Текст книги "История Англии от Чосера до королевы Виктории"
Автор книги: Дж. Тревельян
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
Город, в котором сосредоточивалось более одной десятой части всего населения Англии и добрая половина всех образованных людей страны, который был расположен настолько близко к Вестминстеру (где находилось правительство), что образовал с ним единую столицу, – такой город не мог не оказывать решающего влияния на весь ход английской истории в те времена, когда трудности передвижения еще изолировали двор и парламент от других городов и графств страны. Правда, Лондон никогда не стремился управлять Англией так, как Рим правил Италией или как Афины стремились управлять Грецией. Лондон принимал правительство Англии, в форме монархии или парламента, до тех пор, пока правители оставались в Вестминстере и не затрагивали старинных муниципальных привилегий и пока они вели религиозные и иностранные дела в согласии с принципами, популярными в Лондоне. Политическая структура, созданная теми королями и королевами, которые пользовались благосклонностью Лондона – Генрихом VIII, Елизаветой, Вильгельмом III и Анной, – пережила их самих, а порядок, установленный теми, кто ссорился с Лондоном – Марией Тюдор, обоими Карлами, обоими Яковами и протектором (хотя Оливер Кромвель и Карл II своим приходом к власти были обязаны главным образом поддержке Лондона), – был недолговечным.
Лондонский Тауэр, который должен был держать горожан в благоговейном страхе, был построен Вильгельмом Завоевателем около Сити, в стороне от Вестминстера. Отчасти поэтому он недолго держал их в страхе. При Стюартах он уже не мог из-за своего изолированного положения служить Вестминстеру и Уайт холлу защитой от оскорблений со стороны лондонской толпы. При Анне Тауэр использовался в качестве главного арсенала, из которого грузились на корабли пушки и порох для заморских войн. Кроме того, в нем находился Монетный двор, в котором чеканились деньги королевства. Во главе Монетного двора стоялНьютон. Наружные стены Тауэра окружала сеть улиц, населенных чиновниками этих двух учреждений. При случае Тауэр служил еще и государственной тюрьмой. Однако он имел и более отрадное назначение, так как был зоологическим садом и музеем столицы. Посетителям показывали коронные драгоценности и недавно законченную оружейную палату, в которой были выстроены в боевом порядке фигуры ряда английских королей. Львы и другие дикие животные содержались здесь еще с тех пор, когда Тауэр был любимой резиденцией средневековых королей; их коллекция пополнялась за счет подарков, сделанных королеве Анне монархами североафриканской «Берберии», с которыми английские купцы вели торговлю, а английские военные – завоеватели Гибралтара – заключили союзные договоры против Франции и Испании.
Между Тауэром и Темпл Баром простиралось собственно Сити. В ширину оно шло к северу от реки только до заставы Смитфилда, Холборна и Уайт-Чепла. Однако наступление кирпича и извести разрушило муниципальные границы, главным образом в западном направлении, в сторону местопребывания национального правительства в Вестминстере. Юрисдикция Сити начиналась от Стрэнда. Но муниципальные привилегии Вестминстера не являлись соперниками привилегий Лондона. Ни Лондон, ни королевский двор, ни парламент не хотели иметь дело с лорд-мэром Вестминстера. Таким образом, Вестминстеру никогда не позволялось пользоваться правом самоуправления или приобрести корпоративный характер. Он управлялся двенадцатью горожанами, назначенными пожизненно лордом-сенешалем, и даже их власть была скоро заменена властью мировых судей и представителей различных приходов. Верно, что избирательное право было в Вестминстере демократическим и в то время, когда большая часть городов имела весьма ограниченный круг избирателей. Но само местное управление Вестминстера было простой бюрократией, если только оно вообще представляло собой что-либо лучшее, чем анархию соперничающих юрисдикций.
С другой стороны, лондонское Сити пользовалось правом полного самоуправления, проявлявшегося в необычайно демократической форме. В то время лишь очень немногие английские города – таким исключением являлись, пожалуй, лишь Ипсвич и Норидж – были столь же свободны от элементов олигархии. В Лондоне около 12 тысяч домовладельцев, уплачивающих налоги, участвовало в своих кварталах в выборах 26 олдерменов и 200 муниципальных советников. Эти налогоплательщики городских кварталов были почти идентичны привилегированным членам 89 гильдий и компаний; тем удобнее они могли контролировать старинный и сложный механизм лондонского самоуправления.
Лавочники выбирали в муниципальный совет главным образом людей своего класса, а не крупных торговых тузов, известных в финансовом и политическом мире. Магнаты Сити чаще избирались на должности олдерменов. Серьезные столкновения между крупными биржевыми дельцами и мелкими лавочниками предотвращались благодаря общему для тех и других чувству гордости привилегиями и могуществом Лондона и ревнивой заботе о его независимости. Иногда, правда, бывали трения, и в период правления Анны у демократического муниципального совета стала обнаруживаться склонность к торизму, а у мэра, олдерменов и богатых магнатов Сити – к вигизму.
Юрисдикция выборных муниципальных советников Лондона не ограничивалась территорией их собственного Сити. Их власть не распространялась на Вестминстер, носуществовала во всех окружавших его районах. Они занимали должности шерифа в Мидлсексе и бейлифов в Саутуорке. Они управляли лондонским портом и облагали его налогом. Лорд-мэр был членом управления охраны реки на протяжении свыше шестидесяти миль – от Грейвсенда и Тилбери до Стейнс-бриджа. Лондон взимал пошлины на уголь на территории радиусом в двенадцать миль и установил свою торговую монополию в радиусе семи миль.
Собственно Сити было наиболее густонаселенной территорией Англии. Тогда его не покидали в сумерках на «кошек и сторожей»; крупные купцы и мелкие лавочники вместе со своими семьями ночевали в помещениях, расположенных над их конторами или лавками. Слуги и ученики спали на чердаках, а носильщики и посыльные – где-нибудь в подвалах или на складах.
В еврейском квартале и особенно на Бейзингхолл-стрит были расположены дома некоторых из богатейших людей Англии. Но вельможи уже покидали свои родовые дворцы, находившиеся в многолюдном Сити и на Стрэнде, где быстро исчезали сады. В течение лондонского сезона знать жила около Ковент-гардена, Пикадилли, Блумсбери, Сент-Джеймс-сквера или в некоторых районах Вестминстера. Сельские джентльмены, различные чиновники, члены парламента и лица свободных профессий имели меньшие дома, расположенные вокруг особняков знати в тех же самых районах. Таково происхождение многих знаменитых лондонских «скверов» (кварталов).
Богатые купцы еще продолжали жить в своем излюбленном Сити, как из деловых соображений, так и из чувства привязанности. Кроме того, они имели и загородные дома, и виллы среди лесов, полей и приятных деревушек в пределах 20 миль от Лондона. В этих загородных жилищах, расположенных по берегам рек – в Хэмстеде, Уэст-Хэме, Уолтемстоу и ниже Ипсом Даунс, а особенно вдоль зеленых берегов Темзы вверх от Челси, – богатыми лондонцами было, возможно, выпито и съедено столько же, сколько и в самом Сити. Более бедный люд совершал в праздничный день загородные прогулки по излюбленным местам, подобным Долвичу.
Река была наиболее людной проезжей дорогой Лондона. Лодки с пассажирами с трудом пробирались среди крупных торговых судов под аккомпанемент потоков обычной брани и болтовни, которыми обменивались лодочники и матросы. На северном берегу, между Лондонским мостом и Парламентской лестницей, было по крайней мере тридцать пристаней, у ступеней которых лодки ожидали пассажиров, чтобы переправить их через реку. Сановники и священники, переезжавшие в Ламбет, или подмастерья и начинающие адвокаты, отправлявшиеся по более легкомысленным делам в Кьюпидс-гарден, переправлялись туда на лодках. Для перевозки карет и лошадей существовали паромы. До постройки в 1738 году Вестминстерского моста Лондонский мост являлся единственной дорогой через реку. Проходившая через этот мост улица была после опустошений, причиненных Великим пожаром, отстроена в более современном стиле, но выступавшие над водой старые быки моста все еще препятствовали движению по реке и подвергали опасности торговый флот. «Проскочить под мостом» все еще было смелым предприятием. Говорили, что Лондонский мост был построен для того, чтобы умные люди передвигались по нему, а глупцы – под ним.
Крупные торговые суда не могли поэтому подниматься по реке выше моста, но ниже моста река была покрыта целым лесом мачт. Подобную картину можно было наблюдать еще разве только в Амстердаме. Фарватер был особенно людным, так как больших доков, за исключением доков в Детфорде, тогда еще не было, а единственный док в Блэкуолле предназначался только для судов Ост-Индской компании.
Среди лугов на берегу Темзы стоял в величавом одиночество госпиталь Челси, в котором четыре сотни солдат, пенсионеров, участников сражений при Седжмуре, Лэндене и Бойне, жили, обсуждая еженедельные известия об операциях Мальборо с профессиональной серьезностью. Невдалеке находилась деревня Челси, в которой несколько светских людей вздумали устроить себе приют, настолько же удаленный от шума Лондона и Вестминстера, как и сам Кенсингтонский дворец.
С тех пор как уголь стал топливом почти для каждого лондонского очага, воздух в Лондонестал настолько грязным, что один иностранный ученый жаловался: «Всегда, когда я изучаю лондонские книги, мои манжеты делаются черными, как уголь». В те дни, когда северо-восточный ветер нес облака дыма, даже район Челси становился опасным для астматиков, как имел все основания жаловаться болезненный философ граф Шефтсбери. Не удивительно поэтому, что король Вильгельм, обладавший слабыми легкими, жил, когда это было возможно, в Хэмптон-Корт и лишь по необходимости – в Кенсингтоне. Анна после вступления на престол могла бы без всякого ущерба для своего здоровья перенести королевскую резиденцию из деревни в город, из Кенсингтона в Сент-Джеймсский дворец. Но это было бы единственным удовлетворением, которое она дала бы своим подданным; она не только бывала часто в Бате, а еще чаще в Виндзоре, но даже в то время, когда приезжала в город, двери Сент-Джеймсского дворца открывались только для ее министров и фавориток и для тех, кого министры или фаворитки приводили к ней с парадного или черного хода. На протяжении всего своего царствования она никогда не чувствовала себя вполне здоровой. Как Вильгельма мучила астма, так подагра или водянка мучили Анну. Трястись в карете, направляясь в Вестминстер, чтобы открыть парламент, или в собор Св. Павла, чтобы принести публично благодарность за какую-нибудь славную победу, было для нее подлинным наказанием, которое она соглашалась терпеть лишь изредка.
Поэтому королева Анна заботилась о поддержании дворца так же мало, как и Вильгельм. Как метафорически, так и буквально Уайтхолл «веселого монарха» [Карла II] лежал в развалинах и никогда больше не был восстановлен. За исключением трагически известной Банкетной палаты (Банкетинг-хауз), весь дворец сгорел в 1698 году, и его стены, лишенные крыши, еще загромождали берег реки. Светская публика, дефилируя в портшезах и шести конных каретах по Мэлл или прогуливаясь в более уединенном саду, расположенном прямо под окнами Сент-Джеймсского дворца, должна была довольствоваться лишь мыслью о том, что находится вблизи от невидимой королевы. Это было тем более важно, что в нескольких минутах ходьбы в другом направлении помещались обе палаты парламента.
«Двор» был микрокосмом и пульсирующим сердцем Англии еще со времен Альфреда, при норманнах и Плантагенетах, во времена Генриха и Елизаветы и вплоть до дней Карла II; двор последнего являлся не только ареной развлечений, вольностей и скандалов, но и тем центром, в котором оказывалось покровительство политике, моде, литературе, искусству, науке, изобретательству, предприимчивости и сотне других видов деятельности энергичных подданных короля, искавших известности или вознаграждения. Однако после революции слава двора потускнела. Ни политическое положение короны, ни личный темперамент тех, кто ее носил, уже не были прежними. Суровый Вильгельм III, болезненная Анна, Георги-немцы, Георг-«фермер» и склонная к домашней жизни Виктория – никто не желал содержать двор с той же пышностью, какой он отличался во времена королевы Елизаветы. Отныне двор был резиденцией уединившегося монарха-короля, показывающегося только издали, труднодоступного, за исключением случаев каких-либо официальных церемоний, известных своей скукой. Покровительства теперь искали в других местах: в кулуарах парламента, в приемных министров, в загородных домах любезнейшей аристократии мира, наконец, в обращении к образованной публике. Этот упадок двора привел ко многим прямым и косвенным последствиям в жизни Англии. Он не имел аналогии в современной Франции, где Версаль еще притягивал людей, подобно магниту, обедняя жизнь провинции и замка.
Глава XI Англия времен Сэмюэля Джонсона (около 1740-1780 годов)
Первые 40 лет XVIII века, время царствования Анны и правления Уолпола, составляют переходный период, в течение которого вражда и борьба за идеалы эпохи Стюартов, бушевавшие еще недавно и опустошавшие страну, подобно потоку расплавленной лавы, теперь начали разливаться по каналам и застывать в прочно установленных ганноверских формах. Век Мальборо и Болингброка, Свифта и Дефо был точкой соприкосновения двух эпох. Только в последующие годы (1740-1780) мы встречаемся с поколением людей, типичных для XVIII века, – обществом со своей собственной системой взглядов, уравновешенным, способным судить о самом себе, освободившимся от волнующих страстей прошлого, но еще не обеспокоенным тем будущим, которое скоро должно было стать настоящим в результате промышленного переворота и французской революции. Боги милосердно даровали человечеству этот небольшой промежуток мира между религиозным фанатизмом и фанатизмом классовым и расовым, который скоро должен был появиться и стать господствующим. В Англии это был век аристократии и свободы; век правления закона и отсутствия реформ; век индивидуальной инициативы и упадка учреждений; век широкой веротерпимости в высших слоях и усиления влияния методистской церкви в низших; век роста гуманных и филантропических чувств и усилий; век творческой силы во всех профессиях и искусствах, которые обслуживают и украшают жизнь человека.
Это был «классический» век, в котором заурядные философы, подобные Сэмюэлю Джонсону, имели много досуга, чтобы заниматься морализированием на сцене человеческой жизни, в счастливой уверенности, что положение общества и образ мыслей, к которым они привыкли, представляют собой не меняющиеся панорамы вращаемого калейдоскопа, а постоянные установления, конечный результат разума и опыта. Такой век не стремится к прогрессу, хотя на деле он может быть прогрессирующим; он смотрит на себя не как на отправляющегося в путь, а как на прибывшего; он благодарен за то, что имеет, и наслаждается жизнью без «глубоких размышлений, которые приводят к бесконечным огорчениям». И поэтому люди «классического» века, оглядываясь назад, чувствовали родство с далеким античным миром. Высший класс рассматривал греков и римлян как почетных англичан, своих предшественников в области свободы и культуры, а римский сенат – как прототип британского парламента. Средневековый период с его «готическими» стремлениями и варварством перестал на некоторое время пользоваться симпатиями и даже не изучался.
Казалось, что Англия является лучшей страной, какая только возможна в несовершенном мире, и что поэтому ее надо оставить в покое в том положении, в какое ее так счастливо поставили провидение и революция 1688 года. Их оптимизм в отношении Англии основывался на пессимизме в отношении всего рода человеческого, а не на вере в постоянный и повсеместный «прогресс», который так приветствовали простые сердца в XIX веке.
Правда, наименее довольны были те люди, которые наиболее внимательно присматривались к реальности английской жизни, – они действительно вскрывали отдельные пороки так же беспощадно, как сам Диккенс. Но даже их критика держалась в пределах классической и консервативной философии времени. Самодовольство этого века не было совсем неосновательным, хотя оно и причиняло вред, так как поддерживало атмосферу враждебности какому-либо стремлению к реформе.
В течение XVIII века, за период, протекший со времени вступления на престол Анны до 1801 года, население Англии и Уэльса увеличилось с 5 с половиной до 9 миллионов. Этот беспрецедентный рост, вестник больших перемен в жизни нашего острова, не был вызван иммиграцией; приток дешевого ирландского труда, который теперь стал важной чертой нашей социальной и экономической жизни, в количественном отношении уравновешивался тогда английской эмиграцией за море. Рост населения указывал на значительно большую рождаемость и сильно уменьшившуюся смертность. Выживание значительно большего числа детей и увеличение средней продолжительности жизни взрослого населения отличает современность от прошлого, и эта великая перемена началась в XVIII веке. Она связана главным образом с улучшением медицинского обслуживания.
В первые десятилетия века смертность резко поднялась и превысила рождаемость, Но эта опасная тенденция прекратилась между 1730 и 1760 годами, а после 1780 года смертность очень резко понизилась.
Увеличение смертности и ее последующее падение связаны отчасти с усилением и последующим ослаблением привычки пить вместо пива дешевый джин. Ужасные следствия этой перемены в привычках бедноты обессмертил Хогарт в знаменитом изображении ужасов «Переулка джина», противопоставленных процветающей «Пивной улице». В третье десятилетие века государственные люди и законодатели сознательно поощряли потребление джина, допуская широкое распространение перегонки спирта и устанавливая на спирт слишком низкий налог. Перегонка, говорил Дефо, повышала спрос на зерно и была, следовательно, выгодна земельным собственникам, как полагал парламент лендлордов. Но так как просвещенная филантропия постоянно напоминала депутатам об ужасных социальных последствиях широкого потребления джина, то для смягчения зла был сделан ряд нерешительных шагов. Однако зло не было по-настоящему искоренено до 1751 года, когда спирт наконец был обложен высоким налогом и прекратилась его розничная продажа перегонщиками и лавочниками.
«Закон 1751 года, – говорит автор книги о Лондоне XVIII столетия, – действительно уменьшил невоздержанность в потреблении спирта. Он был поворотным пунктом социальной истории Лондона, и таковым его считали его современники». Даже после этой благословенной даты медики еще приписывали одну восьмую часть всех смертей среди лондонского взрослого населения неумеренному потреблению спирта; но худшее уже миновало, и с середины столетия чай становится грозным соперником алкоголя у всех классов – и в столице, и по всей стране.
В период наибольшего потребления джина, между 1740 и 1742 годами, похорон в районе Лондона было вдвое больше, чем крещений! Столица пополняла свое население благодаря неиссякаемому потоку иммигрантов из более здоровых и более трезвых сельских местностей. Изменение к лучшему со второй половины столетия было очень значительным. В 1750 году смертность в Лондоне составляла 1:20; к 1821 году она упала до 1:40. Население Лондона между 1700 и 1820 годами удвоилось (с 674 тысяч до 1274 тысяч), но ежегодное число зарегистрированных похорон было неизменным. Другими словами, хотя мишень, которую Лондон выставлял длястрел смерти, была в 1820 году вдвое больше, чем столетием раньше, число их попаданий не возросло.
В период своей дешевизны (1720-1750) джин способствовал значительному уменьшению населения столицы. В стране в целом разрушения, им причиненные, были ужасны, хотя в деревне еще крепко держался эль. Правда, историки-социологи иногда преувеличивали влияние потребления джина на статистику смертности населения вне территории Лондона. Например, джин не повинен в быстром росте смертности между 1700 и 1720 годами, так как в эти годы значительное потребление дешевого спирта только еще начиналось. А как раз в те годы, когда потребление джина было наибольшим (1730-1750), смертность во всей Англии, в отличие от территории Лондона, быстро падала.
Мы должны, следовательно, искать другие причины, кроме уменьшения потребления спирта, чтобы объяснить то замечательное падение смертности, которое отличает середину столетия и особенно его последние 50 лет. Основными причинами того, что смерть стала похищать гораздо меньшее число младенцев, детей и взрослых, было улучшение условий жизни и медицинского обслуживания. Значительный успех земледелия в XVIII веке дал многим, хотя и не всем, более обильную пищу. Успехи транспорта и изменения в методах промышленного производства создали возможность обеспечить работой большее число людей, способствовали установлению более высокой оплаты и дали возможность покупать в большем количестве и более разнообразные товары. Верно, что переворот в промышленности и сельском хозяйстве оказал некоторое весьма неблагоприятное влияние на общество и на образ жизни в деревне и в городе. Он не всегда приводил к довольству и счастью, но, конечно, благодаря ему теперь производилось больше пищи, одежды и других предметов на душу населения, хотя их распределение и было позорно неравным. И это большее изобилие, удлинявшее человеческую жизнь, было одной из причин непрерывного роста численности населения.
Но еще в большей степени уменьшение смертности было вызвано успехом медицины. Все XVIII столетие медицина двигалась вперед от мрачных веков мнимой учености и традиционных суеверий к свету знаний. Росли не только знания врачей, хирургов, аптекарей и практиков, не имеющих врачебного диплома, но и их преданность своему делу, особенно в отношении к бедноте, которая до сих пор находилась в ужасном пренебрежении. Наука и филантропия были лучшей стороной духа «века просвещения», и этот дух вдохновлял отдельных лиц на улучшение медицинского образования и медицинской практики.
В начале столетия оспа была наиболее ужасным бедствием, гибельным не только для красоты, но в еще большей степени для жизни. Путешественница Мэри Уортли Монтегю привезла из Турции понятие о предохранительной прививке, и в Лондоне был основан госпиталь для оспопрививания. Хотя многие считали, что это средство противоестественное и даже нечестивое, оно имело некоторый успех и уменьшило смертность, вызываемую оспой. Но оспа еще уносила 1/13 часть каждого поколения до тех пор, пока Дженнер не изобрел в конце века вакцину.
Шотландия начала оказывать значительное культурное влияние на жизнь пограничного с ней района Англии. Объединение умов последовало за объединением парламентов и торговли. Джон Прингль, братья Хантер и Уильям Смелли пришли из Шотландии в Лондон; братья Хантер своим учением превратили британскую хирургию из ремесла «брадобрея-костоправа» в науку специалистов. Смелли подобным же образом революционизировал практику акушерства; в то же время Прингль реформировал военную гигиену на научных принципах, которые оказали также большое влияние на привычки и на методы лечения гражданского населения.
Значительному усовершенствованию профессионального мастерства способствовало основание госпиталей, в которых век Филантропии дал трезвое выражение своим чувствам, так же как век Веры вложил свою душу в камни монастырей и кафедральных соборов. В главных городах были открыты родильные дома. В графствах были основаны госпитали для лечения всякого рода болезней. В столице между 1720 и 1745 годами были построены госпитали – Гюи, Вестминстерский, св. Георгия, Лондонский и Мидлсексский; средневековый госпиталь св. Фомы был вновь отстроен в царствование Анны, а в госпитале св. Варфоломея быстро улучшались обучение медицине и врачебная практика. В течение 125 лет после 1700 года в Британии было учреждено не менее 154 новых госпиталей и аптек. Они не были муниципальными учреждениями – они были плодом инициативы, объединенных добровольных усилий и пожертвований частных лиц.
В то же время возраставшая благотворительность вступила в борьбу с угрожающей детской смертностью среди бедноты и, особенно, среди брошенных незаконнорожденных детей. Джонас Хэнви, много сделавший для уменьшения детской смертности, заявил, что «немногие из приходских детей доживали до такого возраста, когда их можно было начать обучать ремеслу». Тысячи детей не доживали и до того, чтобы попасть на иждивение прихода, а умирали, брошенные в каких-нибудь пустых зданиях или оставленные на улицах матерями, которым они причиняли бы только стыд и расходы. Капитан Корэм с его добрым сердцем моряка не мог видеть малюток, покинутых на дороге, в то время как почтенные горожане проходили мимо, фарисейски пожимая плечами. В течение ряда лет Корэм агитировал за проект «Приюта для найденышей»; наконец он добился хартии от Георга II; композитор Гендель подарил приюту орган, Хогарт написал картину, провели подписку, и в 1745 году приют был выстроен, оборудован и открыт. Жизнь многих детей была спасена, многие брошенные дети были вскормлены и обучены ремеслу.
Через несколько лет, когда добрый капитан умер, в истории основанного им учреждения наступил тяжелый момент. В 1756 году парламент сделал вклад в его капитал на условии, что в приют будут приниматься все приносимые туда дети. Вскоре там оказалось пятнадцать тысяч детей, и не удивительно, что только 4400 из них дожили до юношеского возраста. После этого гибельного эксперимента «Приют для найденышей» снова стал частным учреждением, с ограниченным приемом и уменьшившейся смертностью. Он долго продолжал свою полезную деятельность, до тех пор, пока в более счастливых социальных условиях начала XX столетия не был переведен из города в другую местность, а «участок найденышей» был сохранен как место для игры детей и переименован в «поля Корэма».
В начале царствования Георга III настойчивые усилия Хэнви увенчались парламентским законом, который обязывал лондонские приходы держать «приходских детей» не в работных домах, где они вскоре умирали, а в деревенских хижинах, где они жили и выходили в люди [49] [49]Хэнви (1712-1786) известен также введением в Англии зонтика. В течение многих лет он носил его один, вопреки насмешкам простонародья и раздражению корыстно заинтересованных носильщиков портшезов и извозчиков, пока наконец в последние годы его жизни его примеру не стали подражать все. – Прим. авт.
[Закрыть].
Из тех же побуждений генерал Оглеторп привлек внимание к позорному положению долговых тюрем. В 1729 году он убедил парламент осведомиться об ужасах тюрем Флит и Маршалси, где тюремщики мучили должников до смерти, пытаясь извлечь деньги у людей, которые потому и попали сюда, что у них не было денег. Английские тюрьмы оставались до конца столетия национальным позором, так как они по-прежнему сдавались местными властями на откуп подобным негодяям, поскольку власти хотели избавиться от беспокойства и расходов, связанных с содержанием специально оплачиваемых чиновников. Но Оглеторп по крайней мере привлек внимание к положению вещей и смягчил некоторые из наихудших злоупотреблений. Предшествующие поколения редко стремились узнать, что происходит в стенах этих обителей горя и страдания.
Доблестный генерал стал также основателем и первым губернатором новой колонии Джорджии, в которую он переселил многих должников и просто обедневших людей.
С начала и до конца столетия приверженцы нового пуританизма, такие пылко религиозные люди, как Роберт Нельсон, леди Элизабет Гастингс, Уэсли, Каупер, и, наконец, Уилберфорс, старались применять милосердие Нового Завета вместо более грубых наставлений Ветхого, с которыми шли в битву войска Кромвеля. Большая чуткость к нуждам и страданиям других людей, особенно бедноты, не только отражалась в литературе, но была заметна в жизни филантропов и во всей последующей деятельности века: в создании первых благотворительных школ, затем – больниц, а в последние годы столетия – воскресных школ. Она игнорировала расовые границы, смягчала суровое благоразумие государственных людей. «Бурное сострадание» вдохновляло красноречие и внушило некоторые из заблуждений в вопросе об Индии и Франции и, наконец, побудило совесть англичан к великому восстанию против работорговли.
Однако, в то время как новый дух гуманности воодушевлял частную инициативу, он оказывал еще слабое влияние на исполнительную, муниципальную и законодательную деятельность. Частные наниматели лучше обращались со своими слугами, чем правительство со своими солдатами и моряками. Флот пополнялся путем случайной и принудительной вербовки, так как количество добровольцев было недостаточным из-за пресловутых жутких условий жизни на кораблях военного флота. Жизнь рыбака и матроса на торговом судне была достаточно сурова, но лучше жизни на военном корабле, где пища была отвратительной и скудной, плата недостаточной и нерегулярной, никто не заботился о здоровье людей, а дисциплина была железной. Добрый адмирал Вернон, пострадавший при Георге II за то, что был искренним другом матросов, заявил, что «наш флот комплектуется при помощи насилия и удерживается в повиновении при помощи жестокости».
Не лучше было и положение рядового солдата в армии. Внутри страны не было казарм, и солдаты расквартировывались в кабаках, где и жили за счет населения, которое ненавидело «красные мундиры» и относилось к ним в соответствии с этими своими чувствами. Солдаты были наиболее непопулярны потому, что они представляли собой единственную государственную силу, боровшуюся с беспорядками и контрабандой. Что касается дисциплины, то во времена Георга II один солдат получил 30 тысяч плетей за 16 лет службы. И если таков был жребий солдат дома, то гарнизонная служба в Вест-Индии была равносильна смертному приговору. Так вознаграждались те люди, которые на суше и на море завоевывали Англии ее колонии, защищали ее торговлю и обеспечивали ее богатство и счастье внутри страны.
В течение всего столетия парламент продолжал добавлять статут за статутом к «кровавому кодексу» английских законов, постоянно дополняя длинный список преступлений, караемых смертью; наконец их число достигло 200.
Уголовным преступлением являлась не только кража лошади или овцы и чеканка фальшивых монет, но и кража в лавке предмета стоимостью в 5 шиллингов и кража чего-нибудь у отдельного лица, даже хотя бы только носового платка. Нелогичный хаос законов был, однако, таков, что покушение на убийство наказывалось очень легко, хотя разбивший нос человеку карался как уголовный преступник. Следствием возрастающей строгости законов в этом постепенно становившемся более гуманным веке было то, что присяжные часто отказывались признавать людей виновными в небольших преступлениях, которые привели бы их на эшафот. Более того, для уголовных преступников было легко с помощью мудрых законодателей ускользнуть на основе чисто формальных юридических ухищрений из сетей старинной и хорошо разработанной процедуры. Из шести воров, приведенных в суд, пять могли тем или иным путем спастись, тогда как одного несчастного вешали. Но, пожалуй, всех шестерых можно было удержать от преступления, если бы все они были твердо убеждены, что им неизбежно придется отбывать за него определенный срокзаключения .