355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Линдсей » Адам нового мира. Джордано Бруно » Текст книги (страница 24)
Адам нового мира. Джордано Бруно
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 12:30

Текст книги "Адам нового мира. Джордано Бруно"


Автор книги: Джек Линдсей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

XXVI. Один

Тюрьма казалась ему огромным чудовищем, проглотившим его: во внутренностях этого чудовища он похоронен, медленно переваривается в тёмном желудочном соке смерти, пока не превратится в кашицу и будет извергнут наружу. Переваривание шло медленно. Он становился просто клубком натянутых и трепещущих нервов. Мозг отказывался работать. Только где-то в самой глубине горел огонь убеждённого знания. Он жил только отрывочными звуками, доносившимися до него, жил, как живёт водоросль, безвольно качаясь среди волн морских. Он, казалось, слышал каждый звук в здании тюрьмы. Каждый скрип половицы, шелест, стон или вздох, топот ног и грохот отдавались у него в ушах. Он купался в этом изменчивом потоке звуков, они обволакивали его, спасая от полного небытия.

Потом наступали недолгие просветы, когда к нему возвращались все душевные силы и способности. Мысль работала блестяще, лучше, чем когда-либо. Выводы давались легко, без усилий, он преодолевал наконец склонность ума к логическим абстракциям.

Можно было подумать, что о нём забыли. Но он знал, что на самом деле это не так. Инквизиция не забывала. Просто ей было не к спеху. Когда она имела дело с видным еретиком, которого надо было уничтожить, она не считала нужным торопиться. Продержать его год-другой в одиночном заключении на хлебе и воде – отличный способ заставить его поразмыслить о своём положении. Всё дело изложено в документах, запротоколировано, занесено в реестр. Если бы те, кто вёл это дело, умерли или были куда-нибудь отосланы, найдутся другие столь же компетентные люди, чтобы продолжать следствие. Бруно не знал точно, сколько времени он уже в тюрьме. Шесть или семь лет? Он считал зимы и лета, но был не очень уверен в верности своего счёта.

Тюрьма стала для него живым организмом. Отдалённое хлопанье дверей, оборвавшийся вопль действовали на него, как грубые пальцы, впившиеся в тело. Запахов он не замечал. Но грязь, и духота камеры, и собственное грязное тело мучили, как наваждение, мучили до того, что он рвал всё на себе или впадал в обморочное состояние, когда что-то начинало давить горящий мозг. Одежда на нём давно истлела, и ему дали взамен какие-то грубые холщовые тряпки.

Он днём и ночью ожидал ветра – это было единственное, что доходило к нему из внешнего мира. Когда дул ветер, он пытался добраться до окна за решёткой, чтобы ощутить на лице его свежее дыхание. Губы его раздвигались, обнажая зубы, глаза пылали безумным восторгом. Когда его перевели в подземелье, где совсем не было окон, он страдал так, как в первые дни заключения. Лежал на земляном полу, то плача, то слушая, как бьётся сердце, спрашивая себя, как это он ещё не умер до сих пор, что делает таким выносливым и несокрушимым хрупкое человеческое тело?

Порой перед ним проходили картины, которых он никогда не видел наяву. Это были как будто воспоминания не души, а каких-то элементов тела. И странно повторялись геометрические фигуры, видимо не случайно расположенные, а подчинённые каким-то математическим формулам, подогнанные одна к другой, как части одной машины.

Эти видения казались ему зеркалом, отражающим то, что ему, Бруно, дано было видеть со сверхъестественной ясностью лишь благодаря процессу медленного умирания. Он видел разложение и находил в нём элементы новой жизни. Ему казалось, что, благодаря его стойкости и философской мудрости, его разложение становится гибелью целого мира. Но в этом умирании были не только признаки распада, в нём были и знамения будущего нерождённого мира.

Оживали в памяти эпизоды из прошлого, но не совсем такими, как они происходили в действительности. Было в них кое-что новое, а иногда чего-то недоставало. Они были смутны, но проникнуты новой глубиной исканий и решений. Однажды его посетило следующее видение прошлого:

Опять проходя но лондонской Сент-Климент-Дэйнс, он свернул с набережной в узкий переулок у Бэтчерс-роу и увидел впереди здание посольства с его выступающими верхними этажами, коньками на крыше, королевскими лилиями и коронами на фронтоне. Он всё ещё опасался ходить по улицам, так как лондонская чернь не раз нападала на него и тяжко увечила. Одна подлая интриганка с льстивым языком и слезами наготове причинила ему много вреда, из-за неё он попал в лондонскую тюрьму, из-за неё толпа разорвала на нём одежду. Даже сейчас, когда всё уладилось, ему было не по себе на улицах Лондона, в особенности когда он шёл один.

Солнце садилось над Вестминстерским аббатством. Он шёл крадучись, но в прекрасном настроении, согретый дружеской встречей с соотечественниками, которых только что покинул в гостинице на Флит-стрит.

В передней Бомон-хауса он увидел две знакомые фигуры. Джон Флорио и Мэтью Г вини обернулись и бросились к нему с распростёртыми объятиями.

   – Где вы пропадали? – сказал Гвинн, двигая густыми бровями.

   – Вы же знаете, что нас ждут у Гровилля, – закричал экспансивный Флорио. – Ах вы, философ-единорог[225]225
  Единорог – по средневековому поверью об этом фантастическом животном с телом быка, лошади или козла и одним длинным прямым рогом на лбу, укротить его могла только девственница.


[Закрыть]
, бродящий по развратным улицам Лондона в тщетных поисках девы-укротительницы... милый вы человек! Ради Бога выкиньте из головы свои собственные идеи и идеи перипатетиков, свою обожаемую школу, и любезно обсудите просьбу ваших благочестивых друзей.

Он остановился, чтобы перевести дух, а из-за его плеча выдвинулся Гвинн, огромный, темнобровый.

Они вышли. Эта проклятая женщина, Мария, ослепляя белизной груди, плача сквозь кудри, протянула к ним унизанные кольцами руки.

   – Вы напрасно мне не верите. Здесь не было никого. – Из сумеречной тьмы Лондона вынырнуло её тело, отравив ему радости дружбы, опоганив слова, горевшие в его мозгу.

Среда на первой неделе Великого поста. Сумерки взметают над Вестминстером пепел угасшего дня, и душит за горло воспоминание о гибком, податливом теле Марии с её чудесными бёдрами.

Они стояли на набережной Темзы и кричали:

   – Эй, шлюпка!

   – Опасный выкрик, – пробормотал Гвинн. – Если нас услышат на Набережной и подумают, что мы кричим другое, похожее слово, мы пропали[226]226
  ...подумают, что мы кричим другое, похожее слово... — В английском оригинале содержится намёк на созвучие слов «оаr» («весло») и «whore» («шлюха»). Здесь и ниже слово «whore» относится к английской королеве Елизавете.


[Закрыть]
...

   – Это будет славная смерть, – заметил Флорио. – Мы утонем, как Леандр и Гилас[227]227
  Леандр – в греческой мифологии возлюбленный богини Геры.
  Гилас – в древнегреческих мифах любимец Геракла, который взял его с собой в путешествие аргонавтов.


[Закрыть]
. Мы станем легендой Темзы, и призраки наши будут скользить в воде рядом с отражениями лебедей.

   – Я вчера видел, как вешали человека за то, что он подстрелил лебедя, – сказал Гвинн. – Он оправдывался тем, что семья его голодает... А у рыжей шлюхи даже клистир – и тот из золота...

   – Заткни глотку, пьяница! – сурово остановил его Флорио.

   – Объясни! – попросил Бруно по-итальянски.

   – Гвинн пьян, – сказал Флорио. – Он один из тех опасных субъектов, у которых только по глазам видно, что они пьяны. Я объясню тебе его шутку потом. – Он понизил голос. – Смотри у меня, Мэтью, ещё одно предательское слово, и я брошу тебя в воду.

   – Лодка! Эй, лодка! – завопил опять Гвинн.

Ночь была как пепел покаяния, как тёмные одежды смерти на презираемом и всё ещё желанном теле.

Наконец из мрака донёсся ответный крик, и к берегу подплыла лодка.

   – Куда прикажете?

Гвинн ответил резко и ворчливо, за ним прогудел то же Флорио. Лодочники что-то возразили, спросили. Бруно дёрнул Флорио за рукав:

   – В чём дело?

   – Эти трусливые негодяи желают знать нашу родословную и расположение родинок на теле наших любовниц. Словом, они ведут себя нагло.

Лодка подошла ближе, Бруно первый прыгнул в неё, за ним Гвинн и Флорио. Древние Хароны[228]228
  ...древние Хароны... — Харон в греческих мифах – угрюмый перевозчик душ в Царство мёртвых через реку Ахерон.


[Закрыть]
задвигали скрипучими вёслами. Один из них начал горланить любимую песенку лодочников, и Флорио, не вытерпев, запел в свою очередь песню из «Pastor Fido»[229]229
  «Pastor Fido» (лат.) – «Верный пастух».


[Закрыть]
Гварини. Они проплыли уже почти треть пути, как вдруг гребцы направили лодку к берегу в сторону Темпля.

   – Зачем они это делают? – спросил Бруно. – Пьяны они, что ли?

   – Они говорят, что дальше не поедут, – объяснил Гвинн, полоща руки в реке, по которой бежала ночная зыбь. – Здесь у них стоянка. Они крепко держатся за свои права.

Все трое выйти на берег, поблагодарили несговорчивых Харонов и уплатили им, после чего те стали любезнее и указали дорогу.

   – Не могу разглядеть, где мы, – сознался Флорио. – А ведь я думал, что знаю Лондон не хуже, чем тайные прелести моей Лалаги[230]230
  Лалага – древнегреческое женское имя, которое часто носили гетеры и героини мифической и пастушеской поэзии.


[Закрыть]
.

   – Я нашёл какую-то грязную тропу, – сказал Бруно. – Идите за мной.

   – Ну и жизнь! – вздохнул Гвинн.

Они ступили в густую грязь и побрели по тёмному проходу, натыкаясь друг на друга. Бруно схватил Гвинна за ворот.

   – И подумать только, что мы, три избранные души в ничтожном мире...

   – Где мы? – прогудел Флорио, и ему ответило громкое эхо.

   – Morituri morituros salutant[231]231
  «Morituri morituros salutant» (лат.) – «Идущие на смерть приветствуют идущих на смерть». Здесь пародируется известное приветствие римских гладиаторов «Ave Caesar, imperator, morituri te salutant» («Здравствуй, цезарь, император, идущие на смерть приветствуют тебя»).


[Закрыть]
, – сказал Гвинн.

Ночь сомкнулась над тремя людьми, которые брели по вонючей грязи... Не луна напомнила Бруно об его одиночестве. Напомнило о нём ослепительное тело Марии, затонувшее в озере зеркала. Ему казалось, что он тоже утонул, и лебеди королевы величаво проплывают над ним. Человек, которого повесили за то, что он, умирая с голоду, подстрелил лебедя, – ведь это он, Бруно. Он прожил множество жизней в одной.

Он ещё не умер. Он стонал под холодной тяжестью ночи, придавившей его. Кто его противник? Церковь? Нет, нечто большее. Христианская вера? Нет, то, что держится христианством: паразитизм, уничтожающий сущность всякой добродетели. Евангельские заветы будто бы хороши, их не портит даже то, что к ним примешались призывы к ненависти и насилию. Отчего же они так обесценены? Нелепо говорить, что люди извращают божественную истину. Истину извратить нельзя. Если так называемая «истина» становится орудием угнетения и жестокости, то других доводов против неё не требуется.

В чём беда? Как изгнать торжествующего зверя, величайшее зло, убивающее красоту и чистоту? Он держится страхом и алчностью. Церковь – величайшая сила на земле, самый крупный из собственников. Какой смысл имеет проповедь, основанная на иррациональных догматах и эмоциях? Каковы бы ни были официально признанные стремления Церкви, они служат лишь прикрытием для алчности.

Какой же выход? Отказываться от благ земных, как это делают отшельники, бессмысленно. Только человек, скованный страшной угрозой смерти, может искренно примириться с таким образом жизни. Но как осуществить пользование благами земными, не создавая при этом опоры для паразитической жажды власти, которая всё губит?

Трудиться и производить на пользу всем... Вот формула, которую он часто искал, не постигая её смысла во всей полноте. И по-братски делиться благами земными.

Он давно утратил надежду на спасение, но бывали минуты, когда он с упоением строил планы, что он стал бы делать, если бы каким-то чудом вышел из тюрьмы на свободу. Ему казалось, что существование самого загнанного из тружеников, угнетённых жадным землевладельцем, было бы для него, Бруно, блаженством. Трудиться, двигаться, дать работу мускулам, знать, что твоя работа связывает тебя с другими людьми... Голодать, терпеть преследования, болеть, быть обманутым, не иметь возможности получить образование – всё это казалось человеку, лежавшему без сил в тёмной камере, таким пустяком по сравнению с радостью участвовать в жизни мира, вносить в неё свою лепту, хотя бы малую.

Он мечтал о пище. О женщине, которая с любовью заботилась бы о нём. Отречься от всех честолюбивых помыслов, поселиться где-нибудь, где он мог бы найти заработок, читать лекции, как когда-то в Ноле. Но на этот раз он не стал бы проповедовать недозволенные идеи, чтобы не лишиться куска хлеба. Он твердил бы своим ученикам старую ложь, которую предписывала Церковь, и католическая и реформатская. Он женился бы на юной девушке, дочери бедняка, которая была бы ему благодарной и послушной женой. И прожил бы остаток жизни в благоухающем саду, окружённый детьми. Какими драгоценными казались самые обычные вещи, которые он когда-то презирал. Слава больше не привлекала его. Он хотел затеряться среди множества людей, иметь с ними общие цели и одинаковые взгляды. Он приобщится к изменчивой и вечной Вселенной, примирится с судьбой, создавшей мозг и руки в организме, которым управляли половые органы и желудок.

Потом неотвратимо и властно, как смерть, без всякого участия его сознательной воли, пришла твёрдая решимость утвердить истину, которую он постиг, истину, которой имя – Свобода.

С этой правдой в душе он был свободен даже здесь, в тюрьме. К нему вернулась прежняя экзальтация, стоические принципы, в которых он открывал новые глубины, новую резкость света и тени.

Он не знал, чем кончится война, которую он один осмелился вести против лжи и несправедливости в мире, против власти паразитов, – но он не мог изменить этой внутренней правде, взошедшей, как звезда, над хаосом его души. Если он пойдёт за этой путеводной звездой, если примет целиком всеобъемлющую мысль, перед величием которой он терялся, он не может быть побеждён, что бы с ним ни сделали, как бы жестоко ни мучили и ни позорили его.

(Он вслушался, приложив ухо к двери: опять вопли, стоны и лязг орудий пытки).

Но что же это за мысль, величие которой подавляло его? Только не терять нового сознания единства, обретённого им! Эта мысль – жизнь, которая струится в него от звёзд в высоте и цветов на земле, от кротких женщин, чьи ноги, как колонны, служили опорой его омрачённой душе, от мужчин, работавших мозгом и руками, чтобы заживлять раны, нанесённые временем.

Оттого человеческое сливалось с космическим. Оттого он, Бруно, даже в тёмной келье своего одиночества чувствовал себя частицей человечества. Это было связью между ним и будущим, которое он провидел, несмотря на свою оторванность от жизни и всякой деятельности. Теперь мир принадлежал ему. Он умирал за свободу ближних, свободу всего рода человеческого. Теперь он понимал, что массы, которые трудятся, едят и любят, массы, которых он не замечал в своих одиноких исканиях, участвуют в этих исканиях, служат опорой искателю, стремятся к тому же великому моменту, когда его одиночество окончится, когда все жизни будут равны перед природой, идут навстречу тому дню, когда всё будет общее, когда формы человеческого существования будут так же свободны и самопроизвольны в своём взаимодействии, как клетки, сочетанием своим образующие человеческое «я», эту массу противоположностей, которые, сливаясь, дают сложную совокупность действий.

Он, Бруно, больше не был отделён от громадного организма Вселенной. Во всём, что он делал когда-то и теперь, не было ничего чуждого этому организму. Мужчины и женщины, которых он любил, были частью его самого, и он не судил их больше надменным умом, снисходительно благодарный за то, что они были ему орудием наслаждения или возбуждали в нём энергию. Нет, теперь они в самом деле были частью его самого, как он был частью их. Бесчисленные массы тех, кто трудится и борется, составляли с ним одно, он был лишь голосом этих масс, сознанием, брезжившим в водовороте жизни и созидания. Он был оружием жизни, авангардом всего человечества.

Из помещения, где стучали и лязгали орудия пытки, донеслись вопли. Кто-то стонал, как стонет женщина в родах. Человека терзали на части служители Христовы. Человек в муках рождал новый мир...

XXVII. Утверждение истины

Его умыли, переодели, подстригли ему бороду. Из подземелья перевели в камеру почище, с окном. Он сидел в каком-то оцепенении, ожидая, что будет, тоскуя о прежней камере, где его укрывала темнота. Свет резал глаза, в желудке он ощущал какую-то слабость, всё тело зудело. Он был не в силах сидеть прямо на стуле, принесённом в камеру, через несколько минут он, как мешок, свалился с него и лежал на полу.

Вошёл человек средних лет, просто, но тщательно одетый, невысокого роста, с длинным лицом и остроконечной тёмной бородкой. В его серьёзных глазах мелькало иногда благожелательное выражение. Голос у него был тихий, но ясный и уверенный.

   – Вы Джордано Бруно, бывший доминиканец?

   – Да.

В приходе этого человека Бруно почуял угрозу для себя – и невольно выпрямился. Тяжкое оцепенение, овладевшее им, начинало проходить. Он страшился любезности посетителя: она могла бросить его к ногам этого человека, исторгнуть у него мольбу о пощаде. «Всё, что угодно, только не это!» – твердил он про себя.

   – Я – Роберт Беллармин.

Они внимательно смотрели друг на друга. Бруно почувствовал, что душа его ожесточается против этой последней атаки на него. Он пытался говорить с достоинством и без всякой нетерпимости.

   – Мне всегда хотелось познакомиться с вами. Я уважаю вас, как умного человека...

   – Я, со своей стороны, могу сказать то же самое о вас.

Бруно не мог устоять против надежды, что наконец перед ним человек, который поймёт его. Он и сам не заметил, как начал излагать Беллармину свои идеи в физике, свои мысли об устройстве Вселенной. Беллармин прервал его спокойным, но решительным жестом:

   – Всё это – обыкновенное тщеславие ума. Святое Писание говорит нам другое. Кроме того, я читал ваши книги и не нуждаюсь в пояснениях.

   – Но ведь идеи мои правильны...

   – Они не могут быть правильны. Вы полагаете, что Господь Бог знает о Вселенной, которую он сотворил, меньше, чем вы, простой смертный? Или что он умышленно лгал пророкам, тогда как он легко мог бы, если бы хотел, возвестить им всё то, что вы считаете истинным, если бы это действительно была истина?

Бруно начал бессвязно говорить о том, что Церковь давно признала «двойственность истины», а он, Бруно, только идёт по стопам Скота Эригены[232]232
  Эригена Скот – средневековый философ IX в., ирландец по происхождению. Его учение было осуждено церковью как еретическое.


[Закрыть]
и Николая Кузанского.

   – Святая Церковь при известных условиях допускает расхождения между философией и богословием, – сказал Беллармин мягко. – Но если философия совершенно забывает о богословии и выдвигает тезисы, признать которые – значило бы совершенно уничтожить богословие, тогда Церковь вынуждена занять иную позицию.

   – Но истина, истина... – бросил Бруно, стискивая руки.

   – Церковь – вот вам истина. Она – единственный источник любви, и веры, и милосердия, всего, что возвышает человека над животным. – Тон его ещё более смягчился. – Я читал ваши книги. Вы согласны с такими мыслителями, как Помпонацци[233]233
  Помпонацци Пьетро (1462 – 1525) – итальянский философ, представитель аристотелизма эпохи Возрождения. Отрицал «бессмертие души», за что его сочинения были сожжены Инквизицией.


[Закрыть]
, что религия необходима только для невежественной черни. Я выбрал Помпонацци, так как на этом примере легче всего убедиться, до какого предела Церковь допускает свободу мысли, не считая нужным вмешиваться. Разве Помпонацци не выражал сомнений в бессмертии души?

Бруно поник головой. Он чувствовал, что ему опять изменяет мужество, и боялся, что в последний момент, после стольких лет мучительной борьбы, он испортит всё, сдастся. Беллармин встал и, подойдя к двери, отдал какое-то распоряжение. Через несколько минут он вернулся с подносом, на котором стояло два стакана вина. Предложил один Бруно. Бруно хотел отказаться, но не мог. Он взял стакан.

   – Пейте не сразу, – заботливо сказал Беллармин. – Вы, вероятно, всё это время были воздержаны в пище и питьё ради спасения своей души. Пейте же понемногу, иначе вино плохо подействует на ваш желудок... Вот так, хорошо.

Он взял свой стакан и заглянул в него.

   – Итак, если вы согласны, что религия необходима, чтобы держать в узде народ, следовательно, вы должны признать, что все попытки умалить заслуги Церкви опасны, разрушительны, неразумны. Я уверен, что вы уже сожалеете о таких клеветнических выпадах в ваших книгах, как хотя бы изображение Папы в виде чудовища в тройной короне, Ватикана – в виде стальных ворот ада, а о Риме писать, что он ограждён тройной стеной и девять раз опоясан Стиксом[234]234
  Стикс — Согласно греческим мифам, это река текущая из Океана в Подземный мир.


[Закрыть]
. Такие полёты разнузданной фантазии встречаются, как вы, конечно, помните, в вашем прощальном послании из Виттенберга, «Oratio Valedictoria Vitebcrgae habita». Я убеждён, что вы раскаиваетесь и в том, что именовали папскую власть торжествующим зверем. Употребляя подобные выражения, вы опустились до уровня тех жалких людей, которые питают свой изголодавшийся ум словами святого Иоанна. Над этими словами тщетно ломали головы мудрейшие из богословов, а теперь каждый сумасшедший ремесленник воображает, что ему открыт их тайный смысл.

   – Под торжествующим зверем в моей книге я разумею вовсе не Папу, – возразил Бруно, чувствуя, что мужество его с каждой минутой слабеет. – Это надо понимать шире... Valedictio – это тактический манёвр... Я хвалил Лютера только за его энергию. Я всегда восхищался силой его характера, но не одобрял его учения. Мне претят его идеалы... Спокойная совесть мелкого торгаша... Я мечтаю об единении более широкого масштаба... В отношении Лютера я с вами согласен.

   – В таком случае что же вас удерживает? – терпеливо спросил Беллармин, вертя в руках стакан. Бруно уже выпил своё вино – он не мог пить его медленно, как советовал Беллармин. Теплота разлилась по его телу, и он думал только об одном: как было бы чудесно получить и тот бокал, которым поигрывал Беллармин, всё ещё медля пить. Он ударил себя в грудь:

   – Меня удерживает истина. Я не могу отречься от истины.

   – Что есть истина? – процитировал Беллармин с улыбкой, которая могла выражать что угодно – и простодушную веру и утончённый цинизм.

   – Мой крест.

Беллармин снова усмехнулся.

   – Я указал вам простой выход. Я так и знал, что вы это скажете, и всё же надеялся, что, быть может, у вас хватит мужества не укрываться за чистейшей риторикой. Впрочем... – Он сделал снисходительный жест, как бы намекая, что долгие годы тяжких страданий, пожалуй, достаточное оправдание. Затем продолжал: – Истина – это откровение Божие, возвещённое людям устами его пророков и установлениями Церкви. Её можно подкреплять доводами разума, это указывали такие философы, как Святой Фома Аквинат. Но во всей полноте она заключена лишь в совокупной деятельности общины Христовой.

   – В том, что вы говорите, есть доля правды, но есть и предвзятость. Приблизительно так же пытался верить и я когда-то. – Он вдруг вышел из себя: – Не безумие ли, что меня арестовали и судят, когда я сам хотел прийти к вам? Но то, что вы со мной сделали, исключает теперь всякую возможность примирения. Я стал другим человеком. И мир тоже стал другим, его изменили мои страдания. Я вижу, вы улыбаетесь. Уверяю вас, я не сошёл с ума. Я знаю, что я – не помазанник Божий, не жертвенный агнец, как ни соблазнительны все эти уподобления... Перестаньте смеяться надо мной, или я убью вас!

Он вскочил, опрокинув стул, весь дрожа от ярости. В дверях появился солдат. Беллармин знаком отослал его и повернулся к Бруно.

   – Поднимите стул, – сказал он успокаивающим тоном, – и не волнуйтесь. Поднимите стул и сядьте. Помните, что мы с вами попросту ведём теоретический разговор... Нет никаких оснований выходить из себя.

   – Не дадите ли вы мне ваш бокал вина? – попросил Бруно дрожащим голосом, со слезами на глазах.

   – Конечно, пожалуйста, возьмите. Но пейте не сразу.

Забыв всякий стыд, Бруно с жадностью схватил бокал и припал к нему. Силы начинали возвращаться к нему.

   – Чем же, – начал опять Беллармин, видя, что Бруно стал спокойнее, – чем же вы заменили бы Церковь?

   – Истиной, истиной!

   – Постоянно один и тот же выкрик. Я спрошу вас опять: что есть истина?

   – Религия объединяет, – сказал Бруно, не отвечая на вопрос. – Но она и разъединяет тоже. Она убивает ложью. Она родит страдание и питается им. Страдания человеческие ей необходимы, без них она погибнет. Религия возникла благодаря потребности несчастных людей в утешении, и она оставляет их несчастными, чтобы оправдать своё существование. Я был труслив и слеп, когда думал, что она действительно нужна. Но, впрочем, я тогда высказывал и другие мысли. Вы не обратили внимания на мои доводы, что каноны религии больше убивают, чем возрождают, что призыв к братству нужно только разумно обосновать, и он будет услышан и принят всеми?

   – Да, эти места в ваших книгах я отметил красными чернилами, – ответил Беллармин.

   – Теперь я довёл эти мысли до их логического заключения. Всё другое, сказанное мною об этом, – только уступка страху... Я ошибался, принимая собственный страх за сомнения моих братьев... Я – человек низкого происхождения, сын бедных тружеников... Я до сих пор отрекался от своих...

   – Выражайтесь яснее. Кому вы несёте это своё новое Евангелие? То есть кому вы понесли бы его, если бы имели такую возможность?

   – Не знатным господам и не менялам, не землевладельцам и не торгашам... а всем трудящимся и обременённым...

   – Ага, вы ссылаетесь на Святое Писание...

   – Только затем, чтобы вам досадить. Мне нет надобности прибегать к Святому Писанию. На моей стороне – Вселенная и время...

   – Итак, вы желали бы проповедовать новую мораль, основать какие-нибудь секты вроде вальденсов[235]235
  Вальденсы – приверженцы средневековой ереси, зародившейся в конце XII в. в Лионе (зачинатель – Пьер Вальдо).


[Закрыть]
и катаров[236]236
  Катары – приверженцы ереси XI – XIII вв., распространившейся в основном в Италии, Южной Франции, Фландрии. Катары и вальденсы выражали преимущественно интересы ремесленников и крестьян.


[Закрыть]
или написать новый комментарий к «Вечному Евангелию»?

   – Нет. Я не заражён манихейским[237]237
  Манихейство – религиозное учение, основанное в III в. Мани, который проповедовал, согласно преданию в Персии, Средней Азии, Индии. Учение оказало влияние на средневековые дуалистические ереси.


[Закрыть]
безумием, не презираю тела и природы...

   – Значит, Мюнцер и его крестьяне? Будете вопить, как он: «Всё – общее и должно быть распределено между всеми»?

   – И да и нет. Это мне ближе. Но и Мюнцер[238]238
  Мюнцер Томас (ок. 1490 – 1525) – немецкий революционер, идеолог и вождь крестьянских масс во время Реформации и Крестьянской войны 1524 – 1526 гг. в Германии.


[Закрыть]
не понял природы и её законов. Искания продолжаются. Система ещё не нашла своего завершения.

   – Послушайте, нот как раз сейчас в Нижней Австрии бунтуют крестьяне. Неужели вы не понимаете, как опасны такие идеи, как ваши?

   – Опасны для вас.

   – Нет, не только для меня. Для всей культуры, для дела Божия...

   – Я хотел бы быть там и погибнуть в рядах этих крестьян...

Беллармин первый нарушил молчание:

   – Всё это – пустые разговоры. Никогда вы не станете вождём еретиков или бунтовщиков, потому что вы никогда не выйдете из тюрьмы. Да если бы и вышли, вам бы эти простолюдины понравились ещё меньше, чем капитул монахов... Мне жаль вас.

   – Это – вина Церкви... Что я говорю «вина»? Я не виню её, я ей благодарен за то, что ко мне вернулась твёрдость, чутьё правды, я теперь знаю, что мне нужно. Ложь во мне выжгли...

   – Выжгли...

Бруно вздрогнул. Он докончил уже и второй бокал вина и ощущал беспечную отвагу и вместе с тем какую-то пустоту внутри.

Беллармин продолжат:

   – Я прочёл все ваши напечатанные сочинения и те рукописи, которые взяли у вас после ареста. Вы – умны, но вы – пустой шарлатан. Вы просто извратили глубокие мысли епископа Николая Кузанского. Вы их упростили. Впрочем, мне нравится ваш стиль и та страстность, с которой вы отстаиваете свои идеи. Я уважаю вас за учёность, хотя вы и непоследовательны. Скажу прямо – вы созданы для роли пропагандиста, но в вас нет ничего оригинального. Я виню тех людей, которые руководили вами в дни юности в Неаполе. Вы не можете жить без опоры. Церковь вам необходима. А вы ей не нужны, хотя она всегда готова использовать ваши способности, как и способности всех других своих детей. Поэтому вам невыгодно было ссориться с Церковью. Ваши сочинения будут внесены в список запрещённых книг. Жизнь ваша будет такова, какой никогда но была.

   – Продолжайте, – сказал Бруно. – В том, что вы говорите, есть, по крайней мере, большая доля правды.

   – Слишком поздно вам надеяться, что вам поверят. Тем не менее, если вы проявите должное раскаяние, вас поместят в какой-нибудь монастырь вашего ордена, вы будете жить в хороших условиях и сможете, если пожелаете, писать в защиту Церкви.

   – Продолжайте.

   – Я специально занимался вопросом о связи ваших идей с формами общественной жизни. Я хочу вам объяснить, почему взрывы вашей ненависти меня не испугали. Но мне придётся начать с вашей философии.

   – Объясните, что, по-вашему, я украл у Кузанца?

Бруно был больно задет суровой критикой Беллармина.

Он старался не выдавать обуревавших его чувств, но не устоял перед желанием вернуться к этой теме.

   – Кузанец далеко заходит в своих рассуждениях, слишком далеко, это опасно. От них один шаг до бездны – и этот шаг делаете вы!

   – Но гибну при этом не я, рушится Церковь. Гибнет узурпатор, зверь.

   – Оставим метафоры. То, что Кузанец говорит о Боге, вы относите к природе. Несмотря на путаницу мыслей, в ваших книгах чётко видны основные тезисы. Вот суть вашего учения: материя и форма по природе своей не противоположны. Материя заключает в себе всё возможные формы и рождает их из себя в последовательные моменты времени. Вселенная бесконечна и вечна, следовательно, в ней могут осуществляться бесконечные превращения материи.

   – Вы неплохо передаёте суть моей философии. Она далека от идей Николая Кузанского.

   – У вас речь идёт только о материи и форме, о силе, пространстве и времени. Вы не отличаете формы от материи.

   – А Кузанец рассуждает иначе.

   – Ваше понятие об единстве всегда конкретно, оно никогда не трансцендентально. В вашей философии нет места Богу Отцу, Слову и Искупителю.

   – В моих сочинениях... – начал Бруно неохотно, хриплым голосом. Он хотел сказать, что мог приноровить свою мысль к католическому мировоззрению путём эзотерического истолкования символов. Но этот аргумент, предававший всё, чего он достиг, замер у него на устах. Он сидел, как-то весь опустившись, нервы его были нестерпимо напряжены.

Беллармин подхватил невысказанный довод.

   – Вы употребляете слово «Бог», но вы могли бы заменить его термином Natura naturans, и в вашем учении ничего не изменилось бы, – прервал он вялые возражения Бруно. – Знаю, вы делаете какое-то неуловимое логическое различие между этими двумя терминами, чтобы сохранить нетронутым понятие единства. Но вы совершенно уничтожаете идею личного Бога. Более того, вы постоянно противоречите самому себе в определениях первопричины, души, интеллекта. Если всё возможности заключены в движущейся материи, то, откинув всякие нагромождения слов, можно сделать вывод, что интеллект у вас является не результатом промысла Божия, а материальным, образующим началом всякой формы, не самоопределяющимся, а определяемым материей и движением...

   – Я не атомист-детерминист, – возразил Бруно. Он больше не стремился убедить иезуита в том, что он, Бруно, мог бы примириться с католицизмом. Ему хотелось только, чтобы Беллармин, этот человек острого ума, в своих речах показал ему как бы со стороны все выводы, к которым пришёл он, Бруно. Это было бы лучшим подтверждением их правильности.

   – Вы не атомист-детерминист, – продолжал Беллармин, – но если отделить в вашем мировоззрении новое от того, что в нём есть косного, непереваренного, преувеличенного, то становится ясно, что вы неуклонно отрицаете всякую ипостась и промысел Божий, всякое начало, кроме того, которое создаётся условиями движения материи. Для? вас сознание логически может занимать только самое последнее место в вашей диалектике движения материи.

Бруно трепетал от радости, но сдерживался, не желая выдавать своих чувств из боязни, что Беллармин замолчит. И Беллармин продолжал, время от времени соединяя вместе указательные пальцы, словно отмечая этим каждый пункт своего изложения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю