355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Линдсей » Адам нового мира. Джордано Бруно » Текст книги (страница 21)
Адам нового мира. Джордано Бруно
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 12:30

Текст книги "Адам нового мира. Джордано Бруно"


Автор книги: Джек Линдсей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

Бруно слушал, и в нём снова просыпались надежда и энергия. Он хотел жить. Он твердил себе, что не сдастся без боя. Встал и начал ходить по комнате. Дверь была крепко заперта. Окно, заделанное крепкой решёткой, упиралось в скалу, над которой в вышине блестели звёзды.

Мурлыча куплеты непристойной песенки, полупьяный солдат принёс узнику суп и кусок рыбы. После этого прошло около часа без всякой перемены, только шум внизу поутих. Бруно не торопясь съел свой ужин. За тяжёлой глиняной миской, в которой был принесён суп, не пришёл никто.

На оконном стекле снаружи расплескались звёзды. Только они да полоски света, проникавшие сквозь щели в полу, освещали комнату тусклым неживым светом, так ровно разлитым вокруг, что каждый предмет словно светился изнутри своим собственным слабым сиянием. Бруно расправил члены, привёл в порядок свою одежду. Попытался пальцами расчесать бороду. Потом, взяв глиняную миску, подошёл к двери и жалобным голосом простонал, что болен. Стороживший солдат через минуту отозвался и приказал ему замолчать. Но Бруно продолжал стонать и охать. Он боялся только одного – как бы солдат не вызвал сюда офицера. Но он некоторое время тому назад ясно слышал, как солдат пил, как поставил потом кружку на стол. Эта мысль его успокаивала.

   – Заткни глотку, или я тебя заставлю угомониться таким способом, который тебе не понравится! – проворчал солдат, зевая.

Но Бруно продолжал жаловаться:

   – У меня зубы болят, дайте мне вина, и я усну, обещаю вам. Только один глоток! Эго мне всегда помогало от зубной боли...

Он услышал, как солдат сошёл вниз и взял кружку, потом вернулся и отодвинул засов. Бруно стоял у двери, держа тяжёлую миску наготове. Как только дверь отворилась и солдат шагнул в комнату, он изо всех сил треснул его миской по голове. Солдат с шумом грохнулся на пол. Но внизу горланили песню, и шума никто не услышал. Бруно ждал с бурно колотившимся сердцем. Пение продолжалось. Бруно в первую минуту не знал, на что решиться – связать ли ему часового или бежать сейчас же, не теряя времени. Он решил, что лучше бежать: солдат, вероятно, час-другой пролежит без сознания.

Он вышел в коридор, тихонько закрыв за собой дверь и задвинув засов. Пополз к лестнице. Наверху не видно было ни души. Он спустился вниз. В конце нижнего коридора спиною к Бруно стоял второй караульный, опершись на алебарду. Бруно шмыгнул налево, где виднелось окно в нише. Он открыл окно и выскочил во двор. Пробираясь по узкому дворику, он наступил на какого-то человека, споткнулся и чуть не упал.

   – Ступай к чёрту! – пробормотал пьяный голос. Лежавший перекатился на другой бок.

Бруно вышел на главный двор, держась под стеной в тени. На дальнем конце двора он увидел ворота и крытый проход. Ясно видны были засов и торчавший в замке ключ. Подойдя ближе, он заметил растянувшихся на плитах мужчину и женщину. Он в испуге попятился назад. Волей-неволей пришлось вернуться в ту часть двора, где лежал пьяный, который уже храпел. Бруно думал: «Видно, придётся выжидать здесь не один час». А в доме всё ещё звучала песня, звёзды по-прежнему струили слабый свет.

Но вот наконец тот солдат, что лежал с девушкой, встал и, пошатываясь, прошёл мимо Бруно с пустой фляжкой в руках. Как только он вошёл в дом, Бруно бросился прямо к воротам. Девушка всё ещё лежала на земле. Она подумала, что это вернулся её возлюбленный. Бруно видел при свете звёзд её улыбку, видел пену смятых юбок. Девушка казалась доброй. Лёжа в полузабытьи, она словно витала где-то над землёй, словно это была не женщина, а нимфа, только наполовину оторвавшаяся от родной стихии. У неё было милое лицо. Бруно с трудом поборол в себе желание нагнуться к ней, поцеловать её и сказать: «Да, я – тот возлюбленный, которого ты ожидаешь».

Девушка увидела, что это чужой, но не шевельнулась. Она лежала всё в том же полузабытьи, и она была как Земля и как звёздный свет. Только это выражение доброты напоминало о том, что она – живое существо, а не случайная игра неверного света и тени. Бруно почувствовал к ней глубокую благодарность за то, что она не двигалась, не обращала на него внимания и всё так же ласково улыбалась.

   – Ничего, лежи, милая, – сказал он, перешагнув через неё. – Я никому не скажу насчёт тебя ни слова, если и ты не выдашь меня. У меня тоже есть подружка, и я хочу сходить к ней.

Девушка не отвечала, и это наконец испугало Бруно. Он наклонился и дотронулся до её лица.

Она увернулась от его руки:

   – Убирайтесь, вы!

Теперь он мог пройти по крытому проходу. Ему было очень трудно оторваться от этой девушки, такой ласковой и бесстыдной. Она плохо кончит! Бруно вдруг понял, что и ему тоже доброта усложняла жизнь. Его возмущение жестокостью приняло форму, вводившую в заблуждение и его самого, и других. Он во многом слишком мудрил, а между тем правда чувств, правда в высшей степени простая, сложной становится только в действии, сталкиваясь с мириадами чужих нужд и желаний.

Из узкого извилистого переулка Бруно вышел на улицу. Как теперь выбраться до зари из Лоретто? В городе его будут искать. Но пока ворота закрыты, нет надежды выйти из города. Где же ему спрятаться? И в котором часу открывают городские ворота? Конечно, его бегство обнаружат гораздо раньше и поднимут на ноги весь город. У него даже нет денег, чтобы попробовать кого-нибудь подкупить.

Неожиданно в проходе между двумя домами он при свете звёзд заметил девушку, закутанную в плащ с капюшоном. И, подойдя к ней вплотную, увидел, что у неё живые тёмные глаза. Её зубы блеснули в улыбке. Быть может, здесь было спасение?

   – Вы ведь никуда не торопитесь, правда?

Голос у неё был низкий и приятный, несмотря на вульгарный акцент. Бруно ответил:

   – Да что же, одну ночку, пожалуй, можно и прогулять...

   – Так, может быть, пойдёшь ко мне?

Её пальцы медленно, но настойчиво ощупывали его руку у плеча. От неё пахло чем-то знакомым, родным. Голос её напоминал ему чей-то иной голос. А, вспомнил! Ведь это же Веста, жена Альбенцио в Ноле, Веста, которая угощала его пирогом. Веста, чей голос был резок и вместе ласков. Она как-то сказала ему за фиговым деревом: «Не надо этого делать. Ты увидишь, как это будет приятно потом, когда ты вырастешь большой». А потом засмеялась своим гортанным смехом: «Впрочем, я забыла, ты ведь хочешь быть священником, так это всё равно... бедный мальчуган!» И тогда он, в порыве страстного возмущения тем, что его назвали «бедным мальчуганом», отбросил свою обычную стыдливость. Но эта толстуха с отвислой грудью только посмеялась над ним. И когда к ним подошёл кто-то (кажется, старая Франческа, собиравшая сухие сучья), Веста шлёпнула его по рукам. Но губы её были так же мокры и красны, как соблазнявший его рот синьоры Чьотто.

Он мысленно вспоминал фразы из своих книг: «Необходимость и свобода – одно. Следовательно, всякое действие в силу естественной необходимости есть действие свободное... А если оно не диктуется необходимостью и природой, то есть естественной необходимостью, то это действие совсем не свободное». Всё это очень просто.

   – Быть может... Быть может... – пробормотал он, словно ожидая, что вот-вот эти настойчивые щупающие пальцы вдруг схватят его сердце, стиснут его, выжмут из него кровь, наподобие того как мать его отжимала бельё. Вспомнив мать, он пожалел, зачем не помогал ей чаще. Ему всегда больше хотелось читать, чем работать. Быть может...

   – Что это вы все твердите одно и то же? – спросила девушка, недоумевая. В голосе, который теперь был резок и неприятен, звучало подозрение.

Бруно сделал попытку собрать разбегавшиеся мысли, встряхнуться, потому что в таком состоянии он способен был стоять на месте и молчать Бог знает сколько времени. Он обнял девушку.

   – У тебя есть комната?

Она сказала, что есть, дом, где она живёт, в нескольких шагах отсюда. Они пошли туда. Входная дверь оказалась незапертой, и девушка увлекла Бруно в дом. Сквозь занавеску проникал мутный свет и пьяные голоса. Девушка и Бруно поднялись по лестнице наверх. Бруно думал: «Если её задушить, то можно бы забрать все деньги, сколько у неё есть, с деньгами легче было бы скрыться». Но что, если денег у неё нет или он не сумеет их найти и только привлечёт шумом всех людей в доме?

Девушка пыталась высечь огонь и зажечь свечу.

   – Дай я попробую, – сказал Бруно, ощупью продвигаясь к ней в темноте.

   – Не надо, – возразила девушка, – я и сама умею.

Он вдруг ужасно на неё рассердился. Мысль убить её была чисто отвлечённой, когда они вдвоём поднимались по лестнице, теперь же она превратилась в неотвязное желание. Неловкая возня девушки с огнивом раздражала его до боли. Пальцы его бессильно шевелились. Он вспомнил, что в такое точно исступление приводило его когда-то чавканье матери во время еды. Этот звук мучил его, оскорблял, и он сидел за столом в каком-то оцепенении, не смея протестовать, кипя отвращением. Такое же чувство, переходившее в желание убить, возбуждала в нём сейчас упорно неумелая возня девушки. И главный ужас заключался в том, что он всегда отрицал в себе присутствие таких инстинктов! Он видел в мире кровавые дела, насилие и, холодея, упрямо смотрел сквозь всё это на течение звёзд. Он верил, что он и люди, стоящие на такой же ступени сознания, неспособны на звериные порывы, что они – существа высшего порядка. А теперь преследования вытравили в нём всё, кроме животного инстинкта самосохранения и плотских вожделений, которые он считал навсегда утраченными. Да, этот инстинкт всегда жил в нём, даже в детстве, когда он смотрел на ничего не подозревавшую мать, которая, склонив голову с тяжёлым венцом золотисто-каштановых волос, сидела за столом и ела, чавкая во время еды.

Свеча вспыхнула, померкла, потом загорелась ровным светом. Бруно уныло смотрел, как раздевалась девушка. Её нижняя юбка была забрызгана грязью, у неё было обычное захватанное тело проститутки. Бруно ожидал, что как только девушка увидит его лицо, она его прогонит. Он вдруг показался себе очень безобразным. И на шее у него большой чирей – результат тюремного режима. Но девушка, лениво подняв руки, отбросила назад волосы:

   – Тебе что-нибудь не нравится?

Он, не отвечая, шагнул к ней. Он только сейчас услышал тишину ночи и какие-то звуки, которые он сам издавал горлом. Ему хотелось умереть.

Когда он опять опомнился, он стоял, прижавшись лбом к окну, и думал, увидит ли ещё когда-нибудь море. Ему показалось, что он слышит где-то далеко гул прибоя, но он знал, что это ему только чудится.

   – Ты славная девушка. – Всё, что он говорил, звучало в его ушах как эхо, бесконечно повторяясь. – Ты славная девушка.

   – Ага, значит, я тебе нравлюсь? – В этом вопросе прозвучало жадное любопытство, вульгарный расчёт, надежда.

Скрипела кровать, свеча разливала жёлтый свет, и в луже жёлтого света лежала эта девушка с грязными ногами. Она произнесла ворчливо:

   – Опусти занавески или потуши свечу. Иначе сторож постучит.

Дрожащими пальцами он опустил занавески. Но это было ни к чему.

   – У меня нет денег, – сказал он, скрестив руки на груди. Он ждал визга. Руки у девушки были короткие, красные и загрубелые от чёрной работы.

   – Ах ты, вонючий мошенник, – произнесла она низким голосом, пристально глядя на него. Но, казалось, она ругает его не от злости, а так, для приличия. Бруно видел, что она внимательно всматривается в него:

   – Поди сюда!

Он послушно подошёл к кровати.

   – Мне нужно до рассвета выбраться из Лоретто, – сказал он сквозь стиснутые зубы.

Она смягчилась.

   – А, тогда понятно. Никогда не видела, чтобы мужчина так торопился, как ты. А мужчин я перевидала немало. – Она хихикнула. – Но ты мне нравишься.

Он погладил её по волосам, подёргал завитки над ушами и машинально осмотрелся, ища щипцов для завивки. Увидел их на туалетном столике и пошёл за ними. «Но это ни к чему». Потом он сказал:

   – Мне надо идти, – и начал открывать и закрывать щипцы. Голова у него болела, будто туго стянутая ремнём. Он вернулся к кровати, не выпуская из рук щипцов.

   – Что ты делаешь с этой штукой? – Она в испуге обхватила колени руками.

   – С какой штукой?

Он словно только что увидел у себя в руках щипцы, поглядел на них, на девушку, которая сидела на кровати, уткнув подбородок в колени. Он взял щипцы, потому что ему безотчётно захотелось погладить завитые волосы. А у неё волосы были незавиты и влажны. Разве сегодня вечером шёл дождь?

   – Ты выше, чем я думал, – сказал он рассеянно. – На улице было темно.

   – Неправда, – возразила она. – Какого чёрта ты завёл этот разговор, не понимаю. Опусти щипцы!

Ему захотелось остаться с ней; он оглядел комнату, ища, где бы она могла его спрятать в случае надобности.

   – Повернись ко мне, – сказал он. И затем повторил, словно не сознавая, что говорит: – Я должен выбраться из этого проклятого места.

   – Отчего ты меня не слушаешь? – пожаловалась девушка. – Я тебе помогу. С тех пор как Папа начал наводить порядок в здешних местах, немало людей попадает в беду. Да, трудные настали времена. И я никого не осуждаю, что бы человек ни делал ради спасения своей жизни.

Смысл её слов был непонятен Бруно. Но ему было достаточно того, что девушка готова помочь ему (впоследствии он догадался, что она принимала его за бандита). А девушка продолжала говорить. Она знает место, где в городской стене есть пролом. Она поведёт его туда, и он легко может спуститься вниз.

   – А теперь иди ко мне...

Она улыбалась, обняв руками колени. Она обещала потом дать ему плащ. Последнее время ей везло, у неё побывало много богатых пилигримов, которые напивались и... Ей хотелось узнать, сколько людей убил Бруно. А он не понимал, к чему она клонит. На всякий случай начал хвастать странами, в которых побывал, и знакомством со знаменитыми людьми. Девушка обнимала его, обнимала до странности крепко. Всё быстрее и быстрее кружился мир вокруг, кружились запотевшие стены. Бруно казалось, что он сходит с ума, что ему не вырваться отсюда.

А девушка лепетала, что любит его, что он ей нужен, что он должен вернуться, что они опять встретятся... Всё кружилось, скользило вокруг извилистой лентой.

Он ощущал большую слабость. В этом виноваты восемь месяцев тюрьмы. И как это он мог писать о круговом движении, если до этой минуты не знал, что это такое?

Девушка сошла вниз, чтобы взять для Бруно свой плащ, который она одолжила подруге, жившей в нижнем этаже. Бруно лежал и размышлял. Нет ни вершины, ни основания, ни центра, всё просто, всё течёт и изменяется. Безграничная Вселенная не что иное, как центр повсюду... Человеку нужны другие люди, для того чтобы жизнь его была гармонична... Бесконечно могущество природы, которая есть всеобщее становление и творит всё... Истинное искусство – то, которое не выходит за пределы, положенные природой... С какой угодно точки зрения – физической, моральной, математической – философ, открывший совпадение противоположностей, сделал величайшее открытие.

Фразы из его сочинений беспорядочно толпились у него в голове. Девушка пришла снизу с плащом на руке.

   – Нет ли у тебя молока?

   – Это не ты ли приехал сюда из Анконы? – спросила она, и снова в её голосе послышалась насторожённость.

   – Я. – Он чувствовал, что всё принимает для него дурной оборот. Но ему хотелось рассказать ей о себе, объяснить, как он нужен миру и как подлы его враги.

   – Тебя везли в Рим?.. Ты был арестован Инквизицией?

   – Да, – подтвердил он устало.

Раньше чем она успела отвернуться, он увидел её расширенные ужасом глаза и пытался понять причину. Девушка перекрестилась, шепча: «Господи, прости меня». Пока Бруно думал о том, какой нелепый вид у неё в этой смятой рубашке, она распахнула окно, высунула голову наружу и завопила:

– Помогите! Убивают!

Он беспомощно слушал её вопли, грохот открываемых ставен, ответные крики соседей, хлопанье дверей. Помня, что скоро он будет лишён возможности видеть всё это, он смотрел на спину девушки, на её жирное тело, сотрясаемое пронзительными воплями, которые она испускала, цепляясь за подоконник. А постель была такая мягкая и так удобно было лежать на ней!..

Они ехали по лесистым холмам, по долинам, где оливковые рощи перемежались засеянными полями. Потом – две мили лугами, до самых берегов Тибра. Когда-то здесь был мост, построенный римлянами. Теперь через Тибр переправлялись на пароме, который тащили люди на берегу на толстом канате, переброшенном через реку. Для того, чтобы паром не унесло течением, через реку был протянут ещё второй канат, привязанный к высоким столбам на обоих берегах. Третий канат, намотанный на колесо, поддерживал паром на воде.

Тибр в этом месте широк, несмотря на то что это недалеко от его истока. И течение тут слишком сильное для того, чтобы идти на вёслах. Паромщикам приходилось очень сильно тянуть нижний канат, и вода с глухим рёвом бурлила вокруг парома. Несколько пассажиров-путешественников пререкались со своим проводником. Он клялся, что по уговору обязан только кормить их в дороге, но не платить за паром, и требовал два джиули за переправу.

Потом – две мили до городка, где спутники Бруно остановились на ночлег. На следующее утро – семнадцать миль до Кастель Нуово, грязной и скользкой дорогой, опять мимо полей и оливковых рощ, ещё по-зимнему унылых.

После обеда они проехали верхом лугами и холмами тринадцать миль, остававшихся до Рима, и у первой заставы встретили компанию англичан. Все они были священниками, которые босиком шли в Лоретто на поклонение Мадонне.

Дальше они ехали берегом Тибра, Фламиниевой дорогой, мимо множества изрытых холмов, к мосту Понте Моле. Перебравшись на восточный берег, въехали в Рим через большие ворота Порта ди Пополо. В эту ночь, 27 февраля 1593 года, Бруно спал уже в тюрьме Римской Инквизиции.

Он понимал, разумеется, что надежды на спасение нет. Теперь он задавал себе другой вопрос. Умрёт ли он просто от истощения, от голода и пыток, или смерть его будет знаком осуществления, залогом будущего?.. Видеть ли ему в этих муках великое испытание или попросту провал и позор?

XXIII. Инквизиция

Тех, на кого поступал донос, Инквизиция считала виновными до тех пор, пока они не докажут свою невиновность. Обвиняемый сам должен был доказать свою невиновность, ему не разрешалось ни брать защитника, ни сноситься с внешним миром, ему не давали никакой возможности добыть доказательства своей невиновности, увидеться и переговорить со свидетелями, он не знал, какие показания против него имеются у суда. И наряду с этим опытные инквизиторы прилагали все усилия, чтобы уличить его в противоречивости его собственных показаний: для этого его подолгу допрашивали, ошеломляли неожиданными вопросами или задавали одни и те же вопросы в разной форме, повторяли их через месяц-другой, и так далее.

Доминиканец Евмерик в своём сочинении «Directorium inquisitorium»[210]210
  «Directorium inquisitorium» (лат.) – «Руководство для инквизиторов».


[Закрыть]
сообщал: «У еретиков имеется десять главных способов скрывать свои прегрешения. Эти десять видов софистики[211]211
  Софистика (греч.) – применение в споре или в доказательствах софизмов, т. е. ложных по существу умозаключений, формально кажущееся правильным.


[Закрыть]
и увёрток, которые инквизитор обязан обнаружить всеми возможными средствами, таковы: словесные двусмысленности и выверты; пышные фразы; запутывание допроса и следствия; напускное удивление; увиливание от прямых ответов, например, когда обвиняемый не отвечает под присягой на поставленные вопросы, а говорит о том, о чём его не спрашивали; явная подтасовка слов; способ прикидываться простаком или безумным; показное благочестие. Но у них имеется ещё много разных других способов обманывать и очень ловко скрывать правду, что обнаруживается во время суда над ними».

Инквизиторы, священники, исповедники, посещавшие Бруно, сливались в его воображении в одно страшное чудовище, имя которому – Выпытывающий. Временами у него голова шла кругом, так что он совсем не мог отвечать на вопросы. Мозг его пылал огнём безумия над клокочущей бездной страха. Но как только Бруно оставался один, он начинал с каким-то глухим беспокойством, со страстным нетерпением ожидать следующего посещения, новой атаки на его душу. Он тщательно обдумывал, что будет говорить, отделывал каждую фразу, старался, чтобы смысл её был ясен, пока не находил, что наконец она безупречна и её никак нельзя перетолковать или исказить. И заранее волновался в ожидании момента, когда он испробует действие этих доводов на противника, на которого ничто не действовало. Всё равно – кричал ли он, бегая по камере, или с безошибочным мастерством и самообладанием доказывал свои тезисы, – он неизменно наталкивался на полнейшую уверенность в его виновности.

Его физические страдания были ужасны. После одного такого допроса он свалился, разбитый, с пересохшим горлом, горя как в огне. Он ощущал такую слабость, что не мог поднять руки. Временами он громко спорил в бреду, пока не начинал вопить и трястись от гнева. Он даже стучал кулаками и бился головой о каменную стену. Несмотря на такое возбуждение, он был не способен напасть на своих мучителей. В этом виноват был не недостаток злобы и ненависти, не боязнь последствий. В судорогах слепой муки он вряд ли способен был думать о последствиях. Но Бруно был так запуган, словно его врагов окружало кольцо заклятий, и он, подобно какому-нибудь из грешных духов, наталкивался на магический запрет.

Но в то же время это выискивание доводов странным образом поддерживало Бруно. Ему нечем было больше заполнять дни и ночи. Он окончательно перестал строить планы освобождения. Не было никакой надежды вырваться из этой узкой каморки, пропитанной зловонием его собственных испражнений и испражнений людей, которых веками мучили здесь до него. Он забыл мир и всё, что в нём происходит, забыл о смехе и людях, которые едят и трудятся вместе, о прелести обнажённой женщины, спящей рядом с мужем, о волнениях и восторгах дружеских бесед и открытий.

Ничего не осталось – только пытка Инквизиции, только споры, которые не могли привести ни к чему, кроме полного отчаяния, борьба безоружного человека с врагами, с ног до головы закованными в латы. Всё, что бы он ни говорил, не производило на допрашивающих никакого впечатления, даже не доходило до их сознания. Он знал, что это безнадёжно. И всё же продолжал убеждать. Ему нужно было убедить себя, ему казалось, что, если он будет говорить достаточно долго, он раскроет внутренний смысл своей муки – и тогда весь мир озарится для него. Когда он оставался один, он перебирал в памяти всё, что сказал и что было сказано ему. Но только в те минуты, когда он слышал ненавистный голос или с ненавистью отвечал, ум его усиленно работал. Иногда, яростно препираясь или храня угрюмое молчание, он испытывал восхитительное чувство превосходства, словно он наконец достиг последней вершины познания, которая всю жизнь ускользала от него.

Бывали часы, когда ему окончательно изменяли силы, когда все слова казались обескровленными, и он жаждал только одного – освободиться от своего плена. В такие моменты Бруно готов был подписаться под любыми догматами, согласиться с самыми фантастическими утверждениями, давать всяческие обещания исправиться. Но он никогда не выполнял своего решения. Когда он шёл на капитуляцию, его предложения встречались благословениями и выражениями благодарности. Но от него требовали больше, чем простой капитуляции. Вот здесь-то те, кто вёл следствие, и рыли для него страшную яму, от которой душа Бруно пятилась с бессильным отвращением.

От него требовали не только согласиться с тем, что ему говорили. Это было бы легко, это он сделал бы охотно. Они хотели ещё, чтобы он привёл доказательства тех канонов, к которым он теперь, по его словам, возвратился, чтобы объяснил, что он называет своей верой католика, как её понимает. Это он тоже ещё мог бы сделать, хотя это было уже труднее: он спотыкался, возникали дебаты. Но в мучительные минуты недоразумений и разлада он учился смирению, учился опустошать мозг, подавлять начинающийся взрыв возмущения и самоутверждения, отвечать: «Да, да, понимаю... Я так и думал... Это самое я и хотел сказать». Учась смирению, он считал это успехом, он гордился этим. Это было нечто новое, неизвестное прежнему Бруно, смелому и неукротимому. Временами в сердце его волной поднималась глубокая благодарность судьбе за тот опыт страдания и самообуздания, который он приобретал. Смиряясь, убивая в себе потребность дать волю страстному возмущению несправедливостью и чутью правды, он находил в этом единственное утешение в часы своих одиноких бодрствований. И хотя это, в сущности, всегда сводилось к обыкновенному обману, к простому скрыванию своих истинных мыслей, бывало и так, что он видел в своём поведении глубочайшую правду, правду осуществления, выше тех идей, что он скрывал в себе, и тех, под которыми он лицемерно подписывался. Впрочем, слово «лицемерие» неверно определяло его отношение к чуждым, силой навязанным ему верованиям. Он стремился принять их, заглянуть в душу своих противников, увидеть мир таким, каким видят его они, сознательно подавлял в себе презрение к ограниченности своих врагов, ослеплённых символами, от власти которых он давно освободился. Но такие попытки всегда возвращали его к основной проблеме познания, к её связи со Вселенной в целом и с изменяющейся личностью. И в эти вопросы он погружался с головой.

Одно его убивало, прекращало все попытки смирить себя: настояния священника, посещавшего его, чтобы он исповедался. Всякий раз при этом требовании он ощущал пустоту в голове и оцепенение во всём теле. Холодные щупальца страха сжимались вокруг него. Он боролся с собой, хотел заставить себя уступить этому требованию. Но вместо полной исповеди только каялся в нескольких пустячных прегрешениях и говорил несколько общих фраз о своих выступлениях против того, чему учила Церковь.

Этого было недостаточно. Святая Церковь требовала полного подчинения его воли и ума. Бруно должен был отречься от ереси и в доказательство своего исправления открыть всю душу исповеднику. Иначе его заявления не будут приняты, ему нечего рассчитывать на отпущение вины, на то, что его грешное прошлое будет смыто кровью Христовой. Он должен отдать всего себя.

Бруно сам не понимал, почему это требование вызывало в нём ужас. Он старался исповедаться как должно, но, несмотря на все свои усилия, никак не мог догадаться, в чём именно ему следует покаяться, чтобы удовлетворить духовника. Он готов был сознаться в любом грехе, в любом еретическом воззрении. Но от этого было мало толку. Когда наступал момент перечислить свои грехи и выразить раскаяние, он убеждался, что его неловкие усилия не обманывают искушённых опытом исповедников Инквизиции. Эти люди, которых можно было презирать во время богословских и философских споров с ними, обнаруживали настоящую виртуозность в искусстве улавливать малейшую фальшивую ноту в его признаниях. Его уличали в гордыне, этой матери всякой лжи. И давали время покаяться.

   – Скажите мне, скажите, в чём я должен исповедаться?

   – Загляните к себе в душу. Всмотритесь в свои пороки и говорите!

Однажды после такого ответа Бруно, придя в бешенство, пустился в совершенно бесстыдное описание женщин, которыми обладал. Он старательно вызывал в памяти и описывал каждую подробность своих сношений с ними, каждую позу их одержимых страстью тел. Он даже выдумывал детали, которые, по его мнению, должны были смутить священника, желая доказать, что он честно обнажает свои пороки. Говоря всё это, он мстил обречённому на безбрачие священнику за то, что тот терзал его душу. Но священник не выказал никакого смущения. Бруно кончил и умолк, тяжело дыша, с таким ощущением, словно его выпотрошили. Священник, не сказав ни слова, встал и вышел из камеры. Когда заскрипел ключ в замке, Бруно понял, что он погиб, что ничто не спасёт его.

   – Что мне делать, отец? Мне нечего больше сказать. Или вы хотите, чтобы я лгал, чтобы выдумывал грехи, которых не совершал?

   – Вы ещё не раскаялись. Этими хитростями и притворным недоумением вы не обманете Святую Церковь.

Это была правда. Он не раскаялся. Он не мог раскаяться. Он не видел, в чём ему следует каяться, несмотря на тяготевшее над его душой ощущение какой-то вины. Он ослабел от недостатка пищи.

Спасения не было. Не было никаких средств, при помощи которых можно было бы соединить его с тем, от чего он оторвался. Это было для него так же невозможно, как снова питаться материнской кровью, подобно младенцу, лежащему во чреве. Рождение сделало это невозможным. Он вступил в новую жизнь, пуповина, связывавшая его с матерью, перерезана, он не мог снять с себя ответственность, которая возложена на него. Бруно не мог отречься от нового мира, уже вошедшего в его плоть и кровь.

Бруно лежал на гниющей соломе, вцепившись зубами себе в руку, устремив в темноту страдальческий взор. Что это такое в нём, что кажется ему то гордостью, то возмущением, то страхом, то хитростью и не поддаётся самому усердному анализу?

Это не была душа в том смысле, в каком он всегда самонадеянно определял «душу». Или то было попросту тело, дыхание жизни в его теле, неумолимо отвергавшем то, что для него – смерть, разложение, мерзость?

Он сравнивал своё состояние с состоянием человека, который, держа женщину в объятиях, вдруг чувствует, что страсть в нём умерла.

Бруно хотел примирения с Церковью, хотел найти в этом избавление и отраду, но чувствовал, что бессилен. Мысли его разбегались, оставляя где-то в глубине мозга провал страха. Незачем было спрашивать, в чём он виновен. Он оторвался. Это всё, что он понимал. Старая связь исчезла. Что-то отмерло. Барьер ненависти встал между ним и Церковью. Да, только ненависть осталась у него в душе к этому миру, который он так близко узнал.

Здесь, в новой камере, был и паук, который то спускался, то поднимался по стенам. Скорее ли, медленнее ли сменялись на небе луна и солнце? В соломе, на которой он спал, водились клопы. Он так привык к их резкому, противному запаху, что уже не замечал его, когда давил их. Он придумал способ охотиться за клопами по вечерам. До прихода тюремщика он лежал, не двигаясь, на своих нарах, и клопы ползали вокруг него. Затем, когда в дверях внезапно появлялся свет, он убивал множество клопов, раньше чем они успевали спрятаться. Они были очень неповоротливы. «Неужели, – удивлялся он про себя, – им достаточно для насыщения того небольшого количества крови, которое ещё сохранилось в моём теле?» Он из соломинок складывал на полу геометрические фигуры, разговаривал с ними вслух, то бранясь, то радуясь и любуясь ими.

Но откуда в Бруно эти глубокие источники любви? Он плакал от радости, открывая в себе эту любовь, такую совершённую, такую беспредельную, – невидимую грудь, питавшую его жизнь во мраке. Он твердил себе, что его слёзы, его умиление – только следствие немощи тела, запертого в тесном пространстве, лишённого возможности двигаться, больного, грязного, получающего лишь ровно столько пищи, чтобы не умереть с голоду. Да, только от физической расслабленности слёзы текут так легко. Потом у него начались мучительные головные боли, а в крестце было такое ощущение, словно его пнули в это место сапогом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю