Текст книги "Адам нового мира. Джордано Бруно"
Автор книги: Джек Линдсей
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
– Эй, вы, – обратился он к нотариусу, низенькому человечку с выступающей вперёд челюстью, у которого на правом колене лопнула штанина. – Вы из Анжера, не так ли? – И он процитировал поговорку: – «Анжер – город низкий, а колокольни высокие, здесь шлюхи богаты, а учёные бедны».
– Что вы такое говорите? – спросила куртизанка, очнувшись от дремоты.
– Это описание всего нашего мира, не только Анжера, – заметил ноланец.
– А у меня на чулке дыра, – сказала куртизанка.
– Femina reticulata[24]24
«Femiпа reticulata» (лат.) – «Дырявая женщина».
[Закрыть], – насмешливо бросил студенте разрезными рукавами.
Девушка опять заметалась, твердя, что в неё забрался дьявол. Еврей сидел, потупив голову и надвинув на глаза жёлтую шапку; он не шевелился, только изредка поглаживал длинной красивой рукой свою жёсткую чёрную бороду. Нотариус из Анжера, онемев от ярости, молчал и только почёсывал нос.
– Смотрите, не ссорьтесь с ломбардцами, – сказал ноланец немцу, заметив, что студенты с интересом следят за ними. – Они под платьем носят кольчугу, и им ничего не стоит заколоть человека.
– Я не боюсь никаких ломбардцев или бомбардцев, – крикнул немец. – К тому же этот малый с противной физиономией не ломбардец, а француз. От него воняет.
– Ах ты, коровий пастух! – завопил нотариус. – Налитая пивом немецкая свинья!
Немец вскочил с места. Но в этот миг лодка дёрнулась, и он упал ничком.
– Мост, добрые господа! – прокричал весёлый оборванец-лодочник, просунув под навес своё обросшее бородой лицо. – Сейчас будем проезжать под мостом.
Немец, которому наконец удалось встать на колени, вызывал нотариуса на дуэль. Вмешались венецианцы. Священник наконец открыл глаза, поднялся и громовым голосом объявил:
– Дуэли запрещены Тридентским собором[25]25
Тридентский собор – вселенский собор Католической Церкви. Заседал в 1545 – 1547, 1551 – 1552, 1562 – 1563 гг. в г. Тренто, в 1547 – 1549 гг. в Болонье. Закрепил средневековые догматы католицизма, усилил гонения на еретиков. Решения собора стали программой Контрреформации.
[Закрыть]. Приказываю вам обоим не нарушать порядка.
Нотариус, уже окончательно очнувшись от дремоты, скрипучим голосом возразил:
– Не такой уж я невежда, как вы думаете. Собор обсуждал также вопрос об опасных вольностях, которые позволяют себе монахи, и предложил генералам орденов принять меры к тому, чтобы они проявляли больше скромности и любви к ближнему.
– Я не монах, – сказал священник.
– Не вы, так он. – Нотариус указал на францисканца. – Вы так просто от меня не отделаетесь, я – нотариус, человек, для которого вся низость человеческой природы – открытая книга.
– Оба они ещё пьяны, – заметил ноланец.
– Это верно, – подтвердил немец, оглядывая всех с сияющей улыбкой. – Мы с этим анжерцем пили вместе. Пьёт он замечательно, надо отдать ему справедливость.
– За это я вам всё прощаю, – сказал нотариус. – Прощаю... а что это я ему прощаю?
Он вопросительно посмотрел на всех, но никто уже не помнил, что, собственно, произошло. Один из пожилых венецианцев успел произнести целую речь, пока лодка проходила под мостом.
– Терпеть не могу проезжать под мостами, – заметила куртизанка. – Под ними так сыро и темно. И мне всё кажется, что мост непременно обрушится.
Девушка застонала. Один из студентов уронил на пол карту и выругался вслух, так как карта попала в грязь. А пожилой венецианец всё разглагольствовал.
– Путешественники, приезжающие в Венецию, – говорил он, – должны ценить, что на территории республики им дозволено носить шпаги. Нигде в Италии такие вольности не допускаются.
Нотариус мешал ему говорить, ворчливо твердя, что он должен знать, что именно прощает немцу, иначе он не может его простить.
– Кроме того, – добавил он, – мне всё равно пришлось бы отказаться от дуэли с каким-то поганым немцем, который умеет только рубить шпагой направо и налево. Немецкие правила фехтования – чистейшее варварство. Я их признать не могу. Это всё равно как если бы я позволил моей жене одеваться так, как женщины в Саксонии[26]26
Саксония – средневековое княжество в Средней Германии (с XV в. – курфюршество).
[Закрыть], которые ходят босиком, а юбки для удобства закатывают до талии.
– Ложь! – прорычал немец. – Вы оскорбляете священную женственность германок!
– Спокойствие, братья, спокойствие! – вмешался францисканец. – Из-за чего у вас эта перебранка? Разве великий Божий дар – жизнь – не заключает в себе столько радости, что дни наши должны проходить в благодарственных песнопениях Господу, а не в пагубном гневе и гордыне? Не потому ли среди нас царит нужда, что мы посягаем на то, что принадлежит одному лишь Богу? Разве вы не слышите, как поют птицы, которые мудрее нас?..
– Они в клетках, – промолвила крестьянка с корзиной, снова краснея и пугаясь своей смелости. – Уж как жалко бывает смотреть на певчих птиц в клетке...
Францисканец улыбнулся ей и продолжал:
– Разве есть в жизни нашей цель более достойная, чем славить того, кому поют хвалу соловьи, не зная соперников?
Больная девушка опять исступлённо замахнулась распятием на старуху. Священник, который до тех пор стоял, прислонясь к столбу навеса, сел и подпёр голову руками. Еврей медленными и осторожными движениями достал платок и плюнул в него.
– Мой ход, – сказал студент в красных штанах.
Вдалеке какой-то лодочник покрикивал на лошадей.
– Славить! – фыркнул ноланец, – «Все молитвы кончаются одинаково». – Он побренчал деньгами в кармане, намекая этим на смысл приведённой пословицы. Пассажиры захохотали. Не смеялись только священник, застывший в одной позе, еврей, больная девушка, старуха в углу да крестьянка, которая в эту минуту ела хлеб с варёной свининой. Купцы, сдерживая смех, с важным видом уставились на доски настила, от которых шёл запах смолы и речной тины. Ноланец внезапно стал серьёзен. Девушка, встретясь с ним взглядом, долго смотрела на него, открыв рот, потом перекрестилась. Долговязый студент взял у крестьянки кусок свинины и стал дразнить им еврея. А еврей сидел с упрямо-замкнутым и скорбным лицом, словно отгородившись от мира.
Они добрались до деревни Лиццафузина, где на реке была построена плотина, для того чтобы ил болот, постепенно отлагаясь, не соединил в конце концов Венецию с материком. Лодочники распрягли лошадей, тащивших баржу, и принялись крепить канаты, готовясь перетаскивать баржу из Бренты в болота, начинавшиеся за плотиной. Пассажиры стояли группами, наблюдая, как работает подъёмная машина, или глядя вдаль, туда, где, отделённая от них несколькими милями моря, за лёгкой дымкой тумана блистала Венеция в лучах угасающего дня. Сказочный остров, куда казалось немыслимым доплыть на этой лодке из необструганных брёвен, которая, кряхтя и скрипя, поддавалась усилиям тащившего её крана.
– Вот уж тринадцать лет прошло с тех пор, как я последний раз видел эту картину, – сказал ноланец, обращаясь к одному из купцов. – Тогда здесь свирепствовала чума.
Купец покосился на говорившего, пробормотал молитву святому Рокку и, плюнув, отошёл. А к ноланцу несмело приблизилась нарумяненная и набелённая куртизанка. В ярком дневном свете видно было, что её большой рот не накрашен. Малиновые губы женщины будили острую боль вожделений.
– Я слышала то, что вы говорили. Во время чумы умерла моя мать. Сколько лет тому назад это было?
Он ответил ей, и куртизанка продолжала:
– Нет, значит, это случилось не тогда, а раньше, я была совсем крошкой. Мне было лет пять. А теперь мне двадцать. – Она как будто пыталась проследить полет времени. – Пять лет... пятнадцать лет тому назад... – Она наморщила лоб под слоем белил. Безнадёжно усмехнулась. – Я говорю, что мне двадцать, но на самом деле я не знаю, сколько мне лет. Откуда мне знать? – Она понизила голос до шёпота. – Значит, вы не могли быть моим отцом. Видите, как откровенно я с вами говорю обо всём... Я постоянно стараюсь вспомнить, в каком году было то или иное, но не знаю ничего наверное... Мне нравятся пожилые мужчины...
Он читал на её накрашенном лице робость, простодушие, алчность, сменявшие друг друга. В конце концов осталось выражение наивности и лёгкого удивления, и тогда ноланец улыбнулся ей. Женщину успокоила его улыбка. Он хотел, чтобы она ушла, и в то же время его влекло к ней, к её вульгарному рту на детском лице. Ему говорить не хотелось, а она хотела, но не находила слов.
– Я, наверное, кончу тем, что попаду в какой-нибудь монастырь, – сказала она с усмешкой. – Там заставляют тяжело работать.
Её грудь под накладкой бурно вздымалась, волнуема жаждой сочувствия. Ноланец продолжал в упор смотреть на неё, взгляд его становился всё жёстче, а в женщине постепенно просыпался страх. Она уже готова была сделать всё, что угодно, только бы укрыться от этих глаз. Он понимал, что ей было бы легче, если бы он ударил её, но, если бы даже у него и было такое желание, боль в голове мешала сделать это. Боль, казалось, делала всё тело хрупким, способным разбиться, подобно вазе, в топорных руках этой женщины. Нет, не бить эту женщину хотелось ему, а поддаться слабости и погрузиться в трясину этого безобразного, кроваво-алого рта и удивлённых детских глаз. Он смотрел в глубину того страха, который испытывала женщина, в глубину чего-то неведомого. Она сказала жалобно:
– Я не буду вас звать к себе. – Она сказала это хриплым, дрожащим голосом и растерянно подняла руки к горлу. – Вы бы не пошли... К тому же я больна.
Её глаза умоляли. Ноланец не в силах был улыбнуться ей, он всё ещё вглядывался во что-то неведомое: источник жизни замутился в самой своей глубине. Ноланец коснулся руки женщины.
– Вы хорошая, – сказал он. – Ступайте лучше сразу в монастырь. Это для вас единственный выход.
– Я знаю, – согласилась она всё с тем же тихим и безнадёжным смешком. – Что ж, пойду. – Она искоса метнула на него взгляд. – Даю вам слово.
Он понимал, что она лжёт. И, недоумевая, что побудило её говорить с ним о себе, предвидел неизбежную перемену, уже заметную в её косом взгляде, в её манящем шёпоте.
– А насчёт болезни я пошутила... И ведь есть разные способы... вам нечего бояться. Может быть, всё-таки пойдёте ко мне? Тогда я скорее решусь идти в монастырь. Я чувствую, что вы такой сильный! Я хочу сказать – сильный духом. Пойдёмте ко мне!
Ноланец не отвечал. Он уже попросту забыл об её присутствии. Женщина ушла. А он опять задумался о далёких дворцах Венеции, которые плыли к нему навстречу в свете угасающего дня, словно сквозь туманы расстроенного воображения. Он чувствовал, что устал, он жаждал поскорее найти приют на этом острове, там, впереди, где вода пылала множеством оттенков, в которые даль вплетала зелёные блёстки и розовые перья заката, в этом городе, где мужчины и женщины плели интриги, боролись, плутовали, сжимали друг друга в объятиях, изнемогали в дурмане влажной жары и зловонных болотных испарений. С нежностью думал он о женщинах, у которых пышная масса волос тлела червонным золотом. И вновь, как бой невидимых часов, отмеряющих время, иное, чем то, какое отмеряется днями и ночами, ударил в сердце страх, ледяными струйками пополз по телу, – и ноланец простёр руки ладонями вперёд, словно отгоняя его. «С этим ещё не кончено», – подумал он.
Пассажиры пошли на постоялый двор – все, кроме безумной девушки и её матери, которым не нужно было ехать дальше. Перед постоялым двором стояли кареты богатых путешественников, желавших избежать неудобного переезда в лодке. У дальнего конца плотины выстроился ряд гондол, и гондольеры громко зазывали пассажиров, клятвенно уверяя, что доставят кого угодно в Венецию на много часов раньше, чем баржа. В другие лодки слуги ставили бочонки со свежей речной водой, ибо богатые венецианцы не желали пить солоноватую воду колодцев и цистерн, которой вынуждены были довольствоваться бедняки, и ежедневно посылали на материк за речной водой.
В трактире шумели посетители, требуя, чтобы им сообщили стоимость заказанных блюд раньше, чем их подадут. На вина существовали более или менее твёрдые цены, но о ценах на еду в гостиницах следовало всегда осведомляться заранее, иначе вас могли обмануть.
Громкий всплеск воды, хриплые крики лодочников и весёлый хохот гондольеров возвестили какое-то событие. Это подъёмный кран с неожиданной для всех быстротой опустил лодку.
– Ох, они её уже перебросили! – причитала старуха, вышедшая из того оцепенения ужаса, в которое её привели обвинения безумной девушки. – А я забыла под лавкой мои туфли. Ох, и что я теперь буду делать?
Куртизанка сказала: «Бедняжка!» – и предложила старухе денег, но та не взяла. Монах стоял у окна, завешенного красивыми вышитыми занавесками с плетёным кружевом по краю. Один из венецианцев поднёс ему стакан вина, но францисканец только покачал головой и усмехнулся. Священник ходил взад и вперёд по дорожке перед домом. Немец-студент залпом выпил большой кубок вина и самодовольно подсмеивался над нотариусом, который заснул, лёжа головой на столе в луже вина и выставив напоказ свою острую лысеющую макушку.
Худощавый пассажир с каштановой бородой, доев остатки жареной тыквы со стоявшего перед ним блюда, приказал подать ещё вина и выпил два кубка. Затем он подошёл к окну и стал смотреть на даму, которая сидела развалясь в одном из экипажей. Она была безобразно толста. В то время как ноланец наблюдал за ней, она вышла из кареты. Тотчас подскочил паж с красным шёлковым зонтиком, обшитым серебряной бахромой. Ручка у зонта была слишком длинная, пажу трудно было держать его так, чтобы заслонять от солнца лицо госпожи. И всякий раз как луч солнца скользил по её лицу, она била мальчика веером по глазам.
Худощавый перешёл к тому окну, где стоял францисканец.
– Как жаль, что вы заблуждаетесь, – сказал он, направляясь к дверям.
На выбеленной стене были написаны мелом условия найма лошадей, а пониже – неприличная фраза, уже наполовину стёршаяся. Худощавый опять вернулся к монаху.
– Я не так выразился. Никогда не следует жалеть о том, что ложь есть ложь. Ложь никогда не бывает прекрасна. Но вы не понимаете. Да и где вам понять? – Он вздёрнул губу. – Нет лучшего христианина, чем сводник, ибо он поступает со всеми людьми так, как желал бы, чтобы люди поступали с ним. – С лица монаха всё не сходила улыбка.
Наконец пассажиры снова вернулись на баржу, чтобы ехать в Венецию. Провожаемая руганью гондольеров, баржа двинулась среди тростников, мимо зелёных островков; и уже близко из тумана вод поднималась Венеция, постепенно вырастая перед их глазами, но не теряя воздушности очертаний. День был тихий, безветренный. Один из гребцов свалился со скамьи, и лодка накренилась. Куртизанка вскрикнула, монах перекрестился, предохраняя себя этим не от опасности, а от суетности мирской, прозвучавшей в гортанном крике женщины. Этот крик напомнил ему что-то, мрачной тенью промелькнувшее в его глазах и тотчас исчезнувшее. Старуха ухватилась за край его рясы, бормоча:
– Помолись за меня, святой отец.
– Никакая опасность нам не грозит, – сказал студент-юрист. – Разве вы не слыхали пословицы: «Никогда не потонет та лодка, где есть студенты, монахи и шлюхи». А у нас тут имеются представители всех этих трёх профессий.
– Правда, – подхватила куртизанка своим жеманным детским голоском. – Четыре студента, три священника и я. – Она улыбнулась францисканцу, но он пристыдил её страдальческим спокойствием своей братской приветливости, его ответная улыбка была подобна свече, горящей внутри голого черепа. – Я уйду в монастырь, – сказала женщина тихо, наполовину про себя, и повернулась, чтобы с дикой ненавистью посмотреть на ноланца.
Немец, борясь с дремотой, продолжал насмехаться над мирно спавшим нотариусом:
– Хотел бы я посмотреть, как он будет пить в Касселе. Там пиво крепкое, оно начисто вымывает человеку внутренности. Кассель – мой родной город. Я много болтался по свету. Nihil humani[27]27
«Nihil humani...» (лат.) – «Ничто человеческое...»
[Закрыть]... Странные вещи приходилось мне видеть... Я уже вам рассказывал о лекциях по анатомии. Женщины в моих глазах лишь вместилище требухи, бесконечного множества кишок. Жизнь у меня была тяжёлая...
Один из венецианцев, томимый каким-то чувством разобщённости с миром, глядел вдаль, за нагретую солнцем водную ширь. Он начал рассказывать о чуде, которое недавно произошло во Франции, в церкви Святой Марии в Бурже. («Бурж, знаю, как же, – подхватил шёлкоторговец, – там живёт моя тётушка».) Чудо состояло в том, что на всех покровах и облачениях, даже на плаще проповедника-монаха появились кресты – четырёхугольные, величиной в полкроны... А когда еретики стали высмеивать это чудо... («Да, – вмешался снова шёлкоторговец, кивая головой, – в Бурже есть еретики, но моя тётушка верующая, она готова выцарапать глаза каждому еретику, который ей попадётся».)... кресты появились и на брыжах у многих мирян, даже на платьях женщин.
– Вот видите, женщины не так уж недостойны милости Божьей, – заметила куртизанка, но на неё никто не обращал внимания. Венецианец продолжал рассказывать:
– Изображения чудесных крестов были привезены в Венецию и выставлены напоказ...
– А купить такой крест можно? – спросила куртизанка, но её по-прежнему никто не слушал.
– Это знамение победы, – сказал францисканец, беседовавший со старухой.
– Иду королём! – объявил один из студентов и бросил карту на лавку так размашисто, что она слетела в воду. Между игроками поднялся спор. – Легко доказать, что это был король, – настаивал студент. – Проверьте колоду и вы увидите, какой карты недостаёт.
– Такое же знамение, – продолжал францисканец среди общего шума, – было ниспослано Константину[28]28
Константин (ок. 272 – 337) – римский император в 306 – 337 гг. В 313 г. издал так называемый Миланский эдикт о свободном вероисповедании, положивший конец гонениям на христиан. В 325 г. на Никейском соборе христианских епископов были приняты основные догматы христианства, которое стало государственной религией.
[Закрыть], и оно предвещало победу.
– Этот Константин, – угрюмо пояснил священник, окинув всех сердитым взглядом, – дал Святой Церкви власть мирскую, которой множество нечестивцев теперь не признает.
Среди венецианцев поднялся ропот. Этот священник, должно быть, не из Венеции, он, наверное, чужой; его речи напоминают выступления сторонников Папы, таких, как Беллармин[29]29
Беллармин Роберт (1542 – 1621) – итальянский богослов-полемист, иезуит.
[Закрыть], против свободы и прав республики.
Ноланец, поджав губы, шепнул датчанину:
– Скажите ему, чтобы он прочитал Валлу[30]30
Валла Лоренцо (1405 или 1407 – 1457) – итальянский гуманист, знаменитый своими выступлениями против средневековой идеологической системы, особенно против злоупотреблений Католической Церкви. Самые известные произведения Лоренцо Ваалы: грамматический трактат «Эленгации», диалоги «О наслаждении» и трактат «О Константиновом даре», в котором доказывается подложность документа, которым император Константин даровал Церкви светскую власть.
[Закрыть]. Ничего Константин не давал Церкви. Я уважаю Валлу, это был великий человек. – Голос его замер, словно от усталости, и он закрыл глаза, не слушая датчанина, который воскликнул, от увлечения захлёбываясь словами:
– Да, да, я как раз переплетал экземпляр его сочинения «De voluptate»[31]31
«De voluptale» (лат.) – «О наслаждении».
[Закрыть] для одного молодого человека из Эльсинора. «De voluptate et vero bono» – вот как оно называется. Я это хорошо помню потому, что я сломал одну из букв, V, и запасной у меня не было, а заказчик ужас как торопил меня. Из-за спешки я испортил целую пачку листового золота. Да, я всегда буду помнить Лоренцо Валла. Видите, мне даже известно его полное имя...
– «De professione religiosorum dialogus»[32]32
«De professione religiosorum dialogus» (лат.) – «Диалог о монашеском звании».
[Закрыть], – отозвался ноланец, всё ещё не открывая глаз. – Мне бы следовало раньше прочесть сочинения Валлы. Великий человек.
Слёзы потекли по его щекам. Датчанин, движимый смутным чувством жалости, склонился над ним так, чтобы другие не увидели этих слёз. А Венеция внезапно вынырнула совсем близко из-за мерцающей дымки ранних сумерек.
II. Приют найден
Она подошла к окну, ступая на цыпочках, хотя никто не мог услышать её шаги, и, приподняв край занавески, выглянула наружу. Ей была видна часть Фреццарии, люди, проходившие в конце улицы, на которой стоял их дом. Она наблюдала за прохожими, как часто делала и раньше. Иногда это бывало очень занятно. Раз она видела даже, как мальчишка, стащив фрукты с лотка, мчался по улице, а вдогонку ему неслись вопли торговца. А как-то после обеда на улице случилась драка – она не любила драк, но всё же стояла и смотрела как заворожённая. А по вечерам её занимали не прохожие, торопливо мелькавшие мимо, а те, кто останавливался на краю освещённого фонарём участка и то выступал из мрака, то опять скрывался в нём: двое мужчин, которые о чём-то шептались, сблизив головы в капюшонах, или мужчина и женщина. Эти минутные зрелища нисколько не удовлетворяли её; никогда нельзя было быть уверенной, видела ли ты это в самом деле или тебе только померещилось. Быть может, потому это и было так увлекательно. Ей хотелось выскользнуть потихоньку из дому и увидеть, что из этого выйдет.
Быть может, оттого она так часто ходила по дому на цыпочках, словно боясь спугнуть какое-то видение. Сегодня она с первого взгляда поняла, что ей предстоит скучный день. Люди на улице выглядели как марионетки, которых приводили в движение интересы, чуждые её мирку, и наблюдать за ними её побуждало только то скучное обстоятельство, что Луиджи должен сейчас вернуться с покупками. По тому участку Фреццарии, который был виден из её окна, проходили всё такие люди, каких и следовало ожидать на одной из главных улиц со множеством лавок. Проходили нагруженные покупками мужчины в длинных чёрных одеяниях (а когда они крадучись пробирались здесь по вечерам к своим возлюбленным и фонарь выхватывал их из мрака, они всегда бывали одеты в короткие испанские плащи). Подмастерья без шапок, чиновники, уличные мальчишки, греческие матросы, носильщики, катившие тачки с дынями или ручные тележки с тюками разных товаров. Из-за угла вышел мужчина с красным платком на голове, выкрикивая: «Кому мазь от чесотки?»
Тита почти перестала наблюдать. К тому же надо было идти вниз и ждать Луиджи. Но она помедлила у окна ещё минуту и, закрыв глаза, прочитала молитву. Когда она снова открыла их, она была вознаграждена.
Сначала она ничего не видела – это оттого, что во время молитвы она крепко зажмурила глаза, чтобы Бог не мог заподозрить её в плутовстве. Она никогда не могла простить одному из жильцов его слов (он умер с год тому назад, ему снёс голову саблей янычар[33]33
Янычар (тур.) – воин турецкой регулярной пехоты, созданной в XIV в. Первоначально войско комплектовалось из пленных юношей, позже путём насильственного отбора мальчиков из христианского населения Османской империи.
[Закрыть] за неуместные насмешки над Дамаском[34]34
Дамаск – с 1516 г. до конца Первой мировой войны входил в Османскую империю.
[Закрыть]). Этот жилец говорил, что, когда женщина, молясь, закрывает глаза руками, она всегда раздвигает пальцы настолько, чтобы сквозь них можно было всё видеть. Он сказал это не Тите. Он сказал это её матери, что ещё хуже. Тита ушла и плакала в прачечной, твердя: «Я не такая! И ни за что не буду такой, когда вырасту». Не будь в прачечной так грязно, она бы там повесилась.
Так что сейчас, когда Тита, помолясь честно, без всякого жульничества, открыла глаза, она с минуту моргала ресницами, ничего не видя. Затем она увидела внизу, на противоположной стороне улицы (это облегчало наблюдение) женщину, гордо и вызывающе выступавшую на высоких каблуках. Тита крепко сжала губы, но продолжала смотреть с возраставшим вниманием. У женщины под платьем, очевидно, были подложены подушечки, чтобы угодить вкусу венецианцев, которым нравились пышные формы. Только тончайшая вуаль прикрывала её набелённые груди с окрашенными в малиновый цвет сосками. Но Титу интересовал больше всего ряд пуговиц, нашитый на платье сверху донизу. Тите хотелось плюнуть, она чувствовала, что язык её крепко прижат к стиснутым зубам. Назначение этих пуговиц ей было известно: они давали возможность женщине удовлетворять своих посетителей без излишней траты времени на раздевание и без ущерба для платья. Пуговицы были перламутровые, блестящие. Так блестит след улитки на капустном листе. У Титы имелась одна-единственная большая перламутровая пуговица, которую она хранила в шкатулке. 'Try пуговицу она украдкой подобрала на улице, когда шла к обедне. И часто любовалась ею, мечтая, что когда-нибудь непременно купит много таких пуговиц, чтобы нашить на платье. А теперь всё испорчено. Наверное, найденную Титой пуговицу потеряла эта самая женщина, и наверное, случилось это оттого, что она чересчур поспешно расстёгивала платье. Тита чувствовала, что эта женщина – её враг, что это именно она вдвоём с мужчиной мелькнула перед нею видением в лунном свете и часто снилась с тех пор по ночам.
Считая шаги женщины, она прижалась лбом к стеклу. Потом, с внезапной тихой решимостью, на цыпочках отошла от окна. То была не её комната. Но Тита знала, что живший в ней постоялец, приезжий из Праги, уехал на два дня в Падую, а в его комнате ей нравился балдахин над кроватью из чёрного в разводах бархата и белой парчи. Ей хотелось бы поспать в этой постели под сверкающей звёздочками парчой, но она не знала, хватит ли у неё на это смелости. Что, если в полночь неожиданно вернётся жилец и ляжет в постель, не заметив, что там уже лежит она, Тита? «А я притворюсь мужчиной, – подумала она. – Скажу, что меня поместили на ночь в этой комнате, так как хозяин её в отъезде. Но вдруг он узнает мой голос?» – И она промолвила вслух, стараясь изменить голос:
– Я новый постоялец... Такой же приезжий, как и вы...
Словно в ответ, из комнаты наверху донёсся глухой стук, согнавший слабый румянец с нежных щёк Титы. Потолок затрясся. Что это, неужели мать упала с кровати? Тита стояла неподвижно. Ответственность была слишком тяжела. Как будто всё здание навалилось на неё. Она тревожно потрогала себя. Почему бы и нет? Она дрожала, держась за колонку кровати, колени её ослабели. «Бесполезно. Я уже больше не та, что была, – подумала она. – И не могу быть такой». В её хрупком теле бешено билось сердце, гоня кровь, кровь шумела в висках, застилала утомлённые глаза. Казалось, вся кровь из её тела хлынула в голову, оставив ноги бессильными, а в желудке – мучительное ощущение пустоты. Стук донёсся снова, эхом отдаваясь в висках.
Ей не хотелось идти наверх, её удерживали стыд и гнев, и всё же она знала, что если пойдёт, она будет вести себя, как нежнейшая и отзывчивая дочь. И не только внешне – она в самом деле будет испытывать к матери сострадание, но где-то в глубине души будет скрывать этот горький стыд, как мысль о паутине, которую поленилась обмести. Порой думаешь: «Паутина слишком высоко, я её почти обмела». И ходишь, делая вид, будто в самом деле обмела её, исполнила долг, и говоришь самодовольно: «Вот и всё». А там вдруг, много часов спустя, всплывает снова в сознании, что долг не выполнен, паутина разрастается всё шире и шире, рождая пауков, которые наползают на тебя. И ты словно парализована и готова на всё, только бы не возвращаться к старому, только бы не надо было обметать паутину, которую в своё время было так легко обмести. Тогда достаточно было самого ничтожного усилия над собой – и дело было бы сделано. А после того как ты притворялась, будто оно сделано, невозможно идти на попятный, при этом рискуешь оказаться ещё большей притворщицей, – вот что выходит из самого обыкновенного упущения.
Теперь, когда Тита колебалась, идти ли наверх к матери, сойти вниз ей казалось уже невозможным. Она стояла перед окном, вся вытянувшись, широко расставив ноги. Ромбы солнечного света ласково скользили по ней, оплетая неясной сеткой тонкую фигуру в простеньком платье, светло-каштановые волосы, перехваченные на голове одной только лентой. Как огромная западня мира, как воздушная ткань её грёз, солнечная сетка обнимала её тихонько, незаметно, и Тита только чувствовала, что этот свет слепит, что она перед ним беззащитна. «Боже праведный, я больше не буду так делать», – молилась она.
Затем мысли её вернулись к Луиджи, и она пожалела, зачем обычай требует, чтобы всю провизию для дома покупали на рынке мужчины. Если бы она могла делать покупки сама, у неё была бы возможность выходить из дому, принарядившись, ходить по рынкам, торговаться, жизнь для неё стала бы намного интереснее. А сейчас она может только надзирать за Луиджи, ловко выспрашивать его о ценах, в надежде, что поймает его на противоречии и таким образом уличит в небрежности или нечестности. Вот, например, фунт баранины может стоить самое большее пять с половиной сольдо, фунт угрей (нечищеных) – десять сольдо, моллюски – три сольдо сотня, пармезан – десять – пятнадцать сольдо. И ей надо проверить, не купил ли Луиджи вместо пармезана дешёвый сыр по шесть сольдо. Потому что жилец, требовавший пармезан, из Швейцарии и хорошо разбирается в качествах сыра. Затем Тита с испугом вспомнила, что нужно купить восковые свечи, а она забыла вписать их в список. Три фунта... нет, шесть. Это будет стоить двенадцать сольдо. Приятно иметь в доме большие запасы, но надо следить, чтобы продукты не портились. И отчего она постоянно забывает о свечах, ведь это одна из немногих вещей, которые легко хранить? Сердце у Титы ёкнуло. Занавеси из синей и золотистой флорентийской тафты пятнами расплывались перед её глазами, левая ладонь зудела. Она очень гордилась своими обязанностями и ответственностью, но её неотвязно преследовал страх сделать какую-нибудь оплошность. Преследовал и сухой кашель матери по ночам, зловещее лицо нищего с заячьей губой, раздувшийся труп утопленной кошки, который она видела в воде между свай.
Она услыхала голос Луиджи, звавшего её, и, приняв строгий вид, торопливо стала спускаться вниз, спрашивая себя, зачем она понадобилась там?.. Уж не вернулся ли студент из Рима? Он всегда в самые неподходящие моменты совался к ней с неожиданными требованиями и приносил всякие странные вещи, прося сварить их на кухне. Щёки у него были уже дряблые, и, разговаривая, он вертел квадратными большими пальцами и заискивающе пялил на неё близорукие, тесно поставленные глаза. Держать постояльцев – утомительное дело, в особенности для молоденькой девушки, у которой мать душевнобольная и нет других помощников, кроме дерзкого слуги и кухарки, красноглазой толстухи с плоскими жёлтыми руками, распластанными на переднике, как блины.
Но это оказался не студент из Рима. В передней стоял незнакомый мужчина, нетерпеливо похлопывая себя по ляжке бархатной шапочкой, а за ним – мальчишка с небольшим сундуком и какими-то огромными свёртками, обёрнутыми в холст. Тита выпрямилась во весь свой шестнадцатилетний рост и постаралась принять вид настоящей хозяйки. Луиджи – смуглый, с глупым и красивым лицом – громко ворчал что-то. Сегодня он держался наглее обычного. Тита расправила складки вишнёво-красного платья и сделала шаг вперёд. Она казалась себе величавой, ощущала тяжесть в бёдрах, как будто она была затянута в тугой, негнущийся корсет. Она мысленно твердила себе: «Ну вот, Луиджи уже пришёл, а я всё забываю про свечи».
Худощавый незнакомец с каштановой бородой отвесил торжественный поклон: видимо, она произвела на него впечатление. Тите он понравился, несмотря на низкий рост, на некоторую потрёпанность щегольской одежды и чрезмерно напряжённую, даже чуточку комичную выразительность черт. Она не могла определить, к какому кругу людей принадлежит этот незнакомец. Причёска его, видимо, была делом рук дорогого парикмахера, но завитки над ушами небрежно растрёпаны. Будь он моложе, Тита приняла бы его за богатого странствующего студента. Если бы не оттенок некоторого свободомыслия в покрое его платья, она бы подумала, что перед ней нотариус, приехавший в Венецию по делам. Если бы в его одежде заметно было больше заботы о внешности, он бы мог сойти за путешествующего для своего удовольствия французского дворянина. Тита была довольна своей проницательностью. Она не сочла нужным напомнить самой себе, что, определив, кем он не мог быть, она, в сущности, не сумела определить, кем же он был в действительности. Она осмелела, забыла о матери и о воображаемом жёстком корсете, придающем достоинство её осанке.