Текст книги "Адам нового мира. Джордано Бруно"
Автор книги: Джек Линдсей
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Часть вторая
ПРЕДАТЕЛЬСТВО
VIII. Соглядатаи
Весеннее солнце разливало приятную теплоту в закрытом дворике. Прячась за миртовым кустом, мальчик молил Бога, чтобы павлин в соседнем саду опять не закричал. В тишине двора слышен был только скрип колодца да заглушённые крики с реки. Силки были расставлены под грушей, росшей у самой стены, и приманкой для птиц служил кусочек булки. Ах, если бы какой-нибудь голубь слетел вниз и попался в силки! Мальчик, сидевший на корточках за кустом, переменил положение и стряхнул комок грязи, приставший к его панталонам. Розы ещё не цвели. Мочениго пытался выращивать розы зимой. Но он только напрасно расходовал масло в лампах, которыми выгревали кусты.
Джанантонио устал дожидаться, пока в его силки попадётся какая-нибудь птица. Он прошёл между ржавых кипарисов в маленькую столовую. Одна стена представляла собой подобие скалы, сплошь выложенной редкими раковинами, привезёнными с Кипра. Мох между ними увял, потому что Мочениго не заботился о ремонте свинцовых труб, подававших воду в фонтаны. Он говорил, что велит снести всю постройку. Но Джанантонио надеялся, что он этого не сделает. Маленький домик был единственным местом, где он чувствовал себя дома.
Он прислонился к двери. Отсюда видна была груша и силки под ней, а скосив глаза направо, можно было увидеть, не стоит ли кто у дверей дома. Точёное лицо Джанантонио было хмуро и сосредоточенно, он насторожённо прислушивался. И всё же он не заметил, как пришла Пьерина. Такая уж у неё была повадка – появляться неожиданно. Эта массивная женщина двигалась удивительно бесшумно. Она так гордилась своими маленькими руками и ногами, что, кажется, совершенно забывала о массивности остального тела.
Пьерина стояла в дверях, уперев руки в бедра, с хмурой усмешкой на широком лице. Она и Джанантонио смотрели друг на друга недоверчиво. Но с недавних пор их объединяла общая ненависть к чужому, который вторгся в дом. Это новое чувство ненависти было так сильно, что оно сокрушило все барьеры антипатии, которую они питали друг к другу.
– Ну, поймал что-нибудь? – спросила Пьерина своим хрипловатым голосом.
Джанантонио мысленно отметил эту необычную любезность. Даже теперь, когда их отношения изменились к лучшему, он с трудом прощал Пьерине едва заметные усики, темневшие на её верхней губе.
– Это Бартоло сделал мне силки.
– Вот как! – отозвалась Пьерина, сохраняя свой величественный вид. В углах её полных губ сквозило лёгкое презрение. – Он не всегда так добр к тебе, а?
– Всю эту неделю он добрый, – сказал мальчик, таинственно понижая голос.
– А хозяин занят гостем, да?
Вражда между ними опять стала ощутимой. Оба некоторое время молчали. Потом Пьерина разразилась грубым смехом.
– Ладно, мне-то всё равно, что бы вы с ним ни делали. Пусть каждый сам выливает свой ночной горшок.
Джанантонио дрожал от ярости, от омерзения. Он не в силах был ответить ни слова. С дерева слетел воробей, направился было к силкам, чтобы поклевать хлеб, но передумал и, вспорхнув, исчез за стеной. Пьерина оправила своё поношенное тафтяное платье. В этом жесте была грубая простота, настолько поразившая Джанантонио, что он забыл о своём гневе. Он стоял, разинув рот, не сводя глаз с женщины. Почему-то вспомнился запах подгорелого хлеба. Вдруг захотелось узнать, какова она раздетая, очень ли она безобразна. Это нечистое любопытство сближало его с Пьериной больше, чем прежняя ненависть, когда он не думал о ней как о человеке. Он заметил, что она стоит, широко расставив ноги.
– Хозяин у него в комнате, наверху, – бросила Пьерина своим монотонным, хриплым голосом.
– Это неправда, что он умеет делать золото, – сказал злобно Джанантонио.
– Был тут другой, – продолжала Пьерина, упёршись ему в лицо равнодушно-презрительным взглядом. – Так, с год тому назад. Раньше, чем тебя взяли в дом.
– Он жил здесь? Откуда он взялся?
– Нет, он сюда не приходил. – Пьерина опять оправила платье, и Джанантонио с интересом посмотрел на её маленькие руки. У неё и в самом деле были красивые руки, и она их холила: они были белы и гладки, не то что её ненакрашенное лицо с нечистой кожей.
– Тот был не чета этому малому, который сейчас в доме. Того мошенника можно было уважать: он ловко обделывал свои дела. Его звали Мамуньяно. Жил он во дворце Дандоло и имел собственную охрану из пятидесяти лучников. Дож называл его Illustrissimo[109]109
Illustrissimo (лат.) – «Знаменитейший».
[Закрыть]. Во время карнавала он давал представления на площади Сан-Стефано. Его шесть мантуанских жеребцов выделывали славные штуки! Да... А потом у него начались неприятности с кредиторами.
Не знаю, что там случилось, но наш хозяин тоже пострадал. Дурак!
Пьерина рассказывала всё это однотонно, ни разу не повысив голоса, а кончив, с усмешкой посмотрела на Джанантонио из-под густых бровей. Этот взгляд говорил: «Ведь не посмеешь передать кому-нибудь то, что слышал!» И Джанантонио знал, что не посмеет. Он не решился бы на открытые военные действия, не решился бы раскрыть ту сеть интриг, которая опутала дом. О какой-нибудь пустячной вине Пьерины он мог бы всем рассказать, но повторить такие слова нельзя было. Ему тогда пришлось бы слишком многое объяснять.
Пьерина, видимо, понимала, что чем резче она будет выражаться, тем вернее заставит мальчика молчать.
– Он дурак, наш хозяин, – повторила она. – Его водил за нос один греческий купец, да и все его приятели. Потом какая-то девчонка высосала из него немало крон. Затем Мамуньяно. Потом некоторое время был только ты да мы с Бартоло – и мы его не обижали. А теперь появился новый мошенник!
В душе Джанантонио происходила борьба различных чувств. Эти сообщения ошеломили его, но вместе с тем усилили его ненависть к Пьерине. Он вспомнил, что болен, что он сегодня не завтракал. Он жаждал сочувствия от кого-нибудь. В то же время ему хотелось поощрить Пьерину, услышать от неё ещё худшие вещи о Мочениго. Хотя он и не сможет использовать её слова как оружие против неё, но уже одно то, что она их сказала, давало ему некоторый перевес.
– Он хотел делать золото, – сказал он с расстановкой и, сделав шаг назад, тотчас оглянулся, испугавшись вдруг, что наступит на силки, хотя они стояли далеко отсюда. Когда он снова посмотрел на Пьерину, что-то птичье почудилось ему в косом взгляде её карих глаз. Она глядела на него с жадным вниманием. Какая она толстая! Джанантонио невольно весь подобрался. Пьерина медленно смерила его взглядом. Потом вздохнула, и он увидел, как под платьем заколыхались полны жира. Теперь она казалась уже менее страшной. Он облизал губы и придвинулся ближе.
Пьерина заговорила первая:
– Он только потеряет то золото, что у него есть.
– Разве ничего нельзя сделать?
Пьерина с минуту обдумывала это предложение мира и союза, потом медленно покачала головой. Руки её задвигались, щёки как-то посерели и обвисли. Джанантонио испугался, что она заплачет или примется целовать его. Если она только дотронется до него, его стошнит! Ему показалось, что на верхней площадке лестницы стоит Бартоло, и он нечаянно резко бросил Пьерине:
– Ты нашила золотые блёстки на мой плащ?
Сразу же снова вспыхнула между ними привычная вражда. Пьерина с каменным лицом отодвинулась от него. И Джанантонио охватило такое раскаяние, что он почти готов был сказать ей, чтобы она взяла себе золотые блёстки. Но это было бы уже слишком, ему хотелось сохранить их для себя. А ещё больше хотелось заставить Пьерину нашить их на его плащ. В том, что он угодливостью добился от Мочениго приказа Пьерине сделать это, Джанантонио видел высшую победу над нею, и отказаться от этой победы он был не в силах даже для того, чтобы найти в Пьерине союзницу против Бруно. Но сейчас он сожалел, что под влиянием внезапного предчувствия опасности заговорил об этом в такую минуту, когда грудь Пьерины дрогнула под корсажем, когда он вдыхал запах свежеиспечённого хлеба, чуточку подгорелого, и земля уходила у него из-под ног, и он, казалось, уже на губах ощущал вкус наслаждения, напоённого терпкой горечью и похожего на тошноту; это было как острый запах зелени из сырого сада, как сладкий сок, сочащийся из раздавленной мякоти плодов, как аромат листьев, сгнивших до хрупкого скелета. Весь прошедший год, бурный и грозивший гибелью, вспомнился ему. Слова Пьерины «он потеряет и всё то золото, что у него есть» как будто объясняли, почему небо сейчас затянулось тучами, почему вокруг было разлито уныние, в которое врывались скрип колодца, песня с лодки – мирная, как далёкая линия горизонта, – плеск воды, льющейся из разбитого кувшина времени.
Минуты шли, а Джанантонио всё ещё испытывал волнение, ненависть к Пьерине и к этому чужаку, нарушившему его покой, опасение, что, быть может, они заодно и только нарочно делают вид, будто не замечают друг друга.
Он взял руку Пьерины, прижал её к губам и затем, весь красный от смущения, насвистывая, пошёл к дому. Он ещё видел перед собой лицо Пьерины со странной усмешкой, в которой было и презрение, и покорность, и испуг – да, испуг. Продолжая насвистывать, он вошёл в главный подъезд и стал подниматься по лестнице, водя тыльной стороной руки по кожаной обивке, с которой облезла позолота. На миг остановился, постоял, насвистывая, и пошёл к комнате на самом верху. Перед дверью этой комнаты он помедлил, прислушался. Потом стал на колени и попробовал разглядеть что-нибудь в замочную скважину. Но видны были только подоконник да часть полотняной шторы. Тогда он приложил ухо к скважине. Оттуда неприятно дуло прямо в ухо, но он скоро позабыл об этом, напряжённо вслушиваясь. Сперва он не разбирал слов. По-видимому, собеседники говорили оба разом. Голос Мочениго трещал и резал, как пила. Голос Бруно звучал глуше, некоторое время он гудел, как басовая струна виолы, затем поднялся до быстрого и внушительного стаккато[110]110
Стаккато (ит.) – в музыке: отрывистое исполнение музыкального звука или звуков.
[Закрыть]. Они рассуждали о свободе. «Какой свободе?» – спросил себя Джанантонио. В его короткой жизни было столько запретов, и свобода представлялась ему как возможность делать то, что запрещено. Поэтому для него, Джанантонио, было естественно думать о свободе, но чего ради эти взрослые мужчины, которым можно делать всё, что они хотят, затевают споры о свободе? «Будь я свободен, – подумал Джанантонио, – я бы первым делом купил себе сокола».
– Я освобождаю человечество из ада, созданного его воображением, – кричал Бруно. – Я завершаю дело Лукреция.
– В таком случае, – задыхающимся голосом перебил Мочениго, – вы защищаете свободу воли против проклятого учения Кальвина о предопределении и против эпикурейской безнравственности атомистов.
– Нет, нет. Я освобождаю только от ложных понятий. Человек просит хлеба насущного, а ему подают камень отвлечённых теорий. Я стою за реальность.
Дальше Джанантонио не расслышал. Но вот Бруно заговорил громче:
– Что за безумие принимать слова за реальную действительность! Что же, вы воображаете, будто факт вашего деятельного существования, вашего самоутверждения или саморазрушения сколько-нибудь изменится от того, скажу ли я, что воля ваша свободна, или что она подчинена предопределению? Ведь это только условные термины, определяющие состояние нашего духа. Есть энергия действенная, есть энергия бесплодная. Речь идёт об единстве, о столкновении противоположностей внутри единого, которое создаёт многообразие, развитие, создаёт нас, людей, и звёзды, и клопов, – всё в мире. Вот в чём дело, а никак не в словах. Наши слова и мнения не могут изменить действительность.
– «В начале было Слово».
– Никакого начала не было.
– Богохульник!
– Мир ваших пяти чувств – мир реальный. Выдумаете, пчела или муравей рассуждают о свободе воли и необходимости? А пчела несравненно ближе к Богу, чем человек.
– Что знает пчела об Иисусе Христе, своею кровью искупившем грехи мира?
– Ничего. И как вы можете сохранять своё чудовищное самообожание и веру в чьи-то муки во имя вашего искупления, когда вы знаете, что земной шар – просто мушиный след во Вселенной, среди бесконечного множества миров?
– Это кощунство! Кощунство! Церковь осуждает такие мерзкие бредни!..
Подслушивавший у двери Джанантонио услыхал грохот стула и понял, что Мочениго вскочил с места. Шум испугал мальчика, он отшатнулся от замочной скважины и встал с колен. Но дверь оставалась закрытой изнутри, и Джанантонио, осмелев, опять нагнулся к скважине и стал слушать. Говорил Бруно – торопливо, убеждающим тоном:
– Это самое я имел в виду, говоря, что пчела ближе к Богу, чем мы. Мы незаконченные творения, несовершенные, плохо приспособленные. Пчела ближе к идеалу пчелы, чем мы – к идеалу человека. – Он остановился и вдруг вскрикнул: – Боже, я начинаю понимать!..
– Что, что? – донёсся голос Мочениго, умоляющий, испуганный и вместе с тем такой радостный, что Джанантонио усмехнулся про себя.
– Человечества, собственно, ещё нет. Мы поднялись на одну ступень выше животных, прошли один этап развития, а второго ещё не нашли. Химический опыт ещё не закончился, мы в нём участвуем, как элементы, растворяющиеся и соединяющиеся в перегонном кубе. Процесс в самом разгаре. Когда он окончится, мы постигнем, в чём совершенство рода человеческого. Это и будет для нас свободой. Человеческой свободой. Но это также и необходимость. Ведь слова нужны мне только для того, чтобы освободиться от слов.
Наступило молчание. Слышен был шелест перелистываемых страниц. Мочениго, должно быть, сильно упал духом, он заговорил жалобным, хнычущим голосом:
– Учитель, не будьте ко мне слишком строги за то, что я не совсем понимаю вас. Вы говорите загадками. Я знаю, что тот, кто изучает тайные науки, должен быть бесстрашен, не должен останавливаться перед богохульством, когда это необходимо, должен поднять руку на Бога, как язычник Геркулес на Протея[111]111
Геркулес — один из наиболее популярных греческих мифологических героев, сын Зевса и Алкмены. Находясь на службе у микенского царя Эврисфея, Геракл совершил 12 знаменитых подвигов: задушил руками немейского льва, очистил Авгиевы конюшни и т. д.
Протей – греческое морское божество. Ему были свойственны мудрость и дар пророчества.
[Закрыть].
– На Протея. Да.
– Поэтому я принимаю вашу точку зрения. Но какие же результаты? Что это даст мне – человеку, стоящему здесь перед вами с определёнными нуждами и желаниями? Вот что вы мне скажите.
– Вы вправе задать такой вопрос. Иногда мне кажется, что вы не хотите понимать, что вы умышленно перетолковываете мои слова. Тогда я чувствую, что этим вы мне полезны.
– Благодарю вас, учитель. Можно мне поцеловать вашу руку? Помогите мне достигнуть того совершенства, о котором вы говорили, и мы поделим всё между собой. Мы заживём чудесно. У меня много планов...
Голос его дрожал. Задрожал и Джанантонио. Он испытывал такой страх, словно забрёл нечаянно в пещеру колдуна, где каждую минуту может появиться нечистый. Быть может, этот загадочный Бруно и есть сам сатана или какой-нибудь мелкий бес, явившийся, чтобы прельстить Мочениго продать свою душу? Минуту-другую Джанантонио был в таком смятении, что даже перестал подслушивать, но затем он услышал голос Бруно, высокий, звенящий:
– Вы должны сами понять, каким образом новая жизнь завладеет вами. Я не могу дать вам познание в руки, как яблоко. Вы должны стремиться к нему – и в этом стремлении измениться. Метапсихоз[112]112
Метапсихоз – переселение душ, учение о котором существовало в некоторых восточных религиях, а в греческую философию и греко-христианскую мистику проникло через произведения Пифагора (VI в. до н. э.).
[Закрыть] – не более как пустая фантазия этого мага Пифагора[113]113
Пифагор (ок. 570 – 497 до н. э.) – греческий философ, учёный, педагог, политический деятель. Говорил о бессмертии души, о её воплощении после смерти и последующем возрождении на земле в животном, соответствующем характеру и поведению человека. С этим представлением связано учение Пифагора о теле как темнице души. Обожествлял числа. Пифагору приписывают формулировку ряда геометрических теорем.
[Закрыть], но она может оказаться для нас правдой: мы можем прожить много жизней. Можем опуститься до животного состояния – и можем жить в будущем, в золотом веке гармонии и совершенства. Мы можем выйти за пределы нашего телесного «я».
– Я знаю всё относительно ангелов. Я читал Фому Аквината и Дунса Скота[114]114
Дунс Скот Иоанн (ок. 1266 – 1308) – философ, ведущий представитель францисканской схоластики, мистик. В противовес Фоме Аквинскому утверждал примат воли над интеллектом, единично-конкретного над абстрактно-всеобщим.
[Закрыть].
– Пускай себе Фома решает вопрос, будем ли мы испражняться в раю или нет. Я говорю об опыте, о трезвой действительности, о превращениях материи и научной основе развития. Вам следует понять, что мысли суть мысли, как мухи суть мухи. Это не абстрактные атомы, возникшие в бесплотном мире логических категорий. Это – формы живой энергии, а энергия предполагает наличие материи. Мысли так же материальны, как внутренности человеческого тела, или цветы, или пироги. Они так же органичны, как цветок, или звезда, или морская волна. Мысли человека могут преобразить его плоть, ибо они – плоть его.
– Так же как экспериментатор может восстановить цветок из пепла...
– Это тоже просто детская аллегория, годная для богословов или старых дев. Даже я меняюсь здесь у вас на глазах, но вы не можете это видеть. Подумайте о том, сколько перемен произошло во мне за время моей жизни. Я был когда-то ребёнком, заточенным в тесном хаосе. Теперь я достигаю звёзд и состязаюсь со стихиями.
– Значит, вы верите в превращения?
– Разве я не умножаю себя в познании? Мои слова, вторгаясь в будущее, дадут семя, обильнее семени Авраамова. Мой завет имеет большую силу, чем его завет.
– Да, сила, могущество – вот что главное. Что вы сделаете без него со всей вашей премудростью?
– Я не отрицаю, что сила – главное. Я это утверждал и в моих тезисах. Но есть затруднения, которые вы не хотите видеть. Вы меня возмущаете. Проблему единства надо понять до конца. Вот где моё слабое место. Да, я признаю своё бессилие, я на нём настаиваю, ибо в нём – камень преткновения, мешающий решить всю задачу в целом. Есть единство космическое и есть единство Человеческое. Приобщиться к первому – высшее блаженство, и я с восторгом твердил об этом. Но теперь я утратил интерес к нему. Я хочу сперва постигнуть тот меньший космос, к которому принадлежу. Таким образом я найду верный путь для участия в общем движении...
– Да, да, учитель. И я тоже хочу вникнуть в таинственное движение всего, участвовать в нём. Это значит стать Богом. Держать Бога в руках... как кусок хлеба или пряник, обмакнутый в вино. Я начинаю смутно понимать всё. Мы должны добиться этого вне Церкви. Видите, я тоже способен на смелые речи. Церковь парализует, связывает, отводит всё в то русло, какое выгодно для её целей...
Бруно рассмеялся:
– Вы своеобразно понимаете всё, мой друг. То, что вы говорите, нелепо. Впрочем, может быть, не так уж нелепо, в конце концов... Во всяком случае, вы странно подходите к вопросу. Но в этом есть глубина, поражающая меня...
– Правда? – донёсся радостный голос Мочениго. – Так продолжайте же, учитель. Я больше не буду вас перебивать. И позвольте мне ещё сказать вам, что вы можете пользоваться моим гостеприимством до тех пор, пока вам будет угодно. Только дайте мне убедиться в вашей верности, – и у вас ни в чём не будет недостатка. Вы живёте в слишком строгом воздержании. Или ваше безбрачие – часть ритуального очищения? Если вам нужна женщина, вам стоит только сказать...
Джанантонио вздрогнул от ужаса: кто-то сзади навалился на него. Это была Пьерина. Он узнал её по упругой округлости тела, пахнущего апельсинами и миндалём. Она вытянула голову через его плечо и тоже стала подслушивать. Теперь Джанантонио хотелось уже поскорее улизнуть, но как сделать это без шума? Он спрашивал себя, слышала ли Пьерина последние слова Мочениго. Она жарко дышала ему в щёку и ласкала его рукой. Он представлял себе её противную, презрительную усмешку. Ему хотелось укусить эту женщину, но он не смел. Показалось, будто она от удовольствия мурлычет, как кошка, где-то в глубине её горла слышался глухой звук, похожий на мурлыканье, – или то был только шорох от движений её тела? В эти минуты тишины и мрака усмешка Пьерины, угаданная им, словно обволакивала его, будоражила, сливалась со страхом, шумевшим в его крови. Он сказал тихонько: «Вы мне противны» – и чуть не заплакал, вспомнив вдруг, как он в поле поддерживал тело матери, беспомощно обхватив его руками, а у неё изо рта текла кровь прямо на него, и никто не слышал её криков, спугнувших только птиц в чаще. По борозде прохаживался чёрный жук, не обращая никакого внимания на умирающую и перепуганного мальчика. И мальчик перестал кричать, только хныкал жалобно, следя глазами за жуком. Он слышал тяжёлое дыхание матери. Её надорванная костлявая грудь так быстро поднималась и опускалась... А жук пополз по его рваным башмакам, и никто, никто не приходил на помощь...
Платье Пьерины шуршало; Джанантонио чувствовал, что она неслышно смеётся, с трудом подавляя смех, наслаждаясь местью. В комнате опять зазвучали спорящие голоса, теперь они напоминали ворчание дерущихся между собой кошки и собаки.
IX. В книжной лавке
В книжной лавке Джанбатиста Чьотто было темновато, несмотря на то, что лавка находилась на Мерчерии, главной улице Венеции. Чьотто, мужчина лет тридцати, со смуглым весёлым лицом и привычкой в минуты волнения двигать кожей на голове и шевелить ушами, был уроженцем Сиены[115]115
Сиена – город в Центральной Италии.
[Закрыть]. Знак над дверью в виде Минервы[116]116
Минерва – в римской мифологии богиня, покровительница ремёсел и искусств, также почиталась как богиня войны и государственной мудрости.
[Закрыть] указывал на те запасы мудрости, что хранились в лавке на полках и в сундуках. Чьотто не раз обещал своей жене сделать в лавке новое окно, побольше. Но ему нравилось подносить книги к окну, чтобы бутылочный зелёный свет падал на страницы, в то время как он, шевеля ушами, углублялся в чтение. Он любил за стаканом вина говорить о том, что, когда двигаешь кожей на голове, это способствует росту волос, доказательством может служить его собственная пышная шевелюра. И с жалостью говорил о людях, у которых кожа словно приклеена раз навсегда к черепу. Когда в лавке никого не было, Чьотто часто играл для самого себя на лютне, перевитой лентами, меланхолические песенки без конца и начала. В эти минуты его весёлое лицо принимало детское мечтательное выражение. Во всём остальном это был вполне современный, деловитый купец, гордившийся тем, что у него в лавке имеются все последние новинки.
Сейчас, сидя в лавке, Чьотто читал один из томов сочинений Кардано[117]117
Кардано Джеролама (1501, по др. данным 1506 – 1576) – итальянский математик, философ, врач.
[Закрыть]. Он не только продавал, но и читал все поступавшие в его лавку книги. Рассказывали, что Чьотто не соглашается продать покупателю книгу, если он ещё не успел её дочитать, и лишился нескольких выгодных клиентов из-за того, что спорил с ними и доказывал, что они не правы. Чьотто любил своё дело и всё, что было с ним связано. И часто, урвав полчаса, заходил в одну из соседних книгопечатен и наблюдал, как там идёт работа. Ему нравились запах чернил и бумаги, щёлканье шрифта и шумная болтовня людей, которые верстали и раскладывали листья, скрип и стук печатных станков, беготня учеников, относивших каждый новый оттиск к корректору, который сидел на высоком табурете. Иногда в книгопечатне присутствовал и сам автор, если у него был договор с печатником на корректирование собственной книги. Для Чьотто привлекательнее этого места был лишь сыроватый полумрак и тишина его собственной лавки.
В настоящую минуту Чьотто сидел у окна, приятно подрёмывая над книгой Кардано и время от времени поглядывая на улицу.
«In cl. Ptolemaei Pelusiensis Iibros guatuor de Astrorum judiciis commentaria cum expositione H. Cardani, 1554». To было базельское издание 1554 года – первое издание сочинений Кардано. В сладкой полудремоте, в которую вплеталось воспоминание о маленьких ножках жены, лежавших в его руках, о запахе корицы, о губах, лепетавших ему что-то на ухо и обдававших его теплом, Чьотто пытался припомнить, какие имелись ещё издания Кардано. «Лионское 1555 года. И более поздние, по меньшей мере ещё два, – подумал он. – Но интереснее всего старые издания». Чьотто не увлекался ни астрологией, ни составлением гороскопов, но он всё же просматривал книгу страница за страницей и временами глядел в окно. Сквозь стекло мир казался зелёным, а прохожие, как рыбы, блестя чешуёй, ныряли в нём туда-сюда странными волнистыми движениями. Может быть, поэтому Чьотто улыбался в полусне. Мир представлялся ему в безобидно-чудовищных формах. Лица, которые он видел сквозь стекло, расплывались в широкой, сияющей, как маяк, улыбке или съёживались в мелкие морщинки недовольства. Тела то вытягивались в длину и качались, то сжимались, превращаясь в карликов, ковылявших вразвалку. Эту забаву с Чьотто не разделял никто, даже жена, которая больше всего любила стряпать.
Мысли Чьотто вернулись к ярмарке во Франкфурте, на которую он собирался ехать. Ему ужасно не хотелось оставлять лавку и Фиаметту, но, как дельный коммерсант, он понимал, что ради хорошего снабжения лавки товаром необходимо бывать на ярмарке и весной и осенью. Сейчас у него мелькнула в голове одна тревожная мысль, и он принялся считать месяцы. Если он поедет во Франкфурт попозже, в сентябре, вернётся ли он к родам Фиаметты? Надо будет попросить её высчитать, хотя он не очень-то был уверен, что в этих случаях женщины способны точно определить время.
Но через минуту он забыл о Фиаметте и её беременности, снова уйдя в размышления о Франкфурте. Здесь можно было найти книги всех более или менее крупных издательств Европы. Ему нравилась улица Книготорговцев. Она была даже лучше его любимой Мерчерии, потому что то была улица нескончаемых сюрпризов. Здесь тоже можно было сколько хочешь наблюдать, как печатаются книги, – книги, которые, может быть, когда-нибудь заслужат громкую славу. «А знаете, сударь, я наблюдал, как печаталась эта книга вся, от первой до последней буквы. Помню, например, как в чернила попал песок и испортил шрифт страницы пятьдесят шестой, – так, что её пришлось перепечатать снова».
Франкфуртская ярмарка происходила не в балаганах, как, например, Бергамская. Во Франкфурте почти при каждом доме имелся навес для лавки. Чьотто прохаживался по сверкающей Унтер-ден-Ренер – улице ювелиров; переходил мост с четырьмя арками, шёл мимо дома, который в течение двух недель был святилищем для всех, кроме разве отпетых бандитов; бродя по узким улицам, глядел на дома из строевого леса и глины на каменном фундаменте; заходил в кабачок пообедать, потому что жить на полном пансионе обходилось слишком дорого, и он только снимал комнату.
Потом ехал домой в Венецию мимо полей, засеянных капустой и картофелем, вёз сундуки, набитые книгами, и в каждой харчевне на пути жаждал распаковать и снова просмотреть свои покупки. Чем ближе он подъезжал к Венеции, тем нетерпеливее становилось желание увидеть Фиаметту, и когда оставалось всего несколько миль, он уже не понимал, как он мог быть таким жестокосердым, что ради ярмарки покинул свой дом и любящую жену...
Услышав, что кто-то вошёл в лавку, он со вздохом отложил книгу на деревянный прилавок у окна. Перед ним стоял прилично одетый господин, держа что-то под плащом. Чьотто решил, что этот человек только что побывал на рынке и возвращается домой со своими покупками. По рыбному запаху из-под плаща можно было догадаться, что среди покупок была рыба. Чьотто, как сиенец, всё ещё находил странным, что здесь, в Венеции, даже самые богатые люди ходят по рынку от лотка к лотку, закупая провизию в скудных количествах, и сами тащат домой покупки, вместо того чтобы нанять за медяк носильщика. Но Чьотто не подал виду, что слышит запах рыбы, исходивший из-под плаща посетителя: этого требовала учтивость.
Он поморгал глазами, в первое мгновение ошеломлённый вторжением постороннего в приятный полумрак его лавки, населённый смутными видениями. Казалось, этот человек проник сюда прямо сквозь трещину в зеленоватом стекле и своим появлением разбил вдребезги чары, вызвавшие на губах Чьотто безмятежную улыбку, рассеял подводный свет вокруг... Остался рыбный запах, и на нём сосредоточилось внимание Чьотто. «Фиаметта не принесла бы рыбы в лавку», – подумал он с возмущением.
– С тех пор как вы приходили сюда, прошло немного времени, – сказал он, узнав наконец посетителя и здороваясь с ним. – Так что новых книг пока нет. А вот книга, которой лет тридцать пять. Но, кажется, вы такими книгами интересуетесь.
– Почему вы думаете, что она меня заинтересует? – спросил Мочениго. – Покажите-ка. Гм... «Юдициарная астрология».
– В этом издании имеется гороскоп того... – Чьотто запнулся и усиленно задвигал кожей на голове, – того, кто рождён в Вифлееме. – Он снова остановился. – Вы как будто говорили, что вас такие вещи интересуют.
– Ничуть, – резко возразил Мочениго, торопливо перелистывая книгу. Затем, не читая, положил книгу на стол. Но не отнял руки от несколько потрёпанной веленевой обложки. Он втиснул в неё костяшки согнутых пальцев так, что книга перегнулась пополам. Чьотто заметил, что он сделал это бессознательно, и поэтому счёл неудобным указать на это столь высокопоставленному человеку. Но он не мог отвести глаза от руки Мочениго, неуклюже прижимавшей книгу к столу. Его это мучило. Он ни о чём другом не мог думать.
– Вы на Пасхе поедете во Франкфурт? – спросил вдруг Мочениго.
– Поеду, ваша честь. Не нужно ли приобрести там для вас что-нибудь?
Мочениго покачал головой. А Чьотто, который всё ещё не в силах был отвести глаз от пострадавшей книги, вмятой гостем в стол, продолжал болтать:
– В Лейпциге были столкновения между кальвинистами и лютеранами. И, как я слышал, смута перекинулась во Франкфурт. Бывший городской пастор посажен в тюрьму. Его беременная жена повесилась на крюке над кухонным очагом. Ей оставалось до родов только два-три дня, и роды начались, когда она вешалась. Жуткая история! Впрочем, может быть, она и приукрашена. Надеюсь, что это так. Во всяком случае я убеждён, что теперь там уже всё спокойно. И конечно, не будут допущены никакие диспуты, чтобы не помешать ярмарке.
Он пытался улыбнуться, но образ корчившейся на верёвке жены доктора Гундермана, – он теперь припомнил и фамилию пастора, – как-то переплёлся в его воображении с тем, что Мочениго тискал рукой веленевую обложку книги. Потом вдруг, к своему ужасу, он увидел, что у фрау Гундерман лицо Фиаметгы. Хотелось сказать: «Моя жена ждёт ребёнка, она сказала это мне вчера в первый раз. Это наш первый ребёнок». Но он не мог думать ни о чём другом, кроме скрюченных пальцев Мочениго.
Это было невыносимо. Чьотто протянул руку, ухватил книгу и освободил её из пальцев Мочениго.
– Я хочу прочитать тут одно место, – сказал он в виде оправдания.
Мочениго стоял смущённый, уставившись на свою руку, из которой вырвали книгу. Затем, словно не разобрав, что именно у него отняли, он вынул из-под плаща рыбу, завёрнутую в кусок тростниковой циновки, и посмотрел на неё.
– Не угодно ли вам положить сюда этот свёрток, пока мы будем беседовать? – предложил Чьотто, довольный тем, что можно переменить тему. Он указал на стол. Мочениго положил туда рыбу, а сверху свою шляпу.
– Чем могу вам быть полезен? – продолжал Чьотто, которого угнетало присутствие Мочениго.
– Значит, вы едете во Франкфурт? – повторил Мочениго, словно забыв, что Чьотто уже ответил ему на этот вопрос.
Чьотто утвердительно кивнул головой. В глазах Мочениго был какой-то жёлтый блеск, пугавший его. Он упорно думал о том, всё ли благополучно с Фиаметтой, и прислушивался, не донесётся ли какой-нибудь звук из глубины дома. Это было нелепо, – и, тем не менее, он испытывал страх.