Текст книги "Адам нового мира. Джордано Бруно"
Автор книги: Джек Линдсей
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
XIII. Возврата нет
Бруно наугад пробирался к выходу из церкви. Ему казалось, что, куда ни повернись, повсюду лезут в глаза надгробные памятники семьи Мочениго. Дож Алоизо Мочениго с женой Лориданой-Марчеллой были увековечены большой памятной доской над главным входом. В конце переднего придела находилась гробница дожа Джованни Мочениго. А у стены в северном приделе высился памятник дожу Пьетро Мочениго – работа Ломбарди – с двумя барельефами, напоминавшими о его военных подвигах. Трудно было поверить, что ученик Бруно – представитель рода, некогда столь деятельного и уверенного в своих путях.
Бруно вышел из церкви. В дверях он посторонился, пропуская какую-то женщину в бархатном платье и густой вуали, которая привела в церковь с полдюжины детей в шёлковых штанишках с прорехами спереди и сзади и выпущенных поверх рубашках. Его окружили нищие. Назойливее всех был какой-то матрос, покрытый сифилитическими язвами, клянчивший денег на покупку целебного «индийского дерева». Бруно дал ему крону. Остальные нищие завыли от зависти. Но Бруно с содроганием поспешил прорваться сквозь их кольцо и вышел на Кампо. Матрос последовал за ним, распространяя зловоние.
– Я знаю, кто меня наградил этой неаполитанской болезнью, – сказал он. – Когда я заработаю себе на обратный путь, я её разыщу и убью. Только ради этого я и живу.
– Уходите прочь! – закричал Бруно.
Мелькнул перед глазами лепной фасад, сверкавший алебастровым блеском, и на фоне его – нищий на корточках, покрытый багровыми болячками; огромная статуя Коллеони[180]180
Коллеони (1400 – 1475) – итальянский кондотьер (предводитель наёмных войск), служивший то Милану против Венеции, то Венеции против Милана.
[Закрыть] работы Вероккио, победоносная и страшная фигура могучего кондотьера в полном вооружении, неудержимо стремящаяся вверх, золотая в солнечном сиянии. Бруно перешёл через мост и вышел на Кампо, где стояла старая церковь Святой Марии Формозы, Марии Прекрасной. Отсюда он пошёл дальше, через Понте Парадизо, по Калле дель Парадизо. Внимание его привлёк красивый готический фронтон с гербами Фоскати и Мочениго и барельеф, изображавший Пресвятую Деву с жертвователями[181]181
...изображавший Пресвятую Деву с жертвователями... — Богатые люди, заказывавшие художнику картину религиозного содержания, чтобы потом пожертвовать её в храм, обычно тоже изображались на этой картине коленопреклонёнными перед Мадонной или святыми.
[Закрыть]. Он плюнул и, не замечая дороги, прошёл опять через какой-то мост, потом через кладбище за церковью и очутился на Мерчерии. Ему пришла мысль зайти в книжную лавку Чьотто. Но там он узнал, что Чьотто ещё не вернулся из Франкфурта. «Жаль, что я не поехал с ним», – подумал Бруно, испытывая тёплое чувство к Чьотто, так как увидел на полке несколько экземпляров своей книги «О причине, начале и едином» и свою «Camoeracensis Acrotismus» рядом с сочинениями Валлы, Кардано, Бароччи[182]182
Бароччи Федерико (1528 – 1612) – итальянский живописец.
[Закрыть], Телезио[183]183
Телезио Бернардино (1509 – 1588) – итальянский натурфилософ эпохи Возрождения.
[Закрыть]. Он брал с полки одну за другой книги этих авторов и перечитывал некоторые места – и неожиданно для себя обнаружил, что с очень многим согласен. Опять почувствовал себя участником какого-то общего движения, утихли муки болезненной гордости и отчаяния. Пока в нём жила вера в родство душ, в движение, в котором он участвует, не было надобности в самоутверждении. Сознание, что он трудится для общей цели, вносит свою лепту, давало ему полное удовлетворение.
Жена Чьотто, которой приказчик сообщил, что в лавке находится хороший знакомый её мужа, пришла узнать, не надо ли ему чего, и пригласила Бруно в комнаты подкрепиться. Это была маленькая женщина, похожая на сдобную пышку, розовощёкая, с очень полной нижней губой. Из разговора с ней Бруно понял, что она ревнует мужа и хочет выведать у человека, встречавшегося с ним во Франкфурте, нет ли там у Чьотто любовницы. Она пожала руку Бруно своей пухлой влажной рукой, оцарапав его эмалевым кольцом, и повторила приглашение: не желает ли он выпить превосходного вина, присланного ей дядей, у которого свой виноградник в Монте Фьялкони близ озера Больсена. Говоря это, она переменила позу, чтобы выставить из-под юбки маленькие ножки в красных туфлях. Но Бруно, найдя какой-то предлог, отказался от угощения и ушёл из лавки.
По дороге он зашёл в кабачок выпить вина. Бруно клял себя за трусость, твердил мысленно, что ищет в вине мужества, которого у него не хватает ни на что, кроме схоластических споров. Но он знал, что не трусость его удерживает. В нём накипало страстное возмущение, потребность обижать женщин, отказываясь от их любви. И в то же время он понимал, как бессильно его желание, понимал, что от его отречения страдать будет лишь он один. Оно могло бы заставить страдать женщину только в том случае, если бы она его любила. Но если бы в прошлом его любила какая-нибудь женщина, может быть, всё было бы иначе.
Мир по-прежнему ускользал от него, и когда он простирал руку, он не осязал того, до чего хотел дотронуться. Он терял ко всему интерес. В праздник Вознесения, когда с террас и из окон дворцов свисали ковры и дорогие ткани, Джанантонио, дёрнув Бруно за рукав, указал ему на Бучинторо, большую золочёную галеру республики, полную раззолоченных статуй и сенаторов в пурпуровых тогах с широкими рукавами. Дож на троне, окружённом раззолоченными рабами; статуя Скандербега[184]184
Скандербег (Георг Кастриоти; ок. 1405 – 1468) – национальный герой Албании. В 1443 г. возглавил народное восстание и освободил от османского господства часть территории страны.
[Закрыть], победителя турок, а на другом конце галеры – статуя правосудия с обнажённым мечом; на носу и на корме – по крылатому льву. Всё золочёное, ослепительно-золотое, так что глазам больно смотреть. Статуя правосудия вынуждена была заслонить ослеплённые глаза. Вокруг народ вопил от восторга. А позади легко скользила процессия золочёных галер и гондол, расцвеченных флагами. На острове Святой Елены епископ Костелльский со своим клиром угощал прибывших чищеными каштанами и красным вином, а дож поднёс ему розы Дамаска в серебряной чаше. Одну розу он взял себе. Потом великолепная галера поплыла через порт Лидо в открытое море. Патриарх освятил кольцо и подал его дожу, а тот бросил кольцо в море, произнося традиционную фразу: «Море, обручаемся с тобой этим кольцом в знак нашего неизменного и вечного господства над тобой». Загремела весёлая музыка с галеры музыкантов, и дож отправился к мессе в церковь Святого Николо, а потом вернулся в Моло. Вечером во дворце герцога состоялся банкет для адмиралов и ста высших чиновников арсенала, городских властей и послов. Теперь, в век кругосветных плаваний, Венеции грозила утрата монополии на торговлю с Востоком. Но она всё ещё была очень богата, и всё так же крепко держалась в ней превосходно организованная власть замкнутого круга богатой знати.
Народ встречал всех приветственными кликами и шумно веселился. Мочениго был в дурном настроении, оттого что ему дорого обошлось новое платье, которое пришлось заказать к празднику, и в то же время тщеславно любовался собой. Джанантонио дулся, потому что ему обещали принести сласти с банкета – и не принесли. Бартоло в пьяном виде свалился с чёрной лестницы. Пьерина с сонной усмешкой глядела на всё из глубины дома.
Бруно, сидя в одиночестве за вином, думал: «Гораздо интереснее глядеть, как барки, нагруженные дынями, плывут мимо поутру, бродить по набережным и наблюдать за рыбачьими лодками, увидеть на улице среди шумной толпы растерявшуюся деревенскую девушку в соломенной шляпе и блестящем кушаке». В последнее время его внимание привлекали всякие незначительные явления, своеобразные формы жизни. И почему-то вслед за этим новым интересом пришло ощущение, что он нашёл новые ценности, каких до сих пор ещё не находил.
Пышное зрелище, которое он наблюдал в день Вознесения, уже не казалось ему проявлением кипучей, бьющей через край жизни, изобилия, которое, от полноты скрытой в нём радости, превратилось в торжественный ритуал праздника. Нет, он видел лишь маску страха, видел, как алчность и ненависть подавляют что-то, что отчаянно борется за право выглянуть из-под позолоты.
Его влекли к себе рыбачьи лодки под красными парусами. Он любил поболтать на берегу с каким-нибудь старым рыбаком. Рыбаки по цвету воды распознавали каналы. В Северном – вода жёлтая, в канале Святого Эразма – голубая, на Лидо – красная, в Мальмокко – зелёная, в Кьодже – фиолетовая. Бруно хотелось нанять лодку и съездить наконец на Лидо, где, по рассказам старого рыбака, вода сверкает вифлеемскими звёздами; постоять у маяка, наблюдая, как моряки съезжают на берег, чтобы наполнить свои бочонки пресной водой и помолиться Святому Николо. Полюбоваться простором Адриатики, мерцавшей всеми оттенками голубого цвета, от светло-бирюзового до густой синевы ультрамарина, и пестревшей пятнами парусов, от тёмно-красных до огненно-оранжевых. Увидеть Венецию в разливе заката.
Он был мудр, этот старый рыбак с пергаментными морщинами вокруг смеющихся упрямых глаз.
«Я тоже буду, как рыбаки, находить свой путь по цвету воды. Ничего больше не хочу от жизни».
В прошлую субботу он видел женщину, сидевшую на плоской черепичной крыше, в соломенной шляпе без тульи, с широкими полями. Такие шляпы обычно надевали женщины, когда сушили волосы на солнце. Голова женщины блестела, так как волосы сначала намазывались маслом и какими-то снадобьями, придававшими им золотистый оттенок. Волосы рассыпались поверх полей шляпы и свисали с её краёв. Бруно знал, что венецианки сушат волосы также на медных щитах, чтобы придать им оттенок червонного золота. Та, за которой он наблюдал, держала в руках зеркало, и перед ней стоял таз с водой, по которой плавала грязная пена. Старательно просушив волосы, она стала завивать их щипцами и укладывать в модные локоны и рога. Субботние послеобеденные часы обычно посвящались таким процедурам.
Эта картина вспомнилась Бруно, когда он выходил из кабачка, где толпилось множество длинноволосых греческих матросов. В ту же минуту он увидел женщину, которая шла мимо одна, без провожатых. Она была хорошо одета, обута в туфли на деревянных каблуках высотой, по меньшей мере, в две ладони. Чаще всего каблуки красились белой, красной или жёлтой краской. У этой женщины они были обтянуты тиснёной кожей и разрисованы цветами. Бруно удивило, что она одна, так как большинство женщин, достаточно богатых, чтобы одеваться так, как была одета эта незнакомка, никогда не решались выходить без провожатых, – не только из-за ревности их мужей, но ещё и потому, что опасно было ходить на высоких каблуках по улицам Венеции, не имея того, на кого можно опереться. Волосы у женщины были медно-рыжие, несколько прядей падали на её невысокий батистовый воротник, выбившись из-под вуали, явно надетой впопыхах и съехавшей теперь на сторону.
Бруно пошёл за ней следом, спрашивая себя, чем объясняется её тяжёлая и неровная походка – страхом или неудобными каблуками. Впрочем, если бы она спасалась от погони, она догадалась бы снять каблуки. Следуя за ней, он сочинил мысленно разные истории, подходившие к данному случаю. То он решал, что это неверная жена, у которой было только что свидание с любовником, и он смертельно обидел её какой-нибудь грубостью, теперь она бежит от него, не замечая дороги. То она представлялась ему честной мужней женой, которая не в силах больше мириться с тем, что её считают чем-то вроде кухонной утвари, и убежала из дому, чтобы начать самостоятельную жизнь, учиться, читать. Оба эти предположения ему понравились. Ему хотелось, чтобы это была ветреная и распутная потаскушка, которая отдастся ему под первыми воротами, – и в то же время он мечтал, что это невинная девушка, которую он один во всём мире способен понять, спасти и защитить.
Переулок упёрся в какие-то каменные ступени, круто уходившие вниз. Женщина начала спускаться, неуклюже переставляя ноги и держась рукой за полуразрушенную стену. Бруно ощутил её падение ещё раньше, чем она упала. Ему казалось, что он остерёг её криком, но он не крикнул, только ощутил мгновенно какую-то пустоту внутри. Всё произошло так быстро и настолько соответствовало его ожиданиям, что у него возникло ощущение, будто это он столкнул её вниз, хотя он был от неё на расстоянии многих ярдов. Странно было, что она и не вскрикнула. Бруно легко сбежал вниз и увидел, что женщина лежит на земле под лестницей, платье её в беспорядке, голова в луже. Он машинально заметил на одной из её голых икр розовое родимое пятно, заметил и то что нижнее бельё на ней грязное и рваное. Он приподнял ей голову, увидел тёмный синяк ушиба, – и ему захотелось поцеловать её в полные губы. Вдруг он понял, что женщина мертва. В припадке панического ужаса он выпустил из рук её голову, которая упала обратно в лужу, и, повернув за угол, быстро прошёл мимо компании подмастерьев, заигрывавших с проститутками, и опять вмешался в празднично настроенную толпу. Несмотря на весь охвативший его ужас, он чувствовал, что смерть этой женщины, в сущности, не имеет никакого значения. Но ему хотелось вернуться обратно.
Он подумал: «Непременно надо повидать ещё раз Титу». Какая-то тёмная жажда томила его, и он чувствовал себя предателем. Ведь он предал её, когда она пришла к нему с откровенным желанием. Если даже это желание было только ужасным смятением души, достигшим последнего предела, – всё равно, следовало покориться её желанию, помочь ей перешагнуть этот барьер. Может быть, её толкали на это лишь ревность к матери, страх перед ним, Бруно, которого она перестала понимать, и стыд за собственное тело, слишком настойчиво томившее её грешными снами. Что бы это ни было, одно ясно: он пренебрёг Титой, после того как умышленно старался разбудить в ней чувство. И теперь он говорил себе: «Я начну всё сначала, я сойдусь с Титой. И серьёзнее займусь новой математикой, вникну в попытку открыть новые методы вычислений, которые я критиковал, считая, что они направлены по неверному пути».
Он наконец выбрался на Фреццарию, свернул в боковую улицу и постучал в дверь дома, где жила Тита, чувствуя, что всем его тревогам наступит конец, когда дверь откроется и Тита встанет на пороге, поправляя своей тонкой рукой кудряшки на затылке, тихая и в то же время решительная, – и её подбородок с ямочкой не будет сегодня жалобно дрожать, а в глазах не будет испуга и мольбы. Быть может, он попросит её уехать с ним, – но всё это можно обдумать после. Может быть, он ещё откажется от намерения склонить на свою сторону Папу и уедет во Франкфурт. Гейнзель и другие окажут ему поддержку. Но сейчас он не может ничего решать. Решение придёт вместе с запахом её распущенных волос и дождём поцелуев, с прикосновением к мягкому местечку под её коленями, с бессвязными словами, которые она, задыхаясь, будет шептать ему... Он вторично постучал в дверь.
Дверь наконец распахнулась, и из-за неё высунулась чья-то незнакомая безобразная голова. Предчувствуя, что сейчас произойдёт, Бруно хотел всё же услышать подтверждение своих предчувствий. Он услышал свой голос, спрашивавший, дома ли синьора Тита Виньеро, – и увидел, как тёмный румянец удовольствия разлился по смуглому веснушчатому лицу старухи и злая усмешка засветилась в тусклых глазах. Она невнятно забормотала что-то в ответ. Ответ был тот самый, которого ждал Бруно, заранее прочтя его на се лице. Старуха торопилась рассказать всё, что ей было известно.
Мать Титы умерла на прошлой неделе. У неё был сильный приступ лихорадки, и ей пустили кровь под коленом, а потом велели носить на этом месте тугую медную повязку. Но она сорвала повязку, говоря, что с таким украшением на ноге её ни один мужчина не захочет, – и истекла кровью. Ещё до её смерти в доме всё шло вверх дном. Мать и дочь ссорились, как безумные. Все приличные постояльцы выехали, а их место заняли какие-то проходимцы. Изо дня вдень все они пьянствовали, и в доме творилось Бог знает что. Старуха слышала об этом от Марии. Мать и дочь как будто состязались, кто способен на худшие гадости, делали их открыто, не стесняясь, и постоянно осыпали друг друга оскорблениями. Так рассказывала Мария. Она хотела уйти из этого нечестивого дома, но Святой Антоний послал ей видение и приказал оставаться и терпеть всё ради спасения души. Всем в доме командовал Луиджи, и обе женщины рабски его слушались, они просто дрались из-за него. Катастрофа наступила, когда кредиторы отказались ждать уплаты. О положении девушки все узнали. По словам адвоката, она должна быть довольна уже тем, что её не посадили в тюрьму. Теперь дом будет сдан внаймы какому-нибудь приличному семейству.
– А где же сейчас Тита?
– Где-нибудь в больнице. – Старуха ухмыльнулась. – Или на дне канала.
– Неужели у неё нет родственников, которые могли бы приютить её? – спросил Бруно. Сердце его сжималось мучительной жалостью.
– Какие же родственники возьмут к себе девушку с брюхом? К тому же у неё нет никого. Так говорила Мария.
– Если она вернётся сюда, скажите ей, чтобы она пришла ко мне, Джордано Бруно. Она знает, где меня найти. – «Впрочем, может быть, и не знает», – подумал он и добавил: – Во дворце Мочениго.
Старуха стала любезнее.
– Слушаю, синьор. Но только вряд ли она сюда вернётся. Ну, да в море не одна рыба... И такой красивый, представительный господин, как вы... Мария говорила, что у девчонки был ужасный вид... Бедная Мария, трудно ей приходилось в таком доме, но Господь её за это вознаградит.
Бруно хотелось уйти поскорее. Преодолев отвращение, которое внушала ему старуха, он дал ей денег и обещал дать ещё, если она разузнает для него что-нибудь о Тите. Когда дверь за ней закрылась, ему хотелось постучать снова и расспросить её ещё раз обо всём подробнее. Ведь пока она будет говорить, его не будет мучить ужасное сознание своей вины. Он испытывал раздражающее желание убежать от мук совести, которые разбудили в нём рассказы старухи. Отчасти намерение его продолжать разговор со старухой объяснялось и тем, что он хотел яснее понять всё, надеялся в её злобных сплетнях найти ключ к пониманию... и, кроме того, эти сплетни разжигали в нём какие-то тёмные по-рочные желания – те самые, что он испытывал, сбегая вниз по ступенькам к упавшей женщине или слушая рассказ Титы о том, как она подсматривала за матерью. Ему было мучительно тяжело открывать в себе такие инстинкты: ведь философию свою он всегда основывал на том, что он и другие избранники, способные разумно понимать мир, свободны от низменных побуждений, что они – люди совершенно иного порядка, чем те, кто составляет чернь.
Он поспешно зашагал прочь от этого дома. Проходил улицу за улицей, вглядываясь в лица прохожих. Много раз ему казалось, что он узнает Титу, но всякий раз это оказывалась не она. Наконец он, весь дрожа, прислонился к какой-то стене. Жизнь вокруг шла обычным порядком. Ничего не произошло: то, что он узнал, никого не интересовало и не имело никакого значения. Он зашёл в таверну, где играл струнный оркестр и плясала цыганка. Он пил и пил, потом вышел по нужде. Сквозь дыру видна была тёмная вода канала. Жизнь точно утекала от него, как эта вода. Он увидел, как рыба, искавшая поживы, всплыла наверх в зловонной воде и высунула голову на поверхность. «Завтра, – подумал Бруно, – я пойду прямо в лавку Чьотто и соблазню его мокрогубую жену!» Он был теперь настроен весьма решительно. Вернулся в таверну и опять принялся пить. В эту ночь он лёг спать совершенно пьяный, и последняя его мысль была о жене Чьотто. А наутро, когда он проснулся, его рвало. Весь день Бруно сидел больной на террасе, пытаясь читать.
XIV. Ожидание
Время всё быстрее мелькало в его крови, он чувствовал себя втянутым в это движение, – но завершение не наступало. Голова мучительно пылала, ноздри щекотал запах пота, что-то туго сжимало череп. Он чувствовал, что ему стоит только встать и пойти – и весь опутавший его клубок бессмысленного гнёта и напряжения спадёт, как будто его и не было. Весёлый неугомонный мир, который он всегда славил, примет его снова с распростёртыми объятиями. Но его удерживало какое-то чувство ответственности и то обстоятельство, что ему некуда идти. Он не знал, в чём состоит эта ответственность, пытался её определить как необходимость помириться с Римской Церковью, чтобы найти почву для осуществления своих идей. Он хотел верить, что это самая насущная необходимость, – но что-то говорило ему, что в его предчувствии грядущего освобождения есть нечто большее, чем надежда быть принятым Папой.
Он послал деньги в уплату за рисунок для альбома немца, и это сильно истощило его кошелёк. Его теперь часто заботило отсутствие денег – это его-то, который столько лет жил, не имея гроша за душой и ничуть не унывая! Впрочем, он в глубине души знал, что дело вовсе не в деньгах. Он пробовал убедить себя в противном, твердил себе, что деньги дают безопасность, уважение, подобающее место в обществе, что они дали бы ему возможность делать своё дело с наименьшей затратой энергии. Однако, когда он писал свои книги в Лондоне и Франкфурте, он возмущался людской алчностью, а деньги не казались ему столь необходимыми. Тогда он был уверен в себе, в почётности своего места в обществе. А теперь что-то рушилось в нём, и чувство безнадёжности, стыда и унижения сменило прежнее сознание связи с миром, веру в неизбежность успеха.
Теперь жизнь его проходила в подслушивании на лестнице, чтобы убедиться, ушёл ли Мочениго. Джанантонио постоянно вертелся около него, и его испытующие взгляды усиливали тревогу Бруно. Ему почему-то стало страшно выходить из дому. Он думал, что его заметили, когда он убегал от женщины, упавшей с лестницы, что всем сообщены его приметы, что его арестуют и обвинят в убийстве. Ему хотелось спросить у Джанантонио, расклеены ли в городе объявления с обещанием награды тому, кто задержит мужчину с каштановой бородой, который убил женщину, сбросив её с лестницы. Образ этой женщины преследовал его, в памяти вставали мельчайшие подробности: застёжки у одного из каблуков оторвались, каблук отлетел вместе с красной туфлей, на пальце босой ноги была видна большая мозоль. По ночам в полусне это воспоминание мучило его, рождая мерзкие видения. Как-то раз вечером он выскользнул из дому и пошёл разыскивать те ступени. После долгих поисков при лунном свете он наконец нашёл их и с ужасом поймал себя на том, что ожидал найти здесь ту женщину, всё ещё лежащую ничком. В то время как он стоял там, гоня от себя мерзкие видения, ужасавшие его, из тени неясно возникла чья-то фигура, хриплый женский голос пробормотал ласковые слова, которые для него слились в одно, с резким запахом дешёвых духов, ударившим ему по нервам. Он обратился в бегство. А потом жалел, зачем в приступе жалкого страха бежал от услуг этой портовой девки. Потому что теперь ему в мучительных снах являлся уже не труп, а эта дочь улицы, бродившая при лунном свете, и он чувствовал, что, если бы утолил физический голод в её объятиях, кончились бы все наваждения, отлетели бы видения ужаса, как вампиры, сосавшие по ночам его кровь, и он наконец нашёл бы в себе мужество порвать с Мочениго.
Мочениго, видимо, рассчитывал, что Бруно научит его делать золото или, по крайней мере, сообщит ему какую-то абракадабру, которая сразу уничтожит нынешнее его бессилие и даст ему власть над людьми. Их нелепые ссоры, а за ссорами – объяснения, во время которых Мочениго унижался и плаксиво брал обратно свои угрозы, создавали какую-то связь между этими двумя людьми, между которыми других уз не было.
Правда, существовали ещё и другие узы в жизни Бруно, но они только увеличивали его зависимость от Мочениго. То были отношения Бруно с доминиканцами церкви Джованни и Паоло. Связь эта объяснялась единственно стремлением Бруно примириться с Римской Церковью. И если бы Бруно окончательно поссорился с Мочениго, он бы обрёк сам себя на изгнание из Венеции и лишился бы выгодной позиции. Из Франкфурта вести переговоры было бы неизмеримо труднее.
Бруно виделся с неаполитанскими монахами Серафино и Джованни, с фра Доминико и с братом Феличе из Атрипальды. Узнав биографию Феличе, Бруно ободрился. Брат Феличе когда-то снял рясу монаха, а потом снова надел её. Конечно, он не был знаменитым философом, обвинённым в ереси, но случай этот несомненно доказывал, что, если Бруно выразит искреннее желание примириться с Церковью, он будет принят обратно в её лоно и в этом не усмотрят ничего. Боясь, что его узнают и обвинят в убийстве, он взял у Мочениго плащ с капюшоном и выходил из дому только затем, чтобы повидать монахов.
Среди них был один, отец Джулио, к которому Бруно влекло, хотя тот не был неаполитанцем и ни в какой мере не интересовался его делом. Джулио был один из немногих монахов, которые в жизни, полной отречения, находят высшее счастье. Это был старый исповедник, чрезвычайно популярный и поэтому приносивший Церкви большой доход. Сам же он был равнодушен к деньгам и ко всем другим земным благам. Он не хотел иметь больше одной рясы, и когда его единственная ряса промокала от дождя, он лежал в постели, пока она сушилась. В его келье кроме постели находились только передвижной квадрант, изображавший Христа в Гефсиманском саду, песочные часы и распятие с черепом у подножия. Относительно этого черепа, эмблемы смерти, отец Джулио любил шутить (единственная шутка, которую от него когда-либо слыхали), говоря с кроткой улыбкой изнеможения: «Вот то зеркало, в которое я смотрюсь». Бруно заходил иногда к нему в келью, но ненадолго, так как отец Джулио был уже стар и всё то время, какое он ещё мог уделить миру, требовалось от него для исповедания прихожан, приносившего доход монастырю. Но отец Джулио всегда улыбался Бруно, и того это успокаивало и радовало.
По дороге домой Бруно застрял в толпе и вынужден был простоять некоторое время перед одной из больших зал шести городских обществ. Там происходила какая-то церемония, и на улице ясно слышно было пение. Пел хор из двадцати мужчин под управлением регента и под аккомпанемент различных инструментов – корнетов, волынок, теорб[185]185
Теорба (ит.) – род лютни (XVII в.).
[Закрыть], альтов. Кто-то в толпе сказал, что общество обещало заплатить певцам и музыкантам целых сто дукатов, но они это заслужили, потому что поют и играют вот уже много часов.
– Что ж, у города деньги для уплаты найдутся, – проворчал другой. – Как раз на днях меня здорово обобрали. У меня на руках было очень много неполновесных золотых монет, как вдруг на Риальто вывешивается проклятое объявление, что они изъяты из употребления. Таким образом я много потерял, а банкиры на этом деле заработали. Хотел бы я знать, что сказали бы люди, если бы так поступил какой-нибудь лавочник, а не государство!
Музыка плыла из окон, полная дивной мощи, строгая и изысканная во всей нарастающей сложности своих фиоритур. Голос певца сливался с мелодией струн, подчиняя се себе, как человек, вооружённый знанием, подчиняет себе стихии.
– Это поёт евнух? – спросил один из слушателей.
– Не знаю, но кто бы он ни был, поёт он чертовски хорошо. Если он не евнух, он тем более достоин восхищения, потому что евнухам легче петь, чем нормальным мужчинам.
Бруно выбрался из давки и, несмотря на то что ему хотелось слушать музыку, пошёл домой. За первым же углом он встретил погребальную процессию. С содроганием увидел, что у мертвеца лицо открыто, руки и ноги обнажены и одет он в монашескую рясу. Но потом он вспомнил, что в Венеции принято хоронить умерших в монашеском одеянии, так как люди верят, что таким образом можно обмануть дьявола и переодетой душе легче попасть в рай. Не успела похоронная процессия пройти мимо, как зазвучал колокол к полуденной молитве, на улице все опустились на колени и, обнажив головы, зашептали «Ave Maria». Бруно не оставалось ничего другого, как тоже преклонить колени, но вместо того чтобы молиться, он в виде протеста мысленно обратился с речью к молящимся: «Да знаете ли вы, друзья мои, что, как утверждает Геснер[186]186
Геснер Конрад (1516 – 1565) – швейцарский профессор греческого языка и философии. Его сочинения имели большое значение для истории литературы.
[Закрыть] в своей «Библиотеке», один достопочтенный муж, Иосия Симмлер Тигурин, о котором вы, конечно, и не слыхивали, в учёном диалоге доказывает, что не полагается обнажать голову во время полуденной и вечерней молитвы. Так как этот диалог не напечатан, я не могу ни изложить его подробно, ни критиковать. Но не приходится сомневаться, что аргументы в этом диалоге столь же разумны, как и тезис...»
В конце концов Бруно удалось добраться домой. В голове у него мешались все впечатления этого дня: безмятежное спокойствие отца Джулио, звуки музыки, пение евнуха, люди, падающие на колени при звоне колокола, мертвец, который рассчитывал, надев рясу францисканца, угодить в рай, несмотря на то что он погряз в грехах. «А я, – думал Бруно, – я, подобно какому-нибудь Тигурину, обсуждаю вопрос о том, позорят ли бесконечную Вселенную разные ничтожные представители животного мира, почтительно снимающие перед ней шляпу».
Его всё больше и больше тянуло к доминиканцам, с которыми он познакомился здесь, в Венеции. Монастырская дисциплина, вызывавшая в нём давно забытые воспоминания, не казалась уже более такой невыносимой.
Зато царившая в доме Мочениго атмосфера лицемерного притворства, ненужных военных хитростей, взрывов чувств, беспричинных и бесцельных, угнетала Бруно с навязчивостью ночного кошмара, не давая возможности обдумывать свои планы. Здесь происходило что-то для него непонятное. И хотя ему казалось, что во всём этом нет ничего, над чем стоило бы поразмыслить, – оно всё же приковывало к себе его внимание. Основным элементом его повседневной жизни стало сумеречное ожидание, пока наконец он не вышел из терпения и обернулся, сжимая кулаки, – но перед ним не было двери, в которую можно было бы постучаться. Одна лишь туманная завеса неопределённости, в которой он запутывался всё сильнее с каждой попыткой пройти сквозь неё. Лишь усмешка злорадного и вместе заискивающего торжества на губах Мочениго, мучнисто-белое лицо обиженного Джанантонио, наглоугрожаюшая мина Бартоло, расквасившего себе нос при падении в пьяном виде, да угрюмое молчание Пьерины, которая ходила по дому, раскачивая широкими бёдрами.
Но чего ему бояться? Совесть его чиста. Он вдалбливает кое-какой философский разум в тупую башку Мочениго и этим зарабатывает себе еду и кров. Он просто выжидает удобного случая увидеться с Папой в Риме.
Однако раньше, чем это предпринять, он должен был окончить свою книгу «Семь свободных искусств». Между тем ни одна книга не давалась ему с таким трудом. Он привык в каждом литературном центре, куда попадал, сочинять на скорую руку трактаты по мнемонике, чтобы заработать деньги и обратить на себя внимание. А эта книга, которую он пишет теперь, первая книга для Папы, должна быть попросту блестящим произведением в таком же роде. Бруно понимал, что ему надо как-то утвердиться в Риме, раньше чем представить на рассмотрение свои заветные планы разумного преобразования Церкви. Он замыслил свою книгу «Семь свободных искусств», как блестящее схоластическое сочинение обычного содержания, но с тем тонким отличием от других сочинений, какое несомненно придаст ему диалектический метод. Такую книгу он мог бы очень легко написать, а между тем работал над ней через силу. Раньше он всегда искренно увлекался тем, что писал, даже когда это были трактаты о мнемонике. Теперь он с трудом заставлял себя писать, постоянно упрекая себя за потерю времени, доказывая себе, как важно поскорее закончить эту вымученную работу и уехать от Мочениго. Но этот довод, сам по себе столь убедительный, на практике ни к чему не приводил. Бруно тратил время попусту, оправдывал себя мысленно тем, что собирает заметки, тогда как в них не было никакой надобности, пользовался всяким предлогом, чтобы бросить работу.