355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джефф Дайер » Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси » Текст книги (страница 14)
Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:14

Текст книги "Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси"


Автор книги: Джефф Дайер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Все в этом приключении было омерзительно. Меня преследовал запах гниющих ноготков – запах религии, думал я, шагая обратно к Асси-гхату, примитивной, темной и сырой. Нелепо стремиться к такому состоянию ума, которое позволило бы воспринимать ее ритуалы как нечто священное. Нет, это просто фаза грязных задворков человеческой психики, через которую мы, как вид, рано или поздно пройдем. Но если все это казалось мне таким сейчас, то каким же оно предстало миссионерам, несущим христианскую весть – чистую и кровавую, тоскливую, как воскресенье в Уэльсе, когда они явились сюда в каком-то там веке? Эти бормочущие невесть что идолопоклонники со своими пуджами [164]164
  Пуджа – религиозный обряд поклонения богам, бытует в разных формах.


[Закрыть]
вряд ли казались им менее ужасными, чем апачи в боевой раскраске со свисающими с седла скальпами бледнолицых.

На Ватс-Иарадж-гхате было начертано крупными буквами «Я ЛЮБЛЮ МОЮ ИНДИЮ!». Меня нередко подмывало крикнуть «Я тоже», но сейчас, после визита в храм Дурги, меня при виде его чуть не стошнило. Я не шучу. Я подцепил какую-то местную заразу и был вынужден без конца бегать в отель, чтобы воспользоваться туалетом. В целом ничего серьезного, особенно в сравнении с муками некоторых других туристов. Люди в отеле заболевали пачками и ползали по коридорам как вялые осенние мухи. Не самое подходящее сравнение, поскольку мухи здесь чувствовали себя отлично круглый год. Да и как могло быть иначе? Во времена моей юности в моде были футболки и постеры с вызывающими надписями вроде: «Ешь дерьмо – десять миллионов мух не могут ошибаться!» Возможно, эту надпись придумали здесь, ибо дерьмо в Городе Света (как когда-то называли Варанаси) было повсюду, причем самое разное. Это было дерьмо животных (обезьян, коз, коров, буйволов, собак, птиц, ослов, кошек, гусей), растений (валявшиеся повсюду гирлянды из ноготков быстро превращались в вонючую жижу) и, наконец (но далеко не в последнюю очередь), людей. В некоторых особо святых местах наверняка имелось и божественное дерьмо. Прабху-гхат, где дхоби безжалостно вбивали покорность в простыни и белье, был по умолчанию еще и туалетным гхатом. Ходить по нему было невыносимо. Зрелище поражало глаза, а запах – обоняние. В такие минуты рядом с «Я ЛЮБЛЮ МОЮ ИНДИЮ» хотелось приписать: «Если ты так ее любишь – значит, тебе на нее насрать». Было бы нелишне принять ради общего блага закон, воспрещающий гадить на гхатах. Как бы ни были люди бедны и невежественны, их можно приучить не использовать то, что фактически является прогулочной зоной, в качестве сортира. Правда, прежде чем это сделать, придется обеспечить их альтернативой, то есть туалетами, где они могли бы без помех справлять свою нужду. Наверняка в этом есть здравый смысл – трудно представить себе что-то более основополагающее, более важное. (Как часто, однако, в Варанаси, в месте, которое так трудно понять и постичь с какой бы то ни было долей уверенности, любые мысли – негодующие, раздраженные, гневные – начинаются с уверенного «наверняка»!) Что бы вы ни делали, как бы тщательно ни мыли руки, зажимали нос или держали рот закрытым, дерьмо неизбежно проникало внутрь. И как это никто до сих пор не выявил взаимосвязь между дерьмом и болезнями? Как культура, так страшащаяся осквернения любого рода, может оставаться безразличной к самой оскорбительной форме осквернения? Сколько ни старайся здесь остаться здоровым, все равно заболеешь. Это попросту неизбежно. Какую-нибудь гадость обязательно подцепишь. Да и как может быть иначе, если этот город – настоящий слоеный пирог из животных, людей и дерьма? Газеты и журналы изобиловали статьями о современном лике Индии – о барах и клубах Бомбея, о процветании Ченная, о том, что Бангалор – это Силиконовая долина Востока, – но, не считая интернет-кафе, ничего этого в Варанаси не было и в помине.

Бывали дни, когда я чувствовал себя героем реалити-шоу, про которое говорила Лалин; когда я был уверен, что Варанаси нужно стереть с лица земли, чтобы потом отстроить заново, руководствуясь идеями здоровья, гигиены и прогресса. В один такой день я решил взять быка за рога. Я пошел на берег реки, расстегнул ширинку и пописал в Ганг. Да-да, вы не ослышались: я пописал в Ганг.Мне ужасно хотелось в туалет, а пойти было некуда, но в то же время это был некий протест – нелепо поклоняться реке и одновременно ее загрязнять. Писать прямо в реку было, в целом, гигиеничнее, чем писать – и гадить! – на гхатах, откуда все это так или иначе попадало в воду. Был ранний вечер, поблизости никого не было, но все то время, что я писал – а это было одно из тех эпических излияний, когда процессу нет конца, – я ждал, что меня кто-нибудь заметит и что-то произойдет: сперва крики, а потом мордобитие, или сразу мордобитие, без всяких криков. Но ничего не случилось. Если меня кто-то и заметил – а это было совершенно неизбежно: в Индии ничего нельзя сделать незаметно, – и оскорбился, как оно наверняка и было, это сошло мне с рук.

Тот поход в туалет показался мне бесконечным, но в сравнении с беспрестанным, неуемным и безостановочным вымогательством денег он был очень краток. Каждое социальное взаимодействие было прелюдией к коммерческой сделке. Некоторые социальные взаимодействия только из нее и состояли. На самом элементарном уровне ребенок мог сказать: «Одна рупия!» – в коем случае требование денег было и формой приветствия. На следующем вам говорили «Намасте!», после чеготребовали денег или предлагали услугу. В некоторых случаях предложению услуги предшествовала пара фраз, что уже могло сойти за разговор. В целом же чем пространнее было вступление, тем искуснее затягивалась петля сделки – а в том, что она непременно затянется, можно было не сомневаться. Вы могли болтать о чем угодно, но потом тебе наверняка предлагали лодку и говорили: «Пошли!» – хотя о цене еще не было сказано ни слова. Порой могло показаться, что наконец-то вы просто беседуете – о том, что следует посмотреть или кого остерегаться, включая негодяев, что орудуют в округе, – пока неизбежно не всплывала тема денег. Подлинные мастера этого искусства, подобно классическим музыкантам, могли до бесконечности развивать ту или иную тему, все больше усложняя и расцвечивая рагу,но не проясняя ее до конца, пока ее характер не оказывался предельно ясен – хотя в данном случае рага вечно звучала на один и тот же лад: рага-Лодка, рага-Рикша, несколько вариантов рага-Рупий – одной из немногих раг, а может, и единственной, которая не была привязана ни ко времени суток, ни ко времени года. Нет, эту великую материнскую рагу можно было играть без конца, в любое время, с любым настроением. И нигде отношения с людьми не сводились так обидно и явно к вопросу вымогательства денег, как в храме. В итоге в каждом разговоре, даже когда у человека не было на уме никаких скрытых мотивов – а иногда случалось и такое, – тебе все равно мерещился какой-то подвох. Я всегда старался побыстрее прекратить общение, пока речь не зашла о лодках, посещениях магазинов, мастерских или чего-то еще. Я старался вообще не разговаривать. Я избегал смотреть людям в глаза, чтобы не угодить в ловушку какой-нибудь денежной сделки.

Все это живо напомнило мне то время, когда в возрасте тридцати с чем-то лет я совершил глупость, переехав на пару лет в Оксфорд. По идее, там должна была кипеть интеллектуальная жизнь, предположительно за стенами почтенных древних колледжей, – и вероятно, так оно и было, но только в этот мир я, увы, не попал и вынужден был околачиваться на кислотных и веганских обочинах местного общества. В Варанаси тоже, наверное, был свой мир поэтов, интеллектуалов и мыслителей, но, не имея доступа к этой социальной страте, я вынужден был нехотя играть одну и ту же роль в извечной музыкальной пьесе на два голоса. «Лодка, мистер?» – «Нет, спасибо». – «Рикша, мистер?» – «Нет, спасибо». – «Очень дешево» – «Нет, спасибо». Западно-восточный фьюжн: первая часть – Рага-Рупия, вторая – Рага-Нет-Спасибо.

Эта фаза досады и раздражения достигла своего апогея, когда я стоял в очереди в банкомат в холле какого-то банка в центре города, неподалеку от Дашашвамедха. От бесконечного шума мои нервы были на взводе. Но еще больше меня нервировало то, что, строго говоря, тут не было никакой очереди; однако назвать это неочередью тоже было нельзя. С полной анархией или же просто толчеей я бы еще как-то разобрался, но здесь было сразу и то и другое в самом худшем своем варианте: нечто вроде очереди, в которой принцип очереди не то чтобы игнорировался, но и не слишком соблюдался. Стоявший передо мной высокий немец несколько раз позволил каким-то людям влезть вперед. Но если слово «очередь» здесь было в общем-то неприменимо, то и слово «давка» с происходящим как-то не вязалось. Никто не толкался и никого не отпихивал – просто они каким-то образом оказались перед ним. У дверей стоял охранник, но он ровным счетом ничего не делал и скорее напоминал колонну в синей униформе.

– Если вы будете всех пропускать, мы отсюда никогда не уйдем, – сказал я немцу.

Он пожал плечами. Похоже, в Индии он был недавно. Мы прождали еще пару минут, после чего пришел какой-то индиец с женой и встал перед нами. Немец поглядел на меня, и я похлопал новоприбывшего по плечу.

– Тут очередь, – сообщил я ему. – Встаньте в нее.

Разумеется, он меня проигнорировал. Я поменялся с немцем местами – собственно, я тоже влез вперед.

– Тут очередь, – повторил я. – Вы пришли позже нас, так что встаньте в очередь. За мной и вот за этим человеком, и за теми людьми, которые стоят сзади нас.

Он улыбнулся и покачал головой. Охранник стоял с отсутствующим видом. Его работа заключалась в том, чтобы быть охранником и стоять тут в синей униформе. Дальше этого его служебный долг не простирался.

– Вы сейчас пойдете в конец очереди, – сказал я этому индийскому джентльмену, который не только встал вперед, но и уже держал наготове банковскую карточку. – Карточку можете убрать. Ваша очередь еще не подошла.

– Но я спешу, сэр.

– Мы все спешим.

– Я спешу, сэр. Я буду быстро.

– Тут все спешат. И все будут быстро. Никто не будет быстро, если мы не будем соблюдать очередь.

Он все еще стоял передо мной. Я протолкнулся вперед и встал рядом с ним. Я уже закипал, он же был совершенно спокоен и улыбался. С некоторым усилием я соорудил у себя на лице подобие улыбки.

– Но я спешу, сэр.

– Тут все спешат, сэр. Вы не пройдете к банкомату раньше меня.

– Я прошу вас, сэр.

– Сэр, ваша просьба не будет удовлетворена. Поэтому вам придется вернуться назад, в очередь.

– Но я прошу вас, сэр.

– И в удовлетворении просьбы вам категорически отказано.

В других обстоятельствах это могло бы показаться пустой тратой времени, но я пробыл в Индии уже достаточно долго, чтобы убедиться: повторять одно и то же здесь нужно до бесконечности. Тот факт, что вы сделали некое утверждение, вовсе не означает, что его не придется сделать еще десять раз. Впрочем, его формулировку можно было расширять и варьировать.

– Более того, ваша просьба не может быть удовлетворена, – сказал я. – Никогда. Вы меня понимаете?

Нет, в каком-то смысле он не понимал. Идея абсолютного отказа без возможности сделать исключение ввиду особых обстоятельств не укладывалась у него в голове. Он продолжал стоять, где стоял. Мы были с ним на одной линии. Физически он не был в очереди передо мной, а я – перед ним, но психологически я добился серьезного преимущества. Ни этикет, ни принципы организации очереди моего соперника явно не интересовали. Он просто хотел поскорее воспользоваться банкоматом. Только и всего. Что до меня, то на кону стояло мое место в очереди – а также продолжение существования самой ее идеи. Ничто в жизни не было для меня сейчас так важно, как не пропустить этого субъекта вперед. Я обрел дело, ради которого мог умереть. Или убить.

– Сэр, – сказал я. – Посмотрите мне в глаза.

Я снял очки.

– Посмотрите мне в глаза и послушайте.

Я понятия не имел, как выглядят мои глаза. Я надеялся, что через их голубые зрачки на него взирает разгневанная личность, наделенная несгибаемой волей и безжалостной целеустремленностью. Особого значения это, впрочем, не имело, так как любитель влезть без очереди в них не смотрел. Он смотрел на дверь банкомата и по-прежнему улыбался. Моя собственная улыбка превратилась к тому времени в оскал посмертной маски, в гримасу подавленной британской ярости, взращенной десятилетиями дождливых июлей, испорченных пикников, отмененных поездов и промазанных пенальти.

– Вы не войдете в этот банк передо мной. Единственный способ войти в него вперед меня – это переступить через мое безжизненное тело. Вам это ясно?

Час «икс» пробил. Упитанная, закутанная в сари дама, стоявшая перед нами, как раз появилась в дверях банкомата. Не успела она переступить порог, как мой соперник сделал попытку просочиться внутрь. Однако я оттер его плечом и вошел первым. Когда он попробовал войти вслед за мной, я захлопнул дверь у него перед носом. Я победил. Ликуя и все еще на взводе, я вскинул к небу кулак, как человек, который отстоял свою позицию и добился своего.

Я набрал пин-код. Руки у меня дрожали, и, возможно, поэтому машина его отвергла. Скорее всего я просто ошибся. Я снова ввел цифры, медленно, тщательно, вдумчиво. Банк второй раз отказался обслуживать мою карту. И третий.

Все, что происходит в Индии, – это парабола, даже если смысл этой параболы неясен. В это мгновение я понял, что такой вещи, как пиррова победа не существует – есть только пирровы поражения.

Итак, я вышел наружу с пустыми руками, без денег. Индиец, пытавшийся проскочить передо мной, прошел следующим, все такой же безмятежный, ни в чем не раскаивающийся и не держащий ни на кого зла. Его жена осталась снаружи. Как и немец, который снова был не первым в очереди. Между ним и дверью успел втереться кто-то еще.

– Жалкая арийская тряпка! – прошипел я ему, прежде чем зашагать прочь.

Я поехал обратно в отель на велорикше. Пока мы, дюйм за дюймом, продирались через пробки, я с удивлением обнаружил, что вся эта история каким-то образом вернула мне хорошее расположение духа. Припомнив шокированное выражение лица и так уже порядком натерпевшегося немца, когда он услыхал мои последние слова, я рассмеялся в голос. Но то, как этот индиец, стремившийся пройти вне очереди, с улыбкой гнул свою линию, даже не пытаясь делать вид, что им движет что-то кроме собственного желания поскорее добраться до денег (к чести его, следует отметить, что он и не думал выдавать его за право), поистине восхищало. Стоило взглянуть на ситуацию под другим углом, и все, что тебя в Индии злило и нервировало, могло в мгновение ока стать источником удовольствия и уроком на будущее. Я вдруг понял, почему в раздражении, преследовавшем меня последние недели, было что-то странно знакомое и даже приятное: именно так я обычно чувствовал себя в Лондоне; то был заданный тон жизни, в которой тлеющая искорка раздражения, досады и поездок на метро в час пик была даже не подлежащей обсуждению нормой.

Все вокруг гудело и сигналило. Зной, шум и пыль сводили с ума, но разве это не здорово, что есть на свете место, где зною, пыли и шуму есть где развернуться? Какой стерильной и скучной стала бы Земля, если бы повсюду были пригороды Стокгольма, где граждане покорно стоят в очередях, а банкоматы выдают хрустящие, новенькие, защищенные от подделок крупные купюры, где нет слоноголовых богов, разъезжающих на мышах, где нет ни нищих, сующих тебе в лицо свои забинтованные, запятнанные гноем обрубки, ни привратников, прикидывающихся жрецами, ни величаво унавоживающих улицы коров, ни носящихся стаями обезьян, ни вымогающих деньги детей! Под любым раздражением и недовольством все равно скрывалось понимание того, что вымогательство денег было лишь прямым свидетельством неравенства экономических структур. Мы, туристы, были бесконечно богаты, а они, лодочники и попрошайки, массажисты и деляги, были неизмеримо бедны. Попрошайничество было докучливым, но все же добровольным налогом на роскошь. Ты можешь не платить. Ты можешь сказать «нет». Это «нет», разумеется, будет проигнорировано, но если ты снова и снова будешь повторять свое «нет»… его все равно будут игнорировать. Однако где-то с двадцатого раза тебя все же услышат. Либо так, либо оно уже превратится в «да». Принимая во внимание, что есть у нас и чего нет у них, удивительно, что тебя не грабят до нитки каждый раз, когда ты выходишь из отеля, что тебе не отрезают ноги, просто чтобы завладеть твоими сандалиями, что тебя не убивают и не съедают по кусочкам голодные дети – и что печень твоя не идет собакам на прокорм.

На запруженной машинами Шивала-роуд я увидал Изобель в линялой желтой футболке и джинсах, которая как раз собиралась перейти дорогу. Мы едва на нее не наехали. Она в испуге подняла глаза.

– Осторожно! – крикнул я ей, улыбаясь и махая рукой.

Она тоже улыбнулась и отступила на тротуар. В первый раз я увидал ее одну, и в первый раз мы осознали существование друг друга. В индуизме карма формируется и разворачивается на протяжении нескольких жизней, но мой скоростной западный ум был готов трактовать эту случайную встречу разве что как знак мгновенного кармического воздаяния. Пару дней назад – или буквально за час до того – я был в таком разладе с миром, что подобная встреча была бы просто невозможна. И даже если бы она случилась, я бы просто что-то буркнул; заметь она меня, она бы увидела лишь смутно знакомое лицо, хмуро взирающее на нее с высокого насеста своей колесницы. Но теперь, когда я снова обрел равновесие, она увидела перед собой мило улыбающегося человека, искренне озабоченного ее безопасностью.

Мы прибыли обратно на Асси-гхат. Когда я слезал с рикши, возница потянул меня за штанину и вывернул свою ногу так, что с нее свалилась сандалия, оголив подошву. В подъеме ноги была дыра, как если бы его только что распяли, хотя кровь из нее не текла. Напротив, цвет у раны был какой-то белесый, похоже, это было что-то вроде язвы. Я дал ему сто рупий, за которые он не выказал ни малейшей благодарности – да и кто бы стал его за это винить? Для человека, которому изо дня в день приходится крутить педали, это было ужасное увечье. Хотя и не намного ужаснее – а в чем-то даже более легкое, – чем некоторые другие раны, болезни и недомогания, поражающие здесь людей на каждом шагу. Боль, неудобства и даже агония, которые местные жители безропотно сносили, не ожидая ни малейших улучшений (не говоря уже об исцелении), без всякой надежды на то, что их боль может хоть как-то уменьшиться, были просто колоссальными. Значило ли это, что им не так уж и больно, что они не так уж и мучаются? У нас, на Западе, способность терпеть боль оказалась несколько завышенной в силу того, что ее стало возможным как-то облегчать. Мучительно терпеть боль, зная, что ее можно уменьшить, а болезнь – излечить. Мучительно испытывать бессильную ярость, оттого что ожидаемое облегчение наступает не сразу. Мучительны различные задержки, мешающие начать эффективное лечение, и ожидание того, когда лекарство наконец подействует. Мучительно само ожидание.

Здесь же, в Индии, западным людям редко приходится чего-то ждать. Мы ноем, что к нам пристают, что нам без конца предлагают лодки и рикши, но, когда нам действительно оказываются нужны лодка или рикша, мы ожидаем, что кто-то нам все это даст, немедленно и по самым низким ценам. Мы привыкли дома к бесконечным ожиданиям автобуса, а здесь ворчим, если приходится подождать чего-то хотя бы минуту. Тут даже самый бедный «бюджетный» турист пользуется привилегиями и льготами раджи.

Я отправился прогуляться вдоль гхатов. Ко мне подбежал и пошел рядом какой-то мальчишка.

– Школьная ручка! – воскликнул он.

Я улыбнулся, но продолжал идти.

– Школьная ручка! – снова повторил он. – Школьная ручка!

Ручка у меня при себе была – хорошая, шариковая, привезенная из Лондона. Я отдал ее мальчишке, и он тут же куда-то умчался. У воды, в тени пляжного зонтика, сидел святой человек и приветливо глядел на меня.

Когда я дошел до надписи «Я ЛЮБЛЮ МОЮ ИНДИЮ», то был счастлив ее увидеть.

– Что ты там читаешь? – спросила Лалин.

Я сидел на террасе и не слышал, как она подошла. Она была босиком, в чрезвычайно линялых джинсах и белой футболке, от которой веяло свежей стиркой. Я показал ей обложку: «Влюбленные женщины» [165]165
  Роман Дэвига Герберта Лоуренса (Lawrence) (1885–1930), изданный в 1920 г. и ставший причиной громкого цензурного процесса над автором.


[Закрыть]
, старое пингвиновское издание.

– Странный выбор.

– Кто-то оставил ее в отеле, поэтому я в нее и влез. Но тут, в Варанаси, и правда полно Лоуренса – все растворяющая река, корабль смерти [166]166
  Названия других работ Лоуренса – «River of dissolution» и «Ship of Death».


[Закрыть]

На этом я выдохся. Лал пододвинула стул и уселась рядом, выжидательно глядя на меня. Ногти у нее на ногах были выкрашены в розовый цвет, и там же, на одном из мизинцев, красовалось серебряное колечко.

– Это всего два.

– Знаю, но иногда и двух бывает много. В каких-то обстоятельствах и одногоможет быть много.

– А ноль, сэр, может быть всем, – изрекла она в чем-то очень индийскую мудрость. – Вообще-то «много» предполагает не меньше трех вещей.

– Ты, как всегда, права.

– Так что, Лоуренс был в Индии?

– На Шри-Ланке, которая Цейлон. Ему там страшно не понравилось. И об Индии он, в общем, судил по Шри-Ланке. Как жаль, однако, что он сюда не доехал. Его бы тут, естественно, все раздражало. В плане кастовости, он бы видел себя неприкосновенным брахманом. И утверждал бы, что Ганди проповедует ненасилие, так как втайне мечтает поразбивать всем головы кувалдой.

– Особенно Неру?

– Вот именно. Он вообще везде болел, но тут мог заболеть еще больше, чем сразу во всех остальных местах. И возможно, он написал бы индийский роман – недель за восемь. Полный неточностей и самых диких измышлений, но странно пророческий. Он бы провидел, что цыпленок тандури когда-то станет английским национальным блюдом, а в его родном Иствуде откроют несколько ресторанов, в названии которых будет слово «Махал» [167]167
  Дворец ( хинди).


[Закрыть]
.

Лалин заказала чаю. Камаль принес чайник на сверкающем подносе и поставил его на стол. Я отложил книгу и пошел внутрь, чтобы взять себе банан. После расстройства желудка я привык питаться в основном бананами.

– Ты совсем тут превратился в обезьяну, – заметила Лалин, когда я снова уселся за столик. – Скоро ты начнешь красть бананы с чужих тарелок. Просто чтобы будоражить всех своими выходками.

– Если я когда-нибудь стану оранжевым комом, ты узнаешь меня? – спросил я.

– Если ты будешь просто каким-то оранжевым комом? Нет, конечно нет. Но думаю, тебе это не грозит. Ты из тех мужчин, которые с возрастом становятся все костлявее и костлявее. И ты совсем не оранжевый. Скорее розовато-беловатый. Попробуй воспользоваться лосьоном для загара.

– Ты отрицаешь во мне бога! – вскричал я. – Бинго! Это как раз лоуренсовская идея: отрицать бога в себе или в ком-то еще. Вот тебе и три, что уже можно расценивать как «много»!

– Довольно общее рассуждение, ну да ладно.

На террасе появился Даррелл, и Лал призывно взмахнула рукой.

– Как раз вовремя! А то мне тут читают зануднейшую лекцию про «Семь подушек мудрости» [168]168
  Книга другого Лоуренса (так называемого Лоуренса (Томаса Эдварда) Аравийского (1888–1935), знаменитого английского разведчика, которого автор намеренно путает с Дэвидом Гербертом Лоуренсом, называется «Семь столпов мудрости». В основе шутки лежит игра слов: pillar —столп и pillow —подушка.


[Закрыть]
. Ты не поверишь, что он только что сказал. Он назвал Ганг рекой растворения.

– Он говорил тебе, что пописал в него?

– Нет! – воскликнула Лалин. – Злокозненный еретик!

Даррелл взял стул и сел с нами. Теперь нас было трое – не то чтобы «много», но вполне достаточно. Как и на Лал, на нем была белая футболка. Он не поцеловал ее, но теперь, когда он был рядом, она вся светилась изнутри, как любая влюбленная женщина. Сам Даррелл не светился – мужчинам это вообще не свойственно, особенно таким, как он. Но что-то в нем стало более явственным (в каких-то едва уловимых нюансах) – уверенность, что на него можно положиться, что она не ошиблась в своем выборе. Возможно, именно по этой причине – в числе прочих – возникшая между ним и Лалин связь никак не повлияла на их отношения со мной.

– Как твой животик? – поинтересовался Даррелл.

– Ничего, – ответил я. – Знаешь, как говорят: что нас не убьет, то сделает нас слабее.

На несколько дней к нам присоединилась Сайоко, молодая японка. Она ужинала в одиночестве, и Даррелл спросил, не желает ли она присоединиться к нам. Английского она почти не знала, и, когда она пересела к нам, он заговорил с ней по-японски, что, даже в его случае, было весьма впечатляюще. Сайоко и я мало что могли друг другу сказать, но с ней было легко. То, как она пребывала в этом мире, было присуще лишь ей – по крайней мере, я раньше ни с чем таким не сталкивался. Работая журналистом в Лондоне и часто интервьюируя всяких художников, я привык к тому, что смысл существования – особенно для художников, но также и для журналистов – сводился к тому, чтобы как-то выделиться, прозвучать, привлечь к себе внимание. Сайоко была совсем другой. Она скользила по миру так, словно стремилась ни в чем на него не давить. Она рулила по его трассам как искусный водитель, избегая столкновений и опасных ситуаций. В контексте Варанаси это сравнение было бессмысленным, но в ее обществе почему-то сразу вспоминалось, как спокойно себя чувствуешь, когда не нужно все время давить на клаксон, ждать аварии, напрягаться и держать внимание и нервы на пределе. Интересно, это было свойственно лишь ей или это была характерная японская черта?

В Варанаси вообще было много японцев – как туристических групп, смотревшихся слегка по-идиотски, маниакально фотографировавших все вокруг и беспрекословно подчинявшихся тур-лидерам, так и трансовой молодежи, иногда с дредлоками и почти всегда в футболках с интересными надписями. Особенно их привлекал Сарнатх, где Будда произнес свою первую проповедь. Он располагался всего в шести-семи милях к северу от города, и даже не знаю, почему я туда так и не добрался. Надо было съездить вместе с Сайоко – она была буддисткой и отправилась туда одна в первый же свободный день. Собственно, она меня не приглашала, но ничто не мешало мне поехать. И не то чтобы я был против самой идеи или мне было это неинтересно. Тем не менее я не поехал.

Сайоко пробыла с нами совсем недолго. Пару раз мы гуляли вдоль гхатов и пили кофе с блинами в «Лотос-лаунже». По дороге туда мы увидели двух дохлых крыс, лежавших рядышком на самом видном месте – из чего следовало, что даже для них Ганг оказался слишком грязным. В «Лотос-лаунже» мы не промолвили ни слова. Мы и по пути туда почти не разговаривали, но когда идешь, рассматривая дохлых крыс и прочие достопримечательности, это как-то не смущает. Но сидеть вот так, молча, не имея возможности разговаривать, а общаясь лишь на уровне вибраций – это было странно и ново.

Я едва успел ее узнать, как она уже уехала в Бодхгайю. Я рассказал ей, как там можно менять купюры с десятипроцентной комиссией, но не факт, что она поняла. Когда она уехала, я немного расстроился – и это странно, потому что стоило ей нас покинуть, как мне стало казаться, будто ее здесь никогда и не было.

В галерее «Крити» открылась выставка фотографий Дайяниты Сингха. Мы втроем, а также Шашанк и еще кое-кто из гостей «Вида на Ганг» пошли на открытие. Выставочное помещение с его белыми стенами – как во многих мировых галереях – с тем же успехом могло находиться в Лондоне или Нью-Йорке. (Должно же и в Варанаси быть что-то сугубо современное, как во всей остальной Индии, вступившей в двадцать первый век.) Но хотя на открытие пришло довольно много народу, все было совершенно не так, как на схожем мероприятии в любом из этих городов. Тут не было никакой бесплатной выпивки – ни даже платного бара, – так что, съев несколько самос и тщетно поискав глазами Изобель, я был вынужден целиком погрузиться в искусство.

Снимки были невелики – размером с конверт виниловой пластинки – и развешаны в один ряд по периметру галереи с расчетом на индийских зрителей (чтобы разглядеть их, мне приходилось чуть нагибаться). Они тоже были черно-белыми, но, в отличие от творений Акермана, не грузили, не шокировали и не вызывали психологического дискомфорта. Кое-где были люди, на остальных же – лишь пустые комнаты. Отражения. Полки с разными вещами. Дворик какого-то здания в сумерках. Треснутые плитки тротуара, у которого не осталось ничего общего с темой движения. Свет, отражавшийся в бассейне, так что он походил на подводный теннисный корт. Висящие на вешалке перчатки. Посмертная маска под стеклянным колпаком. Два белых жакета вроде тех, что носил Неру, в чем-то вроде музейной витрины.

Отсутствие людей не было определяющим принципом. Люди могли присутствовать, а могли и отсутствовать – отсутствовать на одних фотографиях и присутствовать на других. В буклете говорилось, что все снимки были сделаны в Индии, однако все они были без подписей. И было не понять, что на них происходит, где это происходит или когда. Это были просто фотографии мест, о которых можно было сказать лишь, что они запечатлены на этих фотографиях. Ничто здесь не помогало тебе сориентироваться, и через какое-то время, уже смирившись с этим, ты вдруг понимал, что тебе совсем не нужно все то, на что ты привык полагаться, – что никаких ориентиров просто нет. Ни один снимок не имел образной или сюжетной связи с тем, что висел рядом, но само их соседство предполагало некий порядок, который усиливал эффект обоих.

Изогнутый ряд чуть отсвечивающих сидений, как в кинотеатре или в концертном зале. С «их» точки зрения кинотеатр всегда полон, даже когда он пуст; совершенно неважно, что показывают, да и показывают ли вообще. Окна в башне. Струящийся через них свет. Без этих снимков, до того, как они были сделаны, можно было подумать, что все эти места не заслуживают никакого внимания. Фотографии навеки оставили их такими, какими они были, застывшими, изменившимися. Не была ли тут как-то замешана идея даршана? Возможно, существует такая форма даршана, когда нечему видеть?

В книге отзывов кто-то сделал запись из трех строк. Я решил, что это хинди, и попросил Лалин прочесть их для меня. Это была цитата из стихотворения Фаиза, сказала она, одного пакистанского поэта. Фаиз писал на урду, но процитировавший перевел ее на хинди. Скользя пальцем вдоль вязи строк, она не без запинки перевела их еще раз, теперь уже на английский.

 
Все, что останется, – это имя Аллаха,
Он тот, кого нет, но кто также и есть,
Он и видящий, он же и видимое.
 

Я уставился на этот непостижимый набор слов, ожидая пока их обнажившийся смысл не осядет обратно.

– Без первой строчки, наверное, было бы лучше, – сказала Лал.

– Да, в этом контексте можно было обойтись и без контекста, – резюмировал я. – Но мне нравится ритм.

Публика довольно быстро разошлась – как и на ужинах в «Виде на Ганг» отсутствие спиртного лишало людей мотивации к тому, чтобы задержаться подольше. Когда галерея почти опустела, я смог увидеть все фотографии сразу, вытянутые в одну линию по белым стенам комнаты, а теперь еще и с подписью Фаиза. Уходящий в перспективу коридор, влажный пол, отражающий двери и окна. Башня в окружении неба. Огни под водой – как будто что-то отражается само в себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю