Текст книги "Адам нового мира. Джордано Бруно"
Автор книги: Джек Линдсей
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Молчание Бруно остановило поток шумных угроз и намёков со стороны Мочениго. Бартоло всё время стоял на лестнице, потупив голову и держа руки по швам. Но где же Джанантонио? Наверное, прячется за портьерами. А Пьерина, с её пышной грудью и тупой, злобной усмешкой? За одной из дверей. Бруно хотелось расхохотаться. Вся свора сплотилась против него. Но что они могут ему сделать?
– Не уезжайте, – просил Мочениго, сплетая и расплетая пальцы. И огорчение в его голосе, как ни неприятно было оно Бруно, звучало довольно искренно. – Вы указали мне путь, и я теперь не успокоюсь, пока вы не доведёте меня до конца этого пути... пока я не проникну в самые глубины, в самое сердце тайны. Вы должны объяснить всё, ввести меня в чрево жизни. Я до смерти устал от хождения вокруг да около. Дайте мне ключ от двери, и я найду себе дорогу в лабиринте. Дайте мне этот ключ, и я вас отпущу. Какая из ваших книг даёт этот великий ключ ко всему?
– Она ещё не написана мною... Я написал только несколько глав, они рассеяны в различных моих сочинениях по мнемонике и диалектике... Если вам нужен только ключ, его легко найти на каждом шагу в моих книгах.
В первый раз Бруно серьёзно испугался, как если бы здесь происходило насильственное вторжение в недра его души. Силы его убывали, он чувствовал себя так, словно его вскрыли и обнажили всё сокровенное внутри.
– Ба! – сказал Мочениго. – Вы сами признаете, что в тех книгах, которые напечатаны, вы никогда не высказывались до конца. Что есть веши, скрытые от непосвящённых.
– Я сказал всё, что мог сказать, всё, что можно выразить старыми словами. Я кую новую логику, новые слова. Не трусость удерживала моё перо, заставляя избегать некоторых тем.
Чувство безнадёжности, бесплодности всех этих объяснений охватило его при взгляде на Мочениго, искоса следившего за ним налитыми кровью хитрыми глазами.
– Клянусь вам, что это правда, – воскликнул он громко, в первый раз сравнявшись несдержанностью с Мочениго. И сразу же это заметил и ужаснулся тому, что пал так же низко, как Мочениго, что серьёзно и горячо обсуждает безумные идеи, обуревавшие больной мозг Мочениго. Но какой другой ответ можно было дать Мочениго? Как тот мог бы его понять, если бы он не говорил с ним его языком? Однако в этом-то подчинении необходимости и был провал, и заключался весь ужас. Говоря с Мочениго его языком, становясь на его точку зрения, он тем самым как бы признавал его правоту, признавал доводы Мочениго, всё равно соглашаясь ли с ними или возражая против них, внушал Мочениго смелость и уверенность, а самого себя лишал силы сопротивления.
Мочениго, видимо, был доволен тем, что вывел Бруно из себя.
– Когда вы уезжаете? – спросил он спокойно.
– Завтра, – ответил Бруно, ещё больше упав духом, и пошёл наверх, в свою комнату. Ни Мочениго, ни Бартоло не двинулись с места. Бруно запер дверь изнутри на засов и подошёл к окну. Мир, огромный, деятельный мир лежал там внизу. Бруно прижался лбом к стеклу и зарыдал от благодарности.
XVII. Уход от Мочениго
Он хотел выйти из комнаты, но не решался. Выйти надо было, чтобы убедиться, сторожат ли его за дверьми, остановят ли. Но он не осмелился сделать это, так как все его мысли вертелись вокруг завтрашнего отъезда, против которого Мочениго не возражал. Несколько раз он вставал с места, твердя себе, что это безумие – сидеть взаперти, как заключённый, что теперь настал подходящий момент изобличить Мочениго: если его сегодня не выпустят из дому, значит, уже наверное завтра помешают уехать. Но он упрямо цеплялся за тот факт, что Мочениго согласился отпустить его завтра. Преждевременная попытка выйти сегодня может всё погубить. Мочениго возьмёт обратно своё обещание, которое относилось к завтрашнему дню, а не к нынешнему.
Он ходил из угла в угол, сознавая, что эти доводы – самообман и нелепость, но не мог им противиться. Каждую секунду подходил он к окну и с трепетом радости глядел на запруженный лодками канал, на дома напротив, людей на террасах. Внешний мир, недоступный ему сейчас, представлялся ему раем, в существовании которого ему никогда не надоест убеждаться. Но когда он сойдёт вниз, в этот мир, и станет одним из мириад одержимых, он забудет свои восторги, и жизнь человеческая больше не будет казаться ему чем-то опьяняющим в своей беспощадности.
Потом Бруно сообразил, что, если бы даже ему удалось ускользнуть незаметно, пришлось бы оставить здесь все книги и рукописи. А выбравшись из дворца Мочениго, он никогда не найдёт в себе мужества вернуться за ними! Правда, он мог бы послать за ними кого-нибудь, например Беслера или Чьотто. Но Мочениго ещё, пожалуй, вздумает отрицать, что у него в доме оставлено что-либо. Может быть, он вернёт книги, а рукописи утаит и присвоит, отчасти по злобе, отчасти в надежде на то, что, изучая их, он найдёт мифический «ключ», которым, как он думал, владеет Бруно. Бруно не мог решиться оставить здесь свои рукописи. Он попробовал отобрать самые нужные листы, чтобы, спрятав их под камзол, уйти из дому. Но, не говоря уже о том, что он должен был оставить здесь все другие, менее важные рукописи, ему не удавалось свёрток наиболее ценных бумаг сжать до таких размеров, чтобы его можно было незаметно спрятать под платьем.
День клонился к вечеру, а он всё сидел у окна, глядя на запад, на ширь заката. Он усилием воли стряхнул с себя уныние, и оно постепенно спадало с него, как шелуха, от которой его «я» всё больше очищалось, всё больше начинало жить одной жизнью с телом, купавшимся в воздушной прозрачности и теплоте закатного неба. Но по мере того как небо темнело, всё настойчивее подступала к нему глубокая, зловещая тишина этого дома. Ему страшно было лечь в постель. Вдруг он услышал, что кто-то скребётся в дверь.
Дрожа, но вместе с тем обрадовавшись, что наконец кончается пугающая неопределённость его положения, он отпер дверь и увидел поварёнка, принёсшего суп, хлеб и жареную рыбу.
– Так как вы не пришли вниз, хозяин приказал отнести это вам сюда.
Бруно поблагодарил мальчика, который, видимо, относился к нему дружелюбно, и, когда дверь за ним закрылась, обругал себя мысленно за то, что не догадался дать ему денег. В этом доме ему нужны союзники, хотя бы и в лице поварёнка, а он ничего не сделал, чтобы расположить мальчика в свою пользу. Тот ведь мог бы подслушать что-нибудь важное для него, Бруно. Он съел несколько ложек супа – и только. Кусок не шёл ему в горло. Лёг не раздеваясь, заперев сначала дверь на засов. Мрак в комнате сгустился, а он всё не спал и беспокойно ворочался. Ему не раз приходилось спать на соломе. Однажды, когда на постоялом дворе, где они остановились, не оказалось свободных комнат, он ночевал в набитой людьми маленькой карете. Он испытал жёсткость холодных и унылых монастырских коек и грязных, кишевших блохами постелей в гостиницах. Но ни на одной постели он не терпел таких мучений. Через некоторое время пришлось снять камзол, но уснуть ему так и не удалось. «Вот теперь самый подходящий час для бегства», – думал он... и всё лежал, устремив глаза в тёмный потолок. Однако, несмотря ни на что, под его отчаянием таилось какое-то удовлетворение, словно предчувствие близкой развязки – осуществления его задачи.
Проснувшись после горячечного полусна, сморившего его перед рассветом, он ощущал боль во всём теле и какое-то томление в желудке. Но его поддерживала могучая экзальтация. Свет наступавшего дня принёс успокоение. О чём тревожиться? Мочениго не властен удержать его здесь. Даже странно, что человек способен так одуреть от страха, что обычные явления искажаются в его представлении и он движется среди теней, отбрасываемых невидимыми предметами. «Страх этот, – думал Бруно, – страх перед тем, что отжило. Его внушают нам не живые люди, а смутные видения памяти, этот ключ ко всему».
Но эта мысль, вполне чёткая и зрелая, не помогала ему сейчас, хотя он и был убеждён в её правильности.
Он лежал в постели, размышляя, забыв о Мочениго. Наконец раздался стук в дверь, и мгновенно сжавшая сердце тревога показала Бруно, как ненадёжно его напускное спокойствие. Он встал с постели, с удивлением убедившись при этом, что сильно ослабел и у него болят все кости. Отпер дверь, стараясь не шуметь засовом. Он надеялся увидеть за дверью Мочениго, вступить с ним в спор о чём-либо страшно важном, – всё равно о чём. Но к его неожиданному облегчению это оказался только поварёнок с хлебом и вином.
На этот раз Бруно сделал попытку выведать что-нибудь у мальчика и подарил ему крону. Но тот багрово покраснел и не взял денег, сказав:
– Не спрашивайте меня ни о чём. Я знаю только одно: что они – дьяволы.
– Вино не отравлено? – испуганно спросил Бруно.
– Нет, нет, – успокоил его мальчик. – То есть, я думаю, что нет. Я сам его наливал.
– Что делает сейчас твой господин?
– Он у себя в спальне, – ответил поварёнок и добавил злобно: – С Джанантонио. – Потом, испуганный своей запальчивостью, пятясь, выскочил за дверь, раньше чем Бруно успел спросить, стерегут ли его. «Впрочем, – сказал он себе, оставшись один, – мне стоит лишь открыть окно и закричать, меня услышат лодочники на канале. Никто не может задержать меня насильно».
Он съел хлеб, обмакивая его в вино, забыв о своих опасениях относительно отравы. Потом надел башмаки и камзол, привёл себя в порядок, как мог, перед небольшим бронзовым зеркалом. Сошёл вниз, отчасти за нуждой, отчасти чтобы проверить, вызовет ли это какие-нибудь попытки ограничить его свободу. Никто не обратил на него внимания, хотя он прошёл мимо Бартоло, взглянувшего на него со своей обычной кислой усмешкой, и мимо Пьерины, которая в это время входила в одну из комнат и не заметила его. Ободрившись, Бруно вернулся к себе в комнату, взял рукопись уже готовой части своей книги «Семь свободных искусств», спрятал её под камзол, прижимая руками, чтобы не выпирала, и сошёл вниз. У входной двери стояли Бартоло и Джироламо, исполнявший обязанности привратника, лакея и помощника Пьерины.
– Доброе утро, – сказал Бартоло. – Уезжаете сегодня?
– Я хочу распорядиться насчёт багажа.
– Понятно.
Бруно хотел выйти, но Бартоло по-прежнему стоял между ним и дверью, посасывая щепку, зажатую в его насмешливо ухмылявшихся губах. Наконец он вынул её изо рта и сплюнул.
– Я чистил зубы, как вы изволите видеть, синьор. Вам что-нибудь нужно?
– Ничего. Я уже вам сказал, что мне нужно распорядиться насчёт багажа, и я иду это сделать. Вот и всё.
– Прошу прощения, синьор, но если вам для этого нужен старый Карпуччи, так зачем же вам выходить? Джироламо только что говорил мне, что он не прочь размять ноги. Он сбегает к старому Карпуччи и велит ему прийти наверх. Этому народу не мешает потрудиться для господ. Ну-ка, Джироламо, живее беги, позови старого Карпуччи к синьору Бруно. Да скажи ему, чтобы не шумел на лестнице.
Бруно стоял в нерешимости. Хотел было сказать: «Спасибо, я сам всё сделаю», или: «Всё равно я хочу подышать свежим воздухом, я пойду погуляю». Но не сказал ничего. Он мысленно оценивал положение. Конечно, Бартоло не послал бы за Карпуччи, если бы его, Бруно, намеревались силой удержать в этом доме. Зачем же вызывать враждебные действия, если предложение Бартоло сделано без всякой задней мысли? Кроме того, если сказать сейчас, что он идёт прогуляться, могут подумать, что Карпуччи ему вовсе не нужен, что он солгал. С другой стороны, хотя выйти из дому он сейчас хотел не ради Карпуччи, в случае мирного ухода отсюда со всеми книгами и рукописями Карпуччи ему будет совершенно необходим.
Глядя, как Джироламо уходил, почёсывая грязную голову, Бруно не в силах был ни заговорить, ни сделать что-либо. Наконец он собрался с мыслями и решил идти обратно к себе в комнату и ожидать прихода Карпуччи. Если тот явится, значит, всё в порядке и все намёки и угрозы Мочениго ничего не стоят. Если же Карпуччи не придёт, надо высунуться в окно и звать на помощь. Хоть он и не охотник до скандалов, которые поднимут вокруг него шум и всякие толки, но рисковать нельзя. Придётся кричать в окно.
Он повернулся спиной к Бартоло и ушёл в свою комнату.
Карпуччи пришёл, и все приготовления к отправке вещей были сделаны. Радость бурлила в сердце Бруно, и он своей возбуждённой болтовнёй совершенно ошеломил старого барочника. Теперь ему казалось несомненным, что Мочениго не имеет безумного намерения запереть его в своём доме, как в тюрьме, пока он не откроет ему воображаемые тайны. Он дал Карпуччи щедрую подачку и добился от него обещания, что завтра рано утром придёт полка, чтобы отвезти его багаж в Падую, откуда он будет на лошадях отправлен во Франкфурт.
Карпуччи, мужчине с опухшим красным носом и лысой головой (только на затылке сохранилась грива жирных седоватых волос, падавшая на воротник), наконец удалось уйти от многоречивого Бруно. А Бруно опять начал ходить по комнате из угла в угол. Но вчерашняя его угнетённость исчезла. Сегодня он испытывал беспокойную потребность действовать, предвкушал восторг, с которым опять пустится в этот подлый, но бесконечно увлекательный мир. В конце концов, он даже засел за свою книгу «Семь искусств» и написал несколько страниц. Несмотря на беспокойство, побуждавшее его часто отрываться от работы и выглядывать в окно, он нашёл, что к нему вернулась былая лёгкость пера. Да, никогда ещё он не писал так хорошо! Он засмеялся и перечёл написанное.
Как хорошо! Эта книга, несомненно, сделает своё дело, убедит Папу. Всё закончится прекрасно.
Он испытывал приятное воодушевление и забыл весь свой гнев. У него не осталось в душе ни капли возмущения против Мочениго, и он способен был говорить с ним самым мирным образом. Но он ещё сохранил трезвое самообладание, чтобы понимать, что было бы неразумно опять говорить с Мочениго. Их разговоры всякий раз приводили к неожиданным стычкам. Самое безобидно-благодушное замечание Бруно подхватывалось Мочениго и много часов спустя цитировалось со всякого рода двусмысленными комментариями и гнусными намёками, усмотренными Мочениго в этих словах.
Но на остальных обитателей дома Бруно намеревался щедро излить свои добрые чувства. Бартоло он решил оставить большие чаевые, как ни трудно ему это теперь. А Джанантонио и Пьерине он обещает прислать подарки из Франкфурта. Что им купить? Женщине – гребень слоновой кости: Джанантонио как-то рассказал, что у неё есть только деревянная гребёнка со сломанными зубьями. А мальчику – что-нибудь для соколиной охоты или нарядный берет.
Наступили сумерки. Он бросил работу и смотрел, как садилось солнце. Но сегодня закат был скучный, и он забыт о нём, размышляя о том, что он будет делать во Франкфурте. Люди, с которыми он там встречался, вставали в его памяти и все казались удивительно милыми и достойными уважения. Правда, когда он в первый раз приехал во Франкфурт, чтобы там поселиться, у него были кое-какие неприятности, и бургомистр не разрешил издателю Вехелю приютить его, но всё же он очень тепло вспоминал этот город. Негодяй Гофман, проректор Хельмстедтского университета, насолил ему тогда, написав о нём клеветнические письма. Но потом, когда об этом забыли, никто не оспаривал его права жить во Франкфурте, а настоятелем Кармелитского монастыря, в котором он поселился, был славный весёлый старик, истинно смиренный и усердно творивший добрые дела. Они с Бруно никогда не вступали в споры о религии, но доброжелательность старика сыграла большую роль, внушив Бруно веру в то, что Католическая Церковь не совсем безнадёжна. Он надеялся убедить сановников Церкви, что людей разделяет неразумная догма, а объединит их разум и прямой призыв к братству. Это было по-детски просто, а между тем люди оставались глухи к этому. «Но у Церкви, – говорил себе Бруно, – есть организация, есть традиция братской общности, хотя и превратно понятая. И Церковь не безнадёжна, раз она способна воспитывать и вдохновлять таких людей, как этот кармелитский настоятель».
Отдавшись воспоминаниям о Франкфурте и Хельмстедте, Бруно опять пережил свою полемику с Гофманом, типичный пример тех столкновений, которые следовали за ним по пятам, где бы он ни находился. Он весь напрягся от гнева, как будто услышав снова блеющий, протяжный голос Гофмана, педанта-грамматика, богослова, который способен был полемизировать со Святым Духом на небесах, если бы тот осмелился не соглашаться с ним. Отъявленный сторонник Аристотелевой физики, он был твёрдо убеждён в том, что Солнце вертится вокруг Земли.
Долго сидел Бруно, вспоминая фразы из своего письма к Гофману, после того как главный пастор Боэций отлучил его от Церкви. Бруно и до того не причащался в протестантской церкви. Но когда его объявили еретиком, он был лишён возможности зарабатывать хлеб преподаванием. Гофман обвинил его в том, что он не выполняет обязательства, которое давали все профессора университета: «обучать истинной древней философии, ничего не меняя, не искажая и не вводя никаких новшеств», учить, что Земля – центр Вселенной и что библейское представление о Вселенной неопровержимо.
Взвинченный воспоминаниями об этой борьбе в далёком прошлом, Бруно принялся мысленно сочинять новое послание к Гофману. Забыто было всё вокруг, забыта темневшая за окном Венеция и злобный интриган Мочениго. «Знаменитейший преподобный проректор! Джордано Бруно, ноланец, отлучённый старшим пастором хельмстедтской церкви»... (да, так начиналось его послание. Перечисление полностью всех титулов всегда звучит очень иронически). «Лишённый публичной защиты, стал сам себе судьёй и исполнителем приговора». Это был ловкий выпад против старого суетливого Боэция, который постоянно хвастал тем, что он – поборник законности. «Бруно... смиренно протестует перед вашим великолепием и могущественнейшими сановниками Сената против публичного выполнения пристрастного и в высшей степени несправедливого приговора...» Хорошая фраза, её можно произнести не переводя дух. «Он требует, чтобы его выслушали, желает убедиться, справедливо ли это покушение на его честь и репутацию в обществе. Ибо, как говорит Сенека[193]193
Сенека Луций Анней (ок. 4 до н. э. – 65 н. э.) – римский политический деятель, философ и писатель. Представитель стоицизма. Воспитатель Нерона, по приказу которого покончил жизнь самоубийством.
[Закрыть]: «Тот, кто судит, выслушав только одну сторону, не прав, хотя бы приговор его и был справедлив. (Всегда полезно подкрепить свои доводы ссылкой на Сенеку. У него, наверное, имеется какой-нибудь такой афоризм.) А посему Бруно просит ваше преподобие призвать к ответу достойного пастора, дабы он с Божьей помощью постарался доказать, что выступил против меня с грязным обвинением как добрый пастырь, а не по личной злобе».
Окончив письмо, он чувствовал, что напряжение ослабевает. Он победил врага – и, очнувшись, увидел, что он в своей комнате в Венеции и что ночь давно наступила. Хотел было зажечь свечу и опять засесть за работу. Но решил, что лучше лечь отдохнуть. Все его мысли были теперь заняты предстоящим поутру отъездом. Он разделся в темноте и лёг.
Только он улёгся, как в дверь постучали. Стук был тихий, не настойчивый, и Бруно подумал, что это, вероятно, Джанантонио. Ему было немного обидно, что мальчик весь день не подходил к нему, но он твердил себе, что он не прав: нельзя требовать от Джанантонио, чтобы тот решился навлечь на себя гнев своего господина, от которого он всецело зависит, только для того, чтобы выразить дружеские чувства человеку, который завтра уедет и которого он больше никогда не увидит.
Бруно соскользнул с кровати и, как был, голый, подошёл к дверям, с нежностью думая о Джанантонио. Нащупал в темноте засов и, повозившись с ним, наконец отодвинул его.
Дверь тотчас распахнулась. На пороге стоял Мочениго, а за ним при свете фонаря виднелось пять-шесть мужчин, выстроившихся в ряд.
– Что это значит? – спросил Бруно глухим голосом, отступая в глубину комнаты и ища глазами свою шпагу. Было неловко и глупо стоять голым перед всеми этими одетыми людьми, смотревшими на него. Уже это само по себе давало им преимущество перед ним, не говоря о том, что он был безоружен и что их было много, а он один. У Мочениго на поясе висела шпага, а в руках он держал обнажённый кинжал. Бартоло с фонарём вошёл в комнату и встал между Бруно и стулом, на котором была сложена его одежда.
– Как видите, я сдержал слово, – сказал Мочениго вызывающим тоном.
– Убирайтесь все из моей комнаты! – крикнул Бруно.
– Вам были предоставлены всё возможности, – возразил Мочениго. – А вы задумали убежать от меня. Я вас предупреждал...
Бартоло сделал знак вооружённым людям, и те двинулись к Бруно. Одного из них, с клочковатой бородой, Бруно знал в лицо – это был лодочник с соседней «трагетто», стоянки гондол. Видимо, Мочениго, для большей верности, нанял несколько местных головорезов. Они схватили Бруно за руки.
– Дайте мне одеться, – сказал он, вырываясь.
Но на его слова никто не обратил внимания. Мочениго первый вышел из комнаты и стал подниматься по лестнице, а за ним вели Бруно со связанными руками. Шествие замыкал Бартоло с охапкой одежды. Когда они проходили мимо комнаты Пьерины, она открыла дверь и злорадно уставилась на раздетого и растрёпанного Бруно. Эта минута была для него унизительнее всего, и он ни о чём другом не мог думать, пока его тащили по лестнице на чердак. Мочениго открыл дверь и придерживал её, в то время как Бруно вталкивали внутрь. Бартоло вошёл вслед за ним и тщательно обыскал принесённую им одежду Бруно. Найдя только листы рукописи, всё ещё спрятанной в камзоле, он отдал платье Бруно, и тот сразу же стал одеваться. Мочениго жадно схватил рукопись. Когда Бруно оделся, двое мужчин опять набросились на него и связали. Сначала – руки и ноги, потом, так как остался ещё длинный конец верёвки, они обмотали её вокруг ляжек и пояса и привязали конец к балке.
Потом все вышли, за исключением Мочениго.
– Ну что? – начал Мочениго, до тех пор внимательно просматривавший рукопись при свете фонаря, который он держал у самого лица. – Теперь вы скажете мне? Откроете мне формулу Памяти и Геометрии? Вы видите, я благоразумен. Я не спрашиваю у вас рецепт Эликсира, хотя и убеждён, что вы наконец нашли его. У меня есть неоспоримые доказательства, что вы хотели бежать в Прагу, куда вас сманивали агенты императора. Вы смеете отрицать это! – взвизгнул он, заметив на лице Бруно протестующее выражение и угадывая слова, готовые слететь с его губ.
– Это ложь, – сказал Бруно.
Мочениго пнул его ногой в пах и в грудь.
– Как вы смеете отрицать это, когда у меня абсолютные доказательства?
Бруно ничего не ответил. Мочениго торжествующе продолжал:
– Ага, вы поняли, что бесполезно лгать мне, раз я имею доказательства. Но я и без того вижу вас насквозь. Я по глазам и губам читаю мысли, которые возникают у вас в голове. Вы, так открыто меня презирающий, вряд ли владеете этим искусством. Значит, я, глупый и презренный Мочениго, имею всё же одно преимущество перед вами. Не правда ли?
Он опять пнул Бруно ногой. Бруно всё молчал.
Голос Мочениго завилял:
– Скажите мне, и я тотчас отпущу вас. Пожалуйста, скажите! Я очень хочу, чтобы с вами не случилось ничего дурного, но я должен получить своё по праву. Разве вы пострадаете от того, что скажете мне?
Бруно подумал: «Хоть бы он ушёл наконец, тогда я больше ни на что не буду жаловаться. Пускай со мной делают что угодно, только бы он ушёл и не приставал ко мне с этим безумным вопросом».
И ещё он сказал себе: «Вот против таких людей я боролся всю жизнь. Я боролся за свободную науку, чтобы сочетать её с пользой, за уничтожение слепой алчности, стремящейся сделать свободное познание орудием своих низких целей – личного повышения и обогащения»...
Наблюдая Мочениго, он ощущал в себе силу. Он наконец знал, ясно понял, против чего борется. Но когда Мочениго начинал повторять свои бессмысленные вопросы, его охватывал настоящий ужас, тягостное желание умереть, ибо на эти вопросы не было ответа. В них Бруно остро чувствовал неумолимость врага. И эта неумолимость, как он сознавал со странной, омрачающей душу жалостью, была результатом не какой-то исключительной душевной извращённости, а ложного понимания связи между явлениями, результатом движущей силы страха, возникающего от того, что ложь ненадёжна. Мочениго искренно верил, что существует какой-то способ использовать природу для магического возвышения его над другими людьми. И в неспособности Бруно ответить на его вопросы он видел только предательство и обман, нежелание вступить с ним в союз...
Эта ложь, управлявшая жизнью Мочениго и жизнью столь многих людей, – как она родилась? Её создала неправильная система общественных отношений, её питали тёмные первобытные инстинкты жестокости. Вот в чём всё зло: в этих жалких бесноватых, готовых высосать из жизни всю кровь до последней капли потому только, что они всё брюзжат, будто их чего-то несправедливо лишили, что они хотят без всякого труда получить что-то от жизни.
– Я ничего не знаю, – сказал Бруно тихо.
Мочениго начал его бить.
– Христос! – простонал Бруно, от боли не сознавая, что говорит.
Мочениго отскочил и с пронзительным криком рванул дверную щеколду в бешеном усилии выйти из комнаты. Огонь в фонаре заплясал, дверь с треском захлопнулась, и благодетельная темнота окутала Бруно, легла на его воспалённые веки.
Связанный, он не мог шевельнуться. Умудрился только повернуться так, чтобы помочиться, не замочив одежды. Но потом он не мог разогнуться снова: он был слишком крепко связан и слишком ослабел.
Настало утро, издалека доносились голоса. Ему казалось, что он плавает в огромном пространстве, больше не испытывая страха, ничего не помня. Минутами Бруно впадал в полузабытьё, и ему мерещилось, что он воюет с каким-то невидимым врагом, втянут в какую-то ужасную, но скрытую борьбу. Затем он внезапно просыпался, и его ужасало не воспоминание о снах, не мысль об угрозах Мочениго, а несоответствие между сном и действительностью. Казалось, будто он чего-то не понял в том, что с ним происходит. Будто Мочениго – только игрушка сил, неизмеримо более могущественных, чем это жалкое существо. И только поняв, что это за силы, можно победить Мочениго. Значит, нужно разгадать странные образы, которые принимал страх в его сне, и тогда он поймёт роль Мочениго, его побуждения и намерения.
Дверь скрипнула. Он не мог видеть, как она открылась, но узнал бесшумные шаги Мочениго. Одно мгновение оба молчали.
Потом Мочениго сказал низким, сдавленным голосом:
– Ну что? Вы скажете или нет?
Бруно не отвечал, и тогда Мочениго добавил тихо:
– Вы плут.
– Мне кажется, – отозвался Бруно, взметая своим дыханием пыль между половиц, – мне кажется, что я научил вас гораздо большему, чем обещал, и, значит не заслуживаю такого обращения.
Он инстинктивно понимал, что такой мирный тон – лучший способ самозащиты, тем более что Мочениго говорил своим прежним вкрадчиво-мурлыкающим голосом.
– Ну, ну, это мы ещё увидим, – сказал Мочениго всё так же сдержанно. – В конце концов, теперь дело будем решать уже не мы с вами, не правда ли?
– Что вы хотите этим сказать?
Сердце Бруно сжалось от страха. Если бы только он мог видеть Мочениго, он бы угадал правду по его лицу. Но гордость не позволяла ему попросить Мочениго, чтобы тот поднял его. Он предпочитал стерпеть какое угодно издевательство, только бы Мочениго не увидел, что он обмочил спои штаны.
– Обращаюсь к вам в последний раз. За все мои услуги и дары неужели вы не поделитесь со мной своей тайной?
Бруно поперхнулся и закашлялся, глотая пыль. Он ощущал пустоту в груди. Кашлять было мучительно больно из-за туго стянутых верёвок. Боль острыми режущими кольцами обвивалась вокруг онемевшего тела. Но ещё сильнее была мука душевная, вызванная вопросом Мочениго.
– Я не могу ничего сказать, – пробормотал он сквозь кашель.
– В таком случае вы сами передаёте это дело из моих рук в другие. Это не моя вина. Вы меня вынуждаете осведомить власти о ваших кощунственных замыслах.
– Это меня не страшит. – У Бруно было только одно желание – избавиться от Мочениго. Ему казалось бесконечно более приятным быть переданным любой власти, светской или духовной, с представителями которой он может говорить разумным языком, на основе существующих законов, вместо того чтобы иметь дело с неустойчивыми суждениями сумасшедшего. Он так жаждал, чтобы Мочениго передал его властям, что решил скрывать свои истинные чувства, чтобы тот, назло ему, не передумал.
– Я никого не обижал, – сказал он, – и не говорил ничего такого, что лежало бы у меня на совести. Самое худшее, что со мной могут сделать, – это заставить меня опять надеть рясу.
– А, значит, вы допускаете, что вас могут наказать, как духовное лицо, лишённое сана за развратный образ жизни...
– Не начинайте вы опять приставать ко мне в такой поздний час. Я отлично без вас улажу свои дела.
– Как вы это сделаете, когда имеются неопровержимые доказательства, что вы еретик и вели нехристианскую жизнь? Докажите, что вы мне истинный друг, и я ещё сейчас готов помочь вам.
Слёзы выступили на глазах Бруно. Что пользы сражаться честным оружием с этим одержимым?
– Вы переоцениваете мои силы, – сказал он. – Клянусь вам, что это так.
– Значит, вы меня обманывали.
– Нет, вы меня неверно поняли. Это очень печально, но тем не менее это правда. Однако правда и то, что я надеюсь в своих открытиях пойти ещё гораздо дальше. Если вы меня освободите, я клянусь всем, что для меня священно, вам первому сообщить то, что открою. Я опять попробую объяснить вам все явления в окружающем нас мире. Я оставлю вам любые книги и рукописи, какие вы захотите, – только книгу «Печати» Альберта Великого хотел бы взять с собой. Я не успел её прочесть. Впрочем, и её могу оставить, если вы настаиваете. Только отпустите меня...
Мочениго рассмеялся своим хриплым отрывистым смехом.
– Так это всё, что вы можете сказать? Увидим, что вы скажете, когда вас вздёрнут на дыбу и будут ломать пальцы. У Святой Церкви есть достаточно способов заставить говорить таких негодяев, как вы.
Бруно молчал. Он решил, что скорее умрёт, чем скажет ещё хоть слово. Наступила долгая пауза. Наконец Мочениго тихонько вышел и закрыл за собой дверь.
В середине дня Бруно (который до тех пор оставался без пищи) вывели из оцепенения топот и грохот на лестнице. Потом его подняли, и он увидел перед собой человека в форме капитана. Двое мужчин держали Бруно за руки, третий за ноги. Он не вслушивался в громкий разговор, происходивший вокруг него. Его потащили вниз и бросили в подвал. С визгом захлопнулась дверь. Он лежал в сыром мраке и стонал. Начав стонать, он уже не мог остановиться. Стоны не приносили облегчения. Они не были выражением боли, или ярости, или мольбы, они не зависели от его воли. Он попросту не мог их удержать. Но всё время молился про себя, чтобы никто не подошёл к дверям и не услышал этих стонов.