце, а Земля их мать.
– Да, странно... Не понимаю, отчего... А вы не знаете, где теперь Тассо? Может быть, я бы мог чем-нибудь помочь ему?
Но адвокат оставил без ответа вопрос Бруно. С воодушевлением, которого в нём до сих пор не замечалось, он сказал:
– Эти строки – из одной его канцонетты[60]60
Канцонетта (ит.) – небольшая канцона, в средневековой поэзии стихотворное послание размером до семи строф со сквозной рифмой.
[Закрыть], в которой он воспевает Феррарскую гору. Приезжайте к нам в Феррару и увидите, сколько там цветов весной!
Он продолжал уже спокойнее, с прежним взглядом, прямым и твёрдым, как сталь:
– Цветы – моя слабость...
Бруно видел, что адвокат уже сожалеет о своём приглашении, обращённом к чужеземцу.
– Вряд ли мне удастся побывать в Ферраре, – сказал он. – Я думаю переехать в Рим.
Адвокат с явным облегчением повторил приглашение. Он сказал, что Академия в Ферраре каждые три месяца устраивает большой концерт. Почему бы Бруно не побывать на одном из этих концертов?
– Вы убедитесь, что наши мастера много выше мантуанских, у которых пренелепые понятия относительно постановки голоса и жестов, сопровождающих пение. Музыкальный критик в Ферраре – мой большой приятель.
Бруно не отвечал. И адвокат, испытующе поглядев на него, замкнулся в обиженном молчании.
V. Шарлатан
Войдя в комнату Бруно, Тита увидела, что он сидит, опустив голову на руки. Она вдруг испугалась, не открыл ли он, что она утаила клочок его рукописи. Тита ломала голову, придумывая, что бы ещё поставить к Бруно в комнату, чтобы там было уютнее. В комнате француза висел довольно красивый ковёр; она решила взять его оттуда под предлогом починки и повесить в комнате Бруно. Он будет очень хорош на той стене, которая после полудня ярко освещена солнцем: в расцветке ковра есть розовые и голубые тона.
Войдя, Тита сказала:
– Я посылала Луиджи купить для вас бумагу. Но он забыл.
Бруно неопределённо махнул рукой. Потом произнёс словно про себя:
– К сожалению, мне придётся уехать от вас. Как вам известно, я снял комнату только на один месяц.
Это было как раз то, чего ожидала Тита, – и её охватил ужас перед неотвратимостью судьбы. Что она может сделать?
– Очень жаль, что комната вам не подходит, – промолвила она, борясь с желанием сказать ему, что, если он останется, она повесит у него в комнате ковёр. Разгоравшийся в ней гнев помогал ей держаться с достоинством. Теперь она наконец с горечью почувствовала, что способна сама управляться со своими делами. Она больше не нуждается в поддержке мужчины.
– Мне ни в какой комнате не будет хорошо, – сказал он угрюмо. – Я – изгнанник.
Его тон возмущал Титу. Слабость, которую она в нём угадывала, придавала ей уверенности в собственных силах. Однако, когда она заговорила, голос её выдавал боль. И она сказала не то, что хотела. Она возразила ему:
– Да, но изгнанник, вернувшийся домой.
– У меня нет ни дома, ни родины, – отвечал Бруно и процитировал место из своей книги: – «Я – академик несуществующей Академии, и нет у меня коллег среди преподобных Отцов Невежества». – Говоря это, он не смотрел на Титу. Он думал о своём брате, который убил человека, вспомнил его побелевшее от ужаса лицо, скрюченные пальцы и его голос: «Фелипе, хоть ты не отступайся от меня». И затем свой страх: «Ты привлёк ко мне внимание людей, а ведь ты знал, что за мной охотятся».
Оба пристально глядели друг другу в глаза. Если бы знать, где теперь брат, жив ли он ещё?
– Вы никогда не любили ни одной женщины, – сказала Тита тоном обвинителя. В своём негодовании она воображала, что открыла причину не только его страданий, но и своих собственных.
– Не любил, – согласился Бруно, довольный её замечанием. – Впрочем... один раз я готов был полюбить... Но она меня отвергла.
– Мне думается, вы лжёте, – возразила Тита с презрением.
Её слова не рассердили Бруно, и, словно испытывая потребность оправдаться, он продолжал:
– Как мог такой человек, как я, человек вне общества, без денег, без надежд, жениться на женщине, которая... которая...
– Вот, я так и знала, что вы лжёте, – перебила его Тита тонким, срывающимся голосом.
Бруно встал и отошёл к окну. Он потрогал руками край стола, словно измеряя его, потом сделал то же самое с подоконником. Каким образом измерять вещи? «Морденте, – подумал он, – убедил меня, что в математике нельзя пренебрегать никаким числом, как бы мало оно ни было». Он стоял у окна, смотрел на залитые солнцем черепицы соседней крыши. «Мысль не может быть точнее того аппарата, которым она пользуется. Этот вывод следует из того, что я отверг идеи Платона[61]61
Платон (ок. 427 – 347 до н. э.) – греческий философ (настоящее имя Аристокл). Его учение – первая классическая форма объективного идеализма (идеи – вечные прообразы вещей, вещи – подобие и отражение идей).
[Закрыть]. Но если свести всё к органическому минимуму, как тогда объяснить созидание, совершенство, развитие, не вводя иерархии в духе Плотина[62]62
Плотин (ок. 205 – ок. 269) – греческий философ-идеалист, основатель неоплатонизма. Свёл идеалистические учения древнегреческих философов в стройную систему и переработал их в духе мистицизма. Его учение имело большое значение для развития античной диалектики.
[Закрыть]?»
Он угадывал муку, которую испытывала девушка, стоявшая за его спиной. Эта чужая боль давила на него так ощутимо, что, казалось, тело Титы прильнуло к его телу.
Боль была непонятная и чуждая ему, – и тем не менее ему казалось, что это она заставляла его мысль работать, толкала к выяснению мучившего его вопроса о соотношении между формой, материей и энергией.
– Вы правы, – сказал он, не оглядываясь. – Я солгал. – Он старался говорить безучастно, обычным тоном. Больше всего на свете ему хотелось выпутаться из этого положения, дать понять девушке, что ему нет места в её жизни. Ему казалось, что если он сумеет внушить это Тите, если сумеет благополучно вернуть её в ту колею, из которой он, видимо, выбил её, – он освободится от гнёта мучившей его задачи, блестяще разрешит её и исключит из круга своих мыслей.
Тита подошла ближе и остановилась за его спиной. Гнетущее чувство, которое испытывал Бруно, усилилось до такой степени, что он как будто уже ощущал, как прижимается к его лопаткам девичья грудь. Только сейчас он впервые подумал о том, что Тита выше его ростом.
– Но вам всё же больно вспоминать её, – шепнула Тита.
– Да... Но, в сущности, я не знал её. Как же я мог её любить? Нельзя любить человека, если не знаешь его. – Он остановился, со страхом ожидая ответа Титы; но она молчала. И он заговорил снова: – Иногда мне казалось, что меня обманывают, что я сам себя обманываю. Оттого, что никому не удавалось по-настоящему встряхнуть меня. Кто знает? Будь у меня деньги, я бы, вероятно, купил себе виллу за городом и женился на первой попавшейся красивой и благовоспитанной женщине. Мне бы хотелось, чтобы это была женщина очень холодная и образованная.
– А я... – начала Тита и умолкла. Бруно знал, что она хотела сказать: «Я не холодная и не образованная». Но из жалости сделал вид, что не слышит. Всё же он не мог удержаться от продолжения разговора, потому что хотел чем-нибудь оттолкнуть девушку.
– Что, по-вашему, чувствует такой человек, как я, при виде прекрасных дам, когда они выходят из своих карет и лица их припудрены лунным светом? Как вы не понимаете, что любой из них стоит пощекотать мне ладонь – и я готов лечь с ней в постель? В моей жизни было два-три таких случая... «Припудрены лунным светом»... Это – из поэмы, которую я когда-то написал. Я не всегда выражаюсь так поэтично. То есть не стараюсь так говорить. – Его ирония растворилась в боли. – Но зачем вы спрашиваете меня о таких вещах?
Тита не отвечала. Он обернулся и зашагал по комнате.
– Поэзия... да! Хорошо сказал кто-то: «Если бы музы распяли Христа – и то они не могли бы подвергаться большим гонениям, чем сейчас». Впрочем, поэты, это вы верно сказали, большей частью лгут. Я же за свою жизнь высказал две-три истины. Чёрт возьми, бывают часы, когда я склонён серьёзно заняться алхимией. Найду драконью кровь, райское молоко. Отчего бы нет? Люди творили и не такие чудеса. Подумайте сами: мы – хищные звери, пресмыкаемся на земле и питаемся падалью, – а между тем мы способны воспарить на такую высоту, что проникли в тайны звёзд. – В голосе его зазвучали мягкие, ласкающие ноты. – Но больше всего ослепляет и поражает меня не трансцендентность или имманентность[63]63
Трансцендентность (лат.) – недоступность познанию.
Имманентность (лат.) – внутреннее свойство какого-либо предмета, явления, проистекающее из его природы.
[Закрыть] Бога, а дивный блеск женской наготы. Здесь мой разум бессилен. – Он посмотрел на Титу с вызовом и вместе с добродушной насмешкой, создававшей между ними некоторое расстояние.
– Вы переезжаете от нас из-за моей матери? – произнесла вдруг Тита.
– Да, – ответил поражённый Бруно.
– Спасибо за то, что вы не солгали. Я понимаю, почему вы уезжаете, – сказала Тита смиренно, всё с той же покорностью судьбе.
Эта безропотность понравилась Бруно, но всё же нельзя было оставлять дела в таком положении, как сейчас.
– Не только поэтому. Мне необходимо съездить во Франкфурт, присмотреть за печатанием моих книг. И в Падуе надо побывать. Кроме того, мой здешний ученик всё время настаивает, чтобы я жил у него, и мне неудобно будет отказать ему сейчас, если я не уеду из Венеции, или потом, по возвращении. К тому же люди начинают поговаривать о том, что я в Венеции. Вы видите, – добавил он с шутливой важностью, – что я человек известный. Я – великий человек.
– Я это знаю, – отозвалась Тита, принимая его слова за чистую монету. И, вопреки всем доводам рассудка, Бруно почувствовал, что она действительно лучше всех других знает, в чём его величие. Но тотчас же в нём проснулось смирение, уверенность, что он вовсе не великий человек. Он только искусный фразёр, фокусник, жонглирующий чужими мыслями. Он умеет подхватывать идеи других людей и начинять их отголосками божественного и символами живой истины и штурмовыми сигналами действительности. Но сам он вряд ли верит в собственные силы. Однако... то, что создано чужим гением, – только жалкий, сухой скелет, а его идеи облечены плотью и кровью. Как же это так? Он, использовавший чужие идеи, оказывается самым оригинальным из всех философов? Сердце его кричало: «Я знаю, знаю, что это так». Но вера в него этой девушки действовала на него отрезвляюще. Эта вера была внушена ей женским увлечением, и, понимая это, Бруно видел яснее собственное тщеславие. Такое же чувство возбуждал в нём Мочениго, но по другим причинам. Мочениго вызывал в нём желание сбить с него спесь – настроение, опасное у такого человека, как он, Бруно. «Твёрдая почва под ногами – вот что мне нужно», – думал Бруно. Потом пришли другие мысли: «Не ошибся ли я в новых математиках? Действительно ли они на верной дороге? Найдено ли ими единственно правильное решение вопроса о пределе точности, о несовершенстве приборов? Найден ли единственный способ выяснить соотношение между мыслью и её материальной основой? Ибо, если соотношение выяснено и будет динамически прогрессивно – значит достигнуто подлинное совершенство. Ошибка Платона в том, что он допускает существование совершённого аппарата, чистой идеи...»
Встала в памяти, словно освещённая вспышкой неяркого тёплого света, мать с её тёмно-рыжими волосами. До конца был пройден путь благодатного лета, лицо её пылало первыми нежными красками осени. Она шила, время от времени откусывая зубами нитку, и в углах её рта застряли обрывки ниток. Ему хотелось сказать ей об этом, попросить, чтобы она вытерла рот, и в то же время хотелось, чтобы она поцеловала его. Он рос застенчивым мальчиком и всегда делал вид, будто ему неприятны поцелуи матери, поэтому она почти совсем перестала его целовать. Но иногда, среди хлопот по хозяйству, она, проходя мимо сына, говорила: «Родной мой Фелипе», – и обнимала его. Теплота этих объятий теперь казалась ему такой же беспредельной, как ласковая тишина летнего дня, незаметно переходящего в осень, когда яблоки рдеют румянцем, говорящим об их сочности. В этой благоуханной тишине он слышал, казалось, шаркающий звук башмаков отца на каменных ступенях.
Сквозь туман этих видений проступило лицо Титы, на котором не было ни кровинки. Её нижняя губа дрожала, тонкие руки словно отражали невидимый удар. Почему он не может полюбить её, жениться и, наконец, зажить оседло? Она его любит, – во всяком случае, её легко до этого довести. Она была бы преданной женой, угождала бы ему. Он приплыл бы наконец к давно желанной пристани, ступил бы на твёрдую землю. Но ведь он стыдился бы перед знакомыми такой жены.
– Пожалуйста, не уезжайте от нас! – простонала Тита и опустилась на пол.
Бруно поднял её и ощутил при этом, какое у неё хрупкое и всё же упругое тело.
– Если вы уедете, всё будет для меня кончено! – сказала Тита.
Он видел, что в ней назревает новый приступ отчаяния, и готов был сделать что угодно, только бы предупредить его. Он винил себя в том, что увлёк её.
– Не понимаю почему, – сказала она разбитым голосом, – но при вас всё идёт хорошо. – Она пыталась улыбнуться, но губы её только покривились. – Помните, что вы говорили о канатах? Вы и сами не знаете, как это верно. – Её голос ослабел и звучал испуганно. – Моя мать – сумасшедшая. – Она закрыла лицо руками.
– Нет, – возразил Бруно неуверенно. – Она просто больна. Ну, и, быть может, в данный момент у неё и голова немного не в порядке. В её возрасте это довольно обычное явление. Для тела наступает в определённое время критический период.
– Не пытайтесь меня утешить, – сказала Тита сквозь закрывавшие лицо пальцы. Голос у неё был какой-то беззвучный. И хотя Бруно с облегчением решил, что всё её поведение – только поза, оно усиливало его тревогу, его желание бежать отсюда.
– Я думала, что вы мне поможете, потому что вы добрее других, – продолжала Тита. – Но потом поняла, что помогает мне только ваша правдивость. Даже тогда, когда вы ничего не говорили. Помогает что-то такое, что я в вас чутьём угадала. Вот и всё. – Она бессильно уронила руки на колени и большими глазами посмотрела на Бруно. – Я знаю, чего хотела мать. – И она начала всхлипывать без слёз. Тело её как-то обмякло.
Боясь, как бы с ней не было истерики, Бруно сел подле неё и стал тихонько укачивать её в объятиях.
– Это пустяки. Это не имеет значения. И во всяком случае, я не сейчас ещё уеду от вас.
– Нет, вы должны уехать. – Она стала вырываться. Бруно выпустил её и встал. Тита продолжала: – Теперь уж мать от вас не отстанет, я знаю. – Она прерывисто дышала, и в голосе её звучала странная, замирающая нота таинственности. – Сядьте опять сюда, – продолжала она всё тем же неестественным тоном. Бруно сел рядом с нею. Она помедлила, словно в нерешимости, потом прижалась к нему и закрыла глаза: – Обнимите меня крепко, и я вам всё расскажу.
– Не надо. Не говорите мне ничего такого, о чём вы потом пожалеете.
– Я не пожалею...
– Ну, не волнуйтесь же, прошу вас. – Чтобы её успокоить, он пытался снова качать её в объятиях, но Тита сопротивлялась.
– Вот как, теперь вы хотите от меня отделаться. Вы говорили, говорили, а теперь, когда наступила моя очередь говорить, вы хотите сбежать. Не лгите мне. Я должна рассказать вам. – Она с отчаянием ударила себя в грудь. – Слушайте. – Она опустила голову и заговорила быстро, резко: – Это началось с год тому назад. А до того все мы были очень счастливы. Или это мне только теперь так кажется? Я, во всяком случае, была тогда счастлива. Потом мама стала какая-то странная. Она перевела меня в комнату рядом, а раньше я всегда спала в её комнате. По ночам я слышала шум в её спальне, и мне хотелось увидеть, что там творится. Вот я и проделала дыру в перегородке под картиной, на которой изображено Святое Семейство. В дереве был сучок, и я его выковыряла ножом. Я знала, что с той стороны дыра будет незаметна: как раз на этом месте у мамы в комнате висит маленькая резная рака с мощами. Мне всё было видно сквозь резьбу. Раз, когда мамы не было дома, я ещё немножко отодвинула раку от дырки. И по вечерам, когда я ложилась в постель, я подсматривала, что делается в спальне. Иногда я так зябла, – она вздрогнула, – приходилось всё время стоять на кровати, прижавшись к стене. Раз кровать подо мной заскользила, и я упала: у меня кровать на колёсиках. Я тогда испугалась, как бы мать не узнала, но она ничего не заметила. – Тита снова содрогнулась. – Держите меня крепче.
– Вы не имеете права рассказывать мне все эти вещи, – сказал Бруно. Но ему хотелось слушать дальше, узнать все подробности.
– Она постоянно по ночам принимала у себя жильцов... И свечу всегда оставляла гореть, как будто знала, что я подглядываю, и хотела, чтобы я всё видела. Раз мужчина потушил свечу, но она заставила его опять зажечь её. И всё время глаза у неё открыты. Это так ужасно! Было бы не так противно, если бы она закрывала глаза. Один раз какой-то приезжий миланец пришёл к ней пьяный и украл все деньги, которые она хранила под кроватью в старых башмаках. Потом она начала притворяться больной, пока и в самом деле от этого не заболела... Так мне кажется.
– Зачем вы мне рассказываете это? Я обо всём догадался сам.
– Мне хотелось рассказать вам об отверстии в стене. Вы догадываетесь, что я видела? Нет, я уверена, что о некоторых вещах вы ни за что не догадаетесь.
– Вы во всём этом ничуть не виноваты. Вам не в чем себя упрекать.
Он чувствовал, что непременно должен её оправдать, иначе каким-то образом вина падёт и на него. Если он сумеет убедить Титу, что она ни в чём не виновата, то он решит вопрос об их отношениях. И в то же время ему хотелось точнее узнать от неё, что она видела. Вряд ли он услышал бы что-либо для себя новое, но в устах этой девственницы такие описания звучали бы особенно бесстыдно. Ощутив такое желание, Бруно на миг ужаснулся своей порочности и с трудом подавил его в себе – подавил всё, кроме нежности к этой девушке.
– Постарайтесь забыть всё это. Вряд ли можно вас осуждать за желание узнать, что происходит с вашей матерью. Не ваша вина, что вы стали невольной свидетельницей её позора. – Он мысленно искал для неё какой-нибудь выход. – Нет ли у вас родственников – скажем, какой-нибудь тётки, которая могла бы приехать на время и позаботиться о вас?
Тита его не слушала.
– Нет, как вы не понимаете! – перебила она, всплеснув руками. – Ведь я продолжала всё время подсматривать: не то, чтобы заглянула в отверстие раз или два. После первого раза я дала себе клятву никогда больше не смотреть. Но я слышала звуки... Одну ночь я пролежала, ни разу не заглянув туда. Я чуть не умерла, так мне хотелось смотреть, но я всё время боролась с собой.
– Бедная девочка! – Он погладил её по голове. – Это нехорошо. Неужели же у вас нет кого-нибудь, кто...
Но Тита стряхнула его руку.
– Это всё больше притягивало меня, и мне уже хотелось, чтобы поскорее наступил вечер и можно было лечь в постель, а если у матери никого не было, я чуть не плакала от разочарования. Если бы вы знали, как у меня болела голова! Как будто череп треснул на макушке. Да и теперь всё так же. Нет, нет, – вскрикнула она, отталкивая утешающие руки Бруно. – Я должна вам всё сказать. Я надеялась, что она и вас тоже позовёт. Я хотела увидеть вас так, как других. – Она хихикнула. – Теперь вы знаете сами, какая я испорченная.
– Зачем вы рассказали это мне? – спросил Бруно, силясь сохранить нетронутой ту нежную жалость, которая минуту назад затопляла его сердце и умертвила бесов, разжигавших в нём кровь.
– Оттого что я скверная, скверная, скверная, скверная!..
– Ну полно, полно, – уговаривал он её, снова баюкая в объятиях. – Не надо говорить так. Кто я такой, чтобы вы каялись передо мной? – Он был так увлечён собственными словами, самоуничижением, отрадным чувством внутреннего довольства, что бесы снова незаметно завозились в его крови. Любопытство взяло верх над всем. – Что вы при этом чувствовали? – спросил он и подумал: «Ведь я теперь как раз пишу о любви, и мне надо всё знать об этом. Мы, мужчины, в сущности так мало знаем о переживаниях женщины. Женщины большей частью притворяются. Они редко говорят нам правду о своих физических ощущениях, о том, что они думают в то время, как мы целуем их».
Тита заговорила медленно, запинаясь, горячим и вкрадчивым шёпотом:
– Нет, это не то, что вы думаете. Я ни за что не позволила бы мужчине дотронуться до меня, я дала обет Иисусу Христу и Пресвятой Деве. И каждую ночь я клялась, что сдержу обет, для того чтобы они простили мне подглядывание. Это будет моим наказанием, моей епитимьёй[64]64
Епитимья (греч.) – церковное наказание (поклоны, пост, длительные молитвы и т.п.).
[Закрыть]. Если бы даже я и захотела, я теперь не могла бы полюбить мужчину. Мне бы хотелось иметь сестру, мы спали бы вместе. Или быть замужем, но чтобы мужу не нужно было от меня ничего – только целовать меня и держать в объятиях.
Она вскочила с места, глаза её сверкали.
– Видите, вы заставили меня сказать то, чего говорить не следовало. На этот раз вы задали вопрос. Из-за вас я себя ненавижу. Вы – хуже их всех, вы жестокий и скрытный зверь!
Бруно вздрогнул, отшатнулся от неё. Она увидела в его глазах слёзы и ещё больше рассердилась. Бруно встал и, обняв её, крепко прижимал к себе до тех пор, пока она не перестала вырываться. Голова её откинулась назад, рот открылся с лёгким вздохом. Он видел влажный блеск зубов и изгиб её верхней губы, тонкие ноздри, густую тень ресниц на щеках, резкую линию дуг под тонкими бровями. Он поцеловал её – только из страха. Из страха обидеть её. Только это одно и было важно – как бы снова не причинить ей боли. Тита задрожала. Он поцеловал её вторично, в шею.
– Ещё, – шепнула она, – ещё. – Потом спросила: – Вы любите меня?
– Да, – сказал он, и когда тело девушки безвольно повисло у него на руках, он почувствовал, что нарумяненный призрак матери утратил свою власть над ней. Он сказал себе: «Я лгу, и это может повлечь за собой только жестокость. Так кончается моя попытка пожалеть человека. Как с матерью, так и с дочерью». Он подумал это и, тотчас устыдившись своей мысли, не смел взглянуть в чистые глаза Титы. – Приходи ко мне сегодня ночью, – сказал он, боясь сказать что-либо иное. Ибо всё иное выдало бы его колебания и больно ранило бы Титу. А он хотел теперь только одного – оттянуть час, когда она будет страдать из-за него.
Она кивнула головой, чопорно сжав губы. Потом сказала низким, гортанным голосом:
– Я бы хотела, чтобы моя мать умерла. – И, прижав ладони к заплаканным глазам, вышла из комнаты, вспоминая по дороге, что нужно купить ещё приправы к салату.
Бруно привык к одиноким скитаниям в чужих краях, но никогда ещё он не чувствовал себя таким одиноким, как здесь, в этой стране, где он наконец снова услышал родную речь. До сих пор его всегда воодушевляла цель, маячившая впереди. Теперь же, когда он возвратился в Италию, это чувство начинало терять свою остроту.
В нём всё ещё жила настойчивая потребность искать и находить, но пропала уверенность, что надо продолжать скитания и тогда он придёт к тому, чего искал. Ведь, в сущности, он всегда стремился только к знанию, – к знанию и единению с людьми в процессе исканий. А теперь, когда он опять вернулся в родную Италию, что-то умерло в нём. Если умерло одно, – убеждал он сам себя, – значит, на смену уже готово родиться что-то новое. Быть может, те законы диалектической связи между явлениями, выявить которые он всегда горячо надеялся? В его последних книгах, кажется, наконец дано конкретное обоснование его идей, открывающих неисчерпаемые новые возможности. А между тем сейчас он ощущал полное душевное опустошение. Всё, написанное им, казалось Бруно сухим и скучным, вымученным и неубедительным. Это ощущение бесплодности после восторженной веры в неисчерпаемость своих сил особенно угнетало Бруно. Словно нарочно, чтобы издеваться над ним, пришли на память некоторые фразы из его сочинений: «Да, инстинктивное стремление к совершенству для нас естественно, оно присуще человеческой природе. Мы не приемлем ничего того, что изолировано, случайно, незаконченно, ни с чем не связано, несовершенно. Нам нужно, чтобы всё было всеобще, совершенно, вечно и целесообразно».
Беда в том, что понятие о совершенстве для него изменилось. Теперь он жаждал человеческого совершенства, а в мире, где всё изменяется, оно состоит в наилучшем приспособлении человека к изменяющимся условиям. Когда же люди будут так же совершенны, как совершенны пчёлы? Тогда у них появится инстинкт всеобщего единения. Тогда необходимость и свобода будут одно.
Мысли выгнали Бруно из дому, и он отправился бродить по улицам, сознательно не позволив себе сесть за перо и бумагу, так как для него было мучением оставаться таким образом лицом к лицу со своим бессилием, со смятением угнетённой души. Но ведь, с другой стороны, в работе была его единственная надежда на спасение. Ему казалось, что, если бы он сейчас помчался опять к себе в комнату, он бы радостно схватился за перо и писал, писал, не отрываясь. Но в то же время он понимал, что, если вернётся домой, будет то же, что было в последний раз, когда он сидел, уставившись на чистый лист бумаги и обводя кончиком ногтя узор водяного знака на ней.
Он прошёл мимо маленькой пристани, где стояли лодки, нагруженные дынями. Дыни сбрасывались грудами прямо на пристань, и какие-то люди считали, взвешивали, обнюхивали их. Что-то хрипло выкрикивал уличный разносчик. Бруно заметил на земле клочок печатной бумаги и машинально поднял его. Он никогда не мог равнодушно пройти мимо какого-нибудь печатного слова, не прочтя его. Он прочёл заголовок «De pulchro et amore libri»[65]65
«De pulchro et amore libri» (лат.) – «Книги о красоте и любви».
[Закрыть], а под ним – несколько латинских строк: «Телом не жирна и не костлява, а сочна», Succulenta – хорошее слово. «Цвет лица не серый, не тусклый, а с преобладанием белых и розовых тонов; косы – длинные, золотистые; уши маленькие и круглые, симметрично расположенные».
Бруно решил, что это из трактата, написанного неким Агостино Нифо. Он видел экземпляр этой книги в Неаполе, где Нифо был преподавателем философии, но не читал её. Может быть, когда-нибудь ещё удастся её прочесть. Каким образом страница из книги Нифо попала на улицу Венеции? Этой книги давно уже нет в продаже. Бруно вдруг ужасно захотелось знать, кто в эту минуту читает его собственные книги. Впервые ощутил он свою связь со всеми теми, кто читал или будет читать его сочинения. Глубокая и отрадная уверенность в своих силах проснулась в нём. Он забыл о глодавших его сомнениях, о страхе умственного бесплодия. Он спрятал за пазуху найденный листок, чтобы показать его потом кому-нибудь, кто способен оценить учёность Бруно, сумевшего угадать автора этих строк.
В таком настроении он, стоя в стороне, наблюдал, как шествовала мимо какая-то знатная дама в сопровождении двух старух, видимо, дуэний[66]66
Дуэнья (исп.) – в прошлом в Испании и некоторых других странах пожилая женщина, наблюдавшая за поведением девушки, молодой женщины-дворянки, всюду её сопровождавшая.
[Закрыть]. На даме было платье алого шёлка, затканное золотом, туго перехваченное под грудью. Высокий стоячий воротник заканчивался небольшим рюшем у самого подбородка: мода, не принятая в Венеции, где обычно грудь у женщины прикрыта только легчайшей вуалью, подвязана, чтобы больше выступала, и набелена. Платье этой дамы было с открытыми внизу висячими рукавами и шлейфом, который несла одна из старух. Так как каблуки её были невероятно высоки, дама шагала медленно, неуклюже переваливаясь, с трудом поднимая ноги и громко стуча ими по мостовой. Чтобы не терять равновесия, она тяжело опиралась на плечо второй старухи. Та едва была в силах поддерживать грузное тело своей госпожи: это видно было по напряжённому выражению её глаз, по неровному дыханию и походке, старуха с трудом передвигала ноги. Однако она ещё нашла в себе мужество бросить свирепонеодобрительный взгляд на Бруно, откровенно рассматривавшего её госпожу. «Эта разодетая кукла хорошо охраняется, – подумал он. – А каблуки, наверное, порядком её утомляют, напрягая неразвитые мускулы её жирных ног». Он плюнул и пошёл дальше, с презрением думая о мужчинах, которые женятся на женщинах, не доверяя им, а потом запрещают жене держать в доме мужскую прислугу в уверенности, что жена развратит кого угодно. Затем он вспомнил о том чувстве стыда за себя, которое вызвала в нём Тита своим рассказом. И его довольство собой снова улетучилось. Он понял теперь, почему мужчинам нравится подозревать порочность в женщинах, избранных ими для продолжения рода. «У меня никогда не будет ребёнка, – подумал он. – Но, может быть, какая-нибудь женщина, с которой он жил, и родила от него? Как знать?» Все эти мысли угнетали. От испытанного им не так давно подъёма духа не осталось и следа.