Текст книги "Вольные штаты Славичи"
Автор книги: Дойвбер Левин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Глава третья
Побеги
О побегах зашел разговор случайно во время прогулки по набережной.
Семен показал на шпиль Петропавловской крепости и сказал:
– Вот бы куда залезть.
– А зачем? – сказал Натан.
– А интересно. Высоко.
– Сделать бы на шпиле дом – и воров туда, – сказал Иеня.
– Оттуда не убежишь. Врешь.
– Не быть ежли дураком и не трусить, так откуда хошь убежишь, – сказал парень, которого за короткие ноги прозвали «Коротуном». Настоящее его имя было Михаил, Мишка.
– Ловкач ты, брат, – сказал Натан. – А посадить бы тебя на Исакий да лестницы бы убрать – другое бы запел.
– Убежал бы, – уверенно проговорил «Коротун», – я таким вот шкетом был, а из детского дома удрал.
– То из детского дома, – сказал Иеня.
– А ты знаешь, какой это был детский дом? – повернулся Коротун к Иене. – Почище тюрьмы: вокруг двора – высокий забор. Ворота день и ночь на запоре. А у ворот сторож, здоровый такой бык, – Фонька. Беги туда.
– Но вот ты же удрал, – сказал Семен.
– Удрал, – сказал Коротун. – Потому-то я и говорю: не будь дураком и трусом, откуда хошь убежишь.
– Погоди, – сказал Ледин. – Не понимаю все-таки: вокруг двора, говоришь, высокий забор, ворота на запоре, у ворот…
– Фонька, – подсказал Коротун.
– Как же ты убежал?
– Да так. Просто, – сказал Коротун. – Взял да убежал. С самого начала если рассказать, такое дело выйдет: в двадцатом году, как убили моего батьку на войне, мать отдала меня в приют. В Житомире. Дом был большой, трехэтажный. Низ – каменный, верх – деревянный. Ребят нас было немного, и жилось нам худо. Спали в холодных комнатах, прямо на полу, и подушек не было. А вместо сапог нам дали деревянные сандалии, так что в городе нас за версту узнавали по стуку.
«Эге, – говорили, – „ходи“ идут». И ни черта есть не давали. Чтоб не околеть с голоду, мы ловчились: кто на базаре лотки «чистил», кто стрелял в городе пятаки, а кто оставался у ворот и поджидал обозы свекловицы. Как покажется такой обоз, ребята подкрадутся сзади, распорют мешок, подставят к дыре ведро или корзину и наберут так с пуд свеклы. Извозчик увидит и за нами, а мы – драла. Вечером ребята соберутся на приютском дворе. Каждый сыплет в общий котел, что достал за день, потом раскладываем костер и жарим свеклу. Заведующий боялся нас. Он был слабенький такой, подслеповатый, в больших очках, хоть и молодой. Он сам, бывало, присядет к нашему костру, возьмет свеклу и грызет.
Осенью в доме завелись новые порядки. Слепого-то дурака убрали, а на его место назначили Евсея Ароновича. Евсей Аронович был большой, волосатый, медведь прямо. Он круто повернул дело. «Приют – не воровской притон, – заявил он, – вперед без моего разрешения никто из вас за ворота не выйдет. Поняли?» Действительно, у ворот появился сторож, похожий на Евсея Ароновича: такой же медведь и силач. Фонька его звали. Без разрешения он никого за ворота не выпускал.
Приплыли, ребята. Времена какие пришли! Беда! Зашумели. Мы, мол, не арестанты, а приют не тюрьма. Сунулись было к Евсею Ароновичу, а он и слушать не хочет. Сидит Фонька у ворот, сторожит нас.
Был в нашем доме мальчишка. Шолом Венин его звали. Ловкий был парень, хоть и заика. Собрал он как-то ребят и говорит:
– Сммываться нам, рребята, отсюдова надо. Ппропадем мы тут с этими битюгами.
– Как тут смоешься? – говорят ребята.
– А вот подумаем как, – сказал Шолом.
Думают ребята, думают. Выходит – крутом шестнадцать: тут оставаться – плохо, и смыться нельзя никак.
– Ладно, рребята, – сказал Шолом, – а я все-таки попроб-бую. Кто со мной?
Вызвался Алтер Шорин.
– Еще кто? – спросил Шолом.
Вызвался я.
Шолом отвел нас в сторону и говорит:
– Молодцы. – говорит, – реббята. Вы, я вижу, не трусы. Я, – говорит, – еще не знаю, как мы смоемся, а только смоемся. Вы ппока молчите, а я пподумаю. Есть, ребята?
– Есть, – говорим, – делай.
Прошел день. На другое угро Шолом говорит нам:
– Выходите, реббята, на двор. Ждите у сарая.
Пошли мы на двор, стали у сарая, ждем. Приходит Шолом, невеселый вдет.
– Пплохи дела, реббята, – говорит, – я вчера обнюхал весь дом сверху донизу, двор обшарил – и, ппонимаешь, кроме ворот, нет хода.
– А у ворот – Фонька, – сказал Алтер.
– А у ворот – Фонька, – подтвердил Шолом. – Значит, как нам быть?
– Значит, плюнуть нам надо на это дело, – сказал Алтер, – плюнуть и растереть.
– Значит, надо нам Фоньку от ворот уббрать, – не слушая Алтера, сказал Шолом, – и не ночью, когда ворота все равно заперты, а днем.
– Гиблое дело, – сказал Алтер. – Фонька не отойдет от ворот, хоть гори пожар. А коли отойдет, так уж непременно запрет ворота на ключ, будь спокоен.
– Хоть ггори пожар, говоришь? – повторил Шолом. Он подумал и сказал: – Ладно, посмотрим.
На другой день вечером Шолом шепнул нам:
– Готовься.
Оделись мы, стали у ворот, стоим, ждем Шолома, а Фонька сидит в будке как прикованный.
Вдруг у сарая загорелось что-то. Дым идет, искры сыплются.
– Пожар! – закричали вокруг.
Фонька в тулупе вышел из будки и сипит:
– Эй, что там?
– Пожар! – кричали со всех сторон.
Фонька подошел к воротам, повернул ключ, потом вынул его, зажал в руке и пошел во двор.
Но когда Фонька проходил мимо будки, будка вдруг поднялась и с треском повалилась на Фоньку. Фонька упал. Ключ покатился по земле.
Кто-то быстро схватил ключ, щелкнул замок, калитка распахнулась, и знакомый голос крикнул:
– Айда, ррребята!
Когда мы остановились, чтобы передохнуть, я спросил у Шолома:
– Будка – это ты?
– Я, – сказал Шолом. – Две ночи возился, подпиливал столбы.
– А пожар? – спросил я.
– Ссолома, – сказал Шолом.
– Куда ж вы убежали? – спросил Ледин.
– Шолом в ту же ночь ушел из Житомира. А мы переночевали на базаре. А утром нас задержала милиция и доставила в приют.
– И бежали, значит, зря, – сказал Иеня.
– После того я недолго там оставался, – сказал Мишка. – Меня Евсей Аронович сплавил с эшелоном в Ленинград. Хотел поскорей с рук сбыть.
– А Шолом твой ловкач, – с завистью сказал Семен.
– Ого, хват, – сказал Коротун.
– А в вашем доме были бегуны? – спросил Ледин.
Ребята замялись.
– Был один случай, – проворчал Семен.
– Давно?
– Года два, что ли.
– Какой же случай?
– Такой.
– Какой такой?
– Не помню уже.
– Они не говорят, потому что Хаче их товарищ, – сказала Аня.
– Ну, ты скажи, – предложил Ледин.
– И скажу. – Аня смело посмотрела на ребят, но те шли потупясь и молчали.
– А было так, – сказала Аня. – Жили мы то лето в Толмачеве. На даче. Жили весело. Ребята все свои. Хорошие все ребята. И вдруг – странное дело: стали у многих пропадать галоши. Сегодня у одного пропала пара, завтра – у другого, послезавтра – у третьего. Ясно, что кто-то галоши ворует. И кто-то из своих. Чужих у нас на даче не было. Но кто? И сразу всем пришло в голову: Хаче Рыскин. Никто вслух этого не сказал. Не пойман – не вор. Зачем говорить? Но про себя подумали: «Рыскин. Никто другой».
Рыскину было тогда лет двенадцать. Жил он в нашем доме давно – года три. Знали его все, а не любили. Играют, скажем, ребята в лапту. Хаче, будто нечаянно, стукнет кого-нибудь палкой по затылку. Сам испугается, побежит за водой. А приложишь эту воду к ране – жжет. Оказывается, принес не воду, а уксус. Не любили его ребята. И вот, когда пропали галоши, все ребята как один подумали: «Хаче Рыскин. Никто другой». Но вслух не говорят. Только каждый про себя решил, что надо проследить Хаче.
А утром еще новость: у одной воспитательницы из ящика стола пропали шесть рублей – две тройки. Ребята подняли бучу. Невиданное дело в нашем доме – воровство. Посовещались и решили вызвать Хаче и допросить его.
Явился Хаче. Лицо обиженное и сердитое. Зашумел он, рутами машет. «Чего обижаете? Знать не знаю, ведать не ведаю. Ищите». – «Поищем!» сказали ребята и задумались. Кто его знает, может быть, в самом деле напраслину на парня взводим.
Тут Сенька, – теперь он уже вышел из детского дома, на фабрике работает, а хороший был парень, его «кавалеристом» прозвали за кривые ноги, – выступает тут Сенька и говорит:
– Вот что, – говорит, – ребята. Дело-то это скверное. Дело это оставить нельзя. А только если мы все галдеть будем – толку не выйдет. Верно?
– Верно, – сказали ребята.
– Вот что, – сказал Сенька, – давайте это дело мне. Ручательство, что я его поймаю на месте, тогда и разговор будет, а пока разойдись – и молчок.
– Ладно, – сказали ребята. – Только ты уж, Сенька, постарайся. Дело-то, ведь, нехорошее. А пока – молчим. Это можно.
Разошлись ребята.
Ночью все заснули, а Сенька не спит. Сенька подкрался к комнате, где спал Рыскин, лег брюхом на пол, ухо приложил к двери и застыл, не дышит.
Вдрут слышит шорох в комнате, шарканье ног по полу. Сеня к стене. И вовремя: дверь открылась, и появился Хаче Рыскин. Оглядываясь, Хаче тихо пошел на двор. Сенька за ним.
Хаче в ворота и ну шагать. Но Сенька не отстает.
– Вот оно что! – думает Сенька. – Парень сигануть вздумал.
И верно: идет Хаче к вокзалу. Когда они вышли на дорогу, Сенька крикнул:
– Рыскин!
Хаче обернулся, увидал Сеньку, и бежать. Сенька за ним. Догнал его Сенька. За плечо схватил. Хаче дрожит, плачет, а в руке что-то держит.
– Покажи! – крикнул Сенька и цап Хаче за кулак.
А в кулаке шесть рублей воспитательницы, две тройки.
– Ну, парень, – сказал Сенька, – что ты наделал? А?
Хаче молчит, только губы трясутся, плачет.
– Идем, – сказал Сенька и повернул к дому.
Хаче – за ним. Зашли в дом.
– Ты бежать оставь, – сказал Сенька, – но иди теперь поспи, а завтра перед всеми ребятами слово дашь, что больше воровать не будешь. Понял?
Хаче пошел в спальню и лег.
А наутро проснулись ребята – нет его. Убежал Хаче.
Убежал Хаче и пропал. И следа нет. Месяц проходит, два проходят, три проходят – нет Хаче. Уж мы о нем забывать стали.
И вот раз ночью спит Сенька и слышит стук в окно. Сенька встал, открыл окно и крикнул:
– Кто тут?
– Я, – сказал кто-то.
Тогда уже была осень, ночи были темные, так что Сенька, как ни смотрел, никого не мог разглядеть.
– Кто я? – спросил он.
– Я – Рыскин.
– Хаче, ты? – крикнул Сенька. – Лезь в окно.
Не узнать было Хаче. Грязный, ободранный, на ногах большие галоши веревочкой привязаны к сапогам. На голове шапчонка без верху, одна подкладка.
– Дайте, ребята, пошамать, – говорит, – уж очень есть хочется.
Ребята окружили Хаче, принесли ему поесть, расспрашивают, как да что, да откуда. Хаче не отвечает, чавкает; съел все, что ему принесли, собрал даже с пола крошки хлеба, а потом сразу уснул.
Утром, когда в доме узнали, что вернулся Хаче, заведующий вызвал его к себе. И тут Хаче рассказал все, что с ним было в это лето.
– Удрал я в ту ночь, потому что мне стыдно было, – сказал Хаче. – Когда меня Сенька вернул, я зашел в спальню да подумал: «Что-то завтра будет? Перед всеми ребятами срамиться надо будет, ребята избегать меня будут, пальцами тыкать будут. Нет, – думаю, – лучше умру, а этого не будет. Убегу». Вышел я из дому и пошел на вокзал. Пришел на вокзал, а там пусто, ни души. Светать стало, а я сижу на перроне один, есть хочется, и не знаю, что мне делать, куда мне податься. А на вокзале сидеть – тоже мало толку. Пошел я к реке, покупаться захотелось, жарко было. Вижу – на берегу стоит будка, а в будке сидит мужик, крепкий такой старик, с красной бородой, перевозчик. Сидит – чай пьет. Зашел я в будку.
«Можно, – говорю, – дед, у тебя тут посидеть?» Старик посмотрел на меня и говорит: «А ты кто будешь?» – «Из детского дома я, – говорю, – меня сегодня на весь день до вечера гулять отпустили». – «Посиди, – говорит старик, – места не жалко». День я проваландался у реки, покупался. Вечером старик спать собирается. «Чего, – говорит он мне, – ты домой не идешь?» Ну, тут я ему все и рассказал. Сказал, что удрал из детского дома, что вернуться туда не могу и что податься мне некуда. «Ладно, – сказал старше, – поспи нынче тут, а завтра поглядим».
Остался я жить у перевозчика. Старик научил меня грести и управлять лодкой. И вот стали мы перевозить людей: то он перевозит, то я. Жилось плохо. Спал на полу. Обтрепался я. А старик жадный был, кормил сухарями да водой.
А на горе за рекой жила железнодорожная охрана. Недавно охрана сделала облаву на беспризорных. Забрали меня и привели к начальнику. «Ты кто будешь? Откудова?» спросил меня начальник. Я наврал все: и имя, и фамилию, и года, сказал: пятнадцать лет. «Ладно, – сказал начальник, – отправим тебя, шкета, в детский дом».
Ночью в три часа посадили меня в вагон и повезли. Доехали до какой-то станции, проводите и говорит мне: «Слазь тут». Слез и вижу: вокзал, а крутом лес. На вокзале только два человека: кассир и мальчишка лет десяти, с фонарем. «Тебе куда?» спросил меня кассир. «В детский дом», говорю. «Пойдем», – сказал мальчишка. Пошли. Идем лесом, в лесу еще темно. Идем с фонарем. Пять верст прошли и пришли в детский дом. Дом стоял в лесу. Встретил меня заведующий – сонный, в ночной рубашке. Спросил, как звать, сколько лет. «Пятнадцать», – говорю. «Как с тобою быть? – сказал заведующий. – Мы принимаем только до четырнадцати». Я заночевал там, а наутро заведующий и говорит мне: «Я тебя отправлю в Ленинград. Тут я не имею права оставлять тебя». Он сам пошел со мной на вокзал и сказал проводнику, чтобы отвез в Ленинград. Но тут в Толмачеве я сиганул. День просидел на станции. К перевозчику я боялся пойти, опять охрана заберет, да и надоело там. А ночью пошел к вам сюда.
– А теперь Хаче где? – спросил Ледин.
– Теперь он в другом детском доме живет, – сказала Аня. – Он иногда приходит к нам в гости – в шахматы с ребятами поиграть. Увидите его как-нибудь.
– Да, – сказал Семен. – Совсем изменился Хаче, не узнать парня.
– О побегах и я могу кой-что рассказать, – сказал Ефим Горчаков. – Я сам бежал из Польши в СССР, а было мне тогда лет семь, что ли. Маленький был.
– Один бежал? – удивился Ледин.
– Ну, одному-то где мне было бежать, – сказал Ефим. – Я с дядькой бежал, с Неахом. Раньше он в польской армии служил солдатом, а потом демобилизовался и работал в типографии. Дядя Неах все хотел перейти в СССР. Он уговаривал маму и меня отпустить с ним. Но мать не хотела.
Как-то раз Неах пришел к нам в гости. Мать болела. Она лежала в постели. Спала. Неах посидел немного, а потом отозвал меня в сторону и говорит:
– Слышь-ка, – говорит, – Ефим, хочешь поехать со мной в Россию?
– Хочу, – говорю.
– Одевайся.
– Сейчас?
– Ну да, – сказал дядя, – заедем ко мне, а оттуда на вокзал.
– А мать?
– Матери ничего не говори. Мы ей с вокзала напишем. А как устроимся, возьмем ее к себе.
Оделся я и вышел с дядей. Мама спала и ничего не слышала. Мы поужинали, пришли на вокзал и сели на поезд.
Целую ночь мы ехали поездом и наутро приехали в маленький пограничный городок Острог. Слезли мы с поезда и пошли по улице. А на улице мороз, холодина. Видим – синагога стоит. Мы и зашли туда погреться. В синагоге никого нет, только старик-служка возится в углу, печку топит. Мы поздоровались со стариком, поговорили. Он спросил, кто мы такие. Откуда, куда? Дядя ему и говорит: так и так, говорит, хочу с племянником перейти границу.
– Трудно это, – сказал старик, – границу охраняют крепко. И банды сейчас всякие по границе ходят, ограбят, да еще – не дай бог – зарежут.
– Грабить у нас нечего, – сказал дядя, – а зарезать – может, и не зарежут. Тут, ведь, тоже не житье. Худо тут, хуже не надо. Уж чего лучше – в самой Варшаве у меня жандармы брата убили. Его отца, – показал он на меня.
– Что вы?! – сказал старик и головой покачал. – Плохо, очень плохо. Вы подождите пока, погрейтесь, а я кое с кем о вас поговорю.
Когда в синагогу стал собираться народ на молитву, старик подвел к нам какого-то одноглазого человека, показал на нас и говорит:
– Эти самые.
Одноглазый пошептался с дядей и вышел из синагоги. Дядя пошел за ним вслед, а я за дядей. Одноглазый, не оборачиваясь, делал нам какие-то знаки рукой. На окраине одноглазый зашел в небольшой домишко, отгороженный от улицы забором. Мы остались у ворот. Скоро у окна появился одноглазый и рукой махнул: войдите.
В доме было грязно. Худая женщина сидела посредине комнаты на табурете и кормила грудью ребенка. Она все ругала одноглазого, называла его «вором, контрабандистом, висельником». Рядом с женщиной стояла девочка лет десяти. В углу сидел старик. Он читал какую-то книгу.
Одноглазый усадил нас за стол и достал из шкафа полбутылки спирта, хлеб и огурцы. Мы закусили. Пришел еще один человек, веселый толстяк, бородатый. Он громко гоготал, хлопал дядю по плечу, называл длинноносую женщину «сорокой», выпил три рюмки спирта и исчез. Когда он вышел, одноглазый поднял вверх палец и сказал: «Ого! Голова!»
Вечером толстяк опять пришел, но уже не один, а с каким-то мужичком. Этот мужичок должен был нас перевезти через границу. С ним долго торговались, его в чем-то уговаривали, но мужичок не соглашался и все мотал бородкой. Наконец его уломали. Хлопнули по рукам, выпили по рюмке спирту, и дядя достал из кармана деньга. Но передал дядя деньги не мужичку, а волосатому толстяку. Толстяк же дал дяде фотографическую карточку какой-то девицы и две перламутровых пуговицы.
– Как перевезет он вас через границу, – сказал толстяк по-еврейски, – вы ему отдадите карточку и пуговицы. Деньги он у меня получит, только когда покажет мне карточку и пуговицы. Не то… Сами понимаете.
Поздно ночью в окно постучали. Одноглазый вскочил и сказал нам: «Идем».
Мы вышли во двор. Тут нас ждали сани, запряженные парой. У саней стояли низенький мужичок и толстяк. Мы сели. Толстяк и одноглазый негромко крикнули: «Счастливо!»
И мы поехали.
Мы долго ехали полем. Было холодно. На полях лежал снег. Потом подул ветер. Мы свернули с дорога и поехали лесом. Тут было тихо. Но сани часто увязали в снегу. Мужик слезал и помогал коням тащить сани.
Вдруг мужик остановится.
– Слезайте, – сказал он нам.
Мы слезли. Мужик сказал:
– Вы лягте вон под тем деревом. И лежите. Я поеду домой. Посмотрю, что-то там.
Он сел и уехал.
Мы остались одни в лесу, под деревом. В лесу тихо, только раз услыхали мы шаги: насвистывая, проходил человек. Дядя сжал мою руку и шепнул:
– Замри!
Долго мы лежали так, не шевелясь. Но человек прошел, не заметил нас. Мороз кусал уши и нос.
– Мне холодно, дядя, – сказал я.
– Ничего, Ефим, – сказал дядя, – сейчас за нами придут.
Мужик пришел только через час.
– В деревне тихо, – сказал он. И кинул нам лапти. – Наденьте-ка.
Лес скоро кончился. Показалась деревня.
Деревня была маленькая, дворов двенадцать. Когда мы пришли, вся деревня спала, и только в одной хате горел огонь. «Сюда», сказал мужик.
Мужик уложил нас за перегородкой на полу.
– До рассвета ждать придется, – сказал он дяде, – лежи тихо и не шурши. Услышат вас – беда! Пропадем.
Долго в хате было тихо. Только скрипела дверь. Мужик все куда-то уходил и приходил. И вдруг послышались громкие шаги, и в дом вошло человек шесть. Кто-то заговорил по-польски.
– Охранники, – шепнул дядя.
Мне стало страшно. А тут еще дядя заворочался, открыл рот, икнул и закашлялся.
– Не кашляй, дядя, услышат, – шепнул я.
– Першит в горле, – прохрипел дядя, – не могу. Задыхаюсь.
– Моги.
А дядя опять открыл рот, опять икнул и опять кашлянул. Охранники замолчали. Потом один из них встал и пошел к перегородке. Услыхали! Но тут заговорил мужик. Что он сказал, я не расслышал, но только охранник вернулся и сел за стол.
Когда охранники ушли, мужик налетел на нас с криком:
– А чтоб вас! – кричал он. – И меня б тут с вами угробили. Не. В хате я вас держать не стану. Идем в хлев.
Два часа пролежали мы в хлеву, зарывшись в сено. На рассвете пришел мужик, принес нам хлеба.
– Ты еще долго будешь волынить? – сказал ему дядя. – Уж засветлело. Идем.
Мужик дочесал бородку и стал отлынивать.
– На границе, слышь, бандиты балуют, – заговорил он, – нонешней ночью экономию ограбили. Подождать надо.
– Плевать я хочу на твоих бандитов! – сказал дядя. – Веди!
Мужик увидел, что с дядей ничего не поделаешь.
– Ладно уж, – сказал он, – идем.
Пошли, но не по дороге, а по снегу. Мужик все оглядывался и прислушивался. В поле стояло дерево. Мужик дошел до дерева, остановился и сказал:
– Ну!
– Что – ну? – спросил дядя.
– Граница, – сказал мужик.
– Где граница? – спросил я.
– Вот она, – показал мужик на поле.
Я посмотрел и не увидал никакой границы.
Мне казалось, что граница – это длинная и высокая каменная стена, по которой день и ночь ходят часовые.
– Идите прямо по этой дороге, – сказал мужик, – тут уже не опасно.
– Вот что, друг, – сказал дядя, – или ты доведешь нас до первого советского города, или я сам пойду к красной охране, скажу, что хочу перейти границу и что ты от меня получил деньги. Я – рабочий. Красные меня не тронут.
– Тихо ты, холера, – испугался мужик, – идем назад, вечером переведу вас.
День мы пролежали в хлеву, а ночью мужик посадил нас в сани и повез. С нами побежала собака. Мужик завязал ей морду, чтоб она не лаяла. Мы ехали лесом. Один раз навстречу попались нам два человека. Мужик сказал нам лечь и накрыл нас соломой. Но люди оказались свои, деревенские.
– Тихо? – спросил мужик.
– Тихо! – ответили они и пошли дальше.
Уже стало светать, когда мы выбрались из лесу. Было холодно очень, и, чтобы согреться, мы бежали за санями. Мужик сначала ехал тихо, потом шибко погнал коней. Вдали показался городок.
– Славута, – сказал мужик.
Мы были уже в СССР. Славута – советский городок.
Гриша Рубин, редактор стенной газеты, шел-шел, слушал, не вмешиваясь в разговор, а потом рассмеялся и сказал:
– Иду вот и думаю, что бы мне такое рассказать. И ничего в голову не приходит. Не бегал я ни от кого и никуда. Даже обидно, знаешь ли. Вот если бы о братьях, например, шел разговор, тут и я бы мог кое-что сказать. А о себе что-то не припомню.
– А о брате – интересно? – спросил Ледин.
– О брате-то ничего, – сказал Гриша Рубин, – о брате интересно. Да что толку?
– А почему? – сказал Ледин. – Нет же у нас такого уговора, чтоб только о себе. Интересно – так рассказывай.
– И то, – согласился Гриша, – уговора же нету. Это верно.
И рассказал вот что:
– Брат мой Юзик был с красными, – сказал Гриша. – А в город, в Бугуруслан, вступили чехи. И вот раз, – осенью, помню, дело было, – к нам постучали. Мать побежала отпирать.
– Стой! – крикнул отец, – не открывай!
Но в комнату уже ворвались чехи, усатые все как тараканы.
Старший чех, офицер, размахивал наганом и кричал:
– Пся крев! Холера! Выдавай сына-большевика.
– Нету у меня сына, – сказал отец, – не знаю, где сын.
– Скрываешь сына-большевика. Пся крев! Холера! – закричал старший чех и наганом ударил отца по лицу.
Отец качнулся, но усидел на стуле.
– Хоть режьте, – сказал он, – нет у меня сына. Ушел от меня сын.
– Найдем – повесим! – прохрипел старший чех, выхватил из печки горящее полено и осветил комнату.
Чехи перерыли всю комнату и никого, конечно, не нашли. Нашли они золотую пятирублевку и позолоченные отцовские часы. Забрали пятирублевку, часы и ушли.
Когда чехи ушли, мать села на пол и заплакала. И вдруг слышит стук в окно: тук-тук-тук.
– Юзик! – крикнула мать.
Вскочила, открыла дверь и испугалась. В дверях стоял незнакомый, с виду – татарин, рыжебородый, в ермолке, в длинном пальто.
– Чего вам надо? – крикнула мать.
Но рыжебородый знакомым голосом шепчет:
– Тихо, это я, Юзик.
– Юзик!.. Как ты? Тебя ищут, – сказал отец.
– Юзик! – заплакала мать.
– Тихо, – прошептал Юзик, – я в городе до утра… так надо… к вам на минуту… Накормишь, мать?., я голоден как собака.
Юзик, не раздеваясь, не садясь, держал в руке миску шей и жадно хлебал ложку за ложкой.
– Мы еще вернемся, – говорил Юзик, – а про меня скажете: не знаем. Приставать будут, грозить, а вы одно: не знаем – и баста.
– Ушел бы скорее из Бугуруслана, Юзик, – сказал отец. – Разнюхают, что ты в городе, и несдобровать тебе.
– Откуда же узнают? – сказал Юзик. – Ведь, вот я какой теперь. – Он показал на бороду и на ермолку. И только он это сказал, как в дверь кто-то бух прикладом.
– Открой! – кричат.
Юзик раз в окно и на двор.
– Теперь открывайте, – говорит, – только помнить: не знаем, где сын, ушел сын.
В дом ввалилось человек десять чехов и двое татар из богатых.
– Выдавай, – кричат, – сына-большевика! Он сейчас тут был.
– Не было сына, – сказал отец. – Не знаю, где сын.
– Пся крев! Холера! – закричали чехи. – Куда дел сына-большевика?
Один татарин, жирный такой, старик, замахал руками, залопотал:
– Врет она, господин… сына приходила… моя видала. С борода приходила… моя сам видала…
– Говори, большевик! пся крев! – закричали чехи. – Кто приходил?
– Это не сын приходил, – сказал отец, – не знаю, кто приходил.
– Не знаешь, пся крев! Не знаешь, холера! – кричали чехи. – Голову оторвем, тогда узнаешь!
Они обыскали весь дом, все перерыли, но Юзика не нашли. Ушли ни с чем. В дверях толстый татарин остановился и погрозил нам кулаком.
– Прольется ваш кровь! – сказал он. – Помни моя слова.
Чехи остались в городе. Остались и начали грабить. Придет чех к татарину, – в Бугуруслане все больше татары живут, – приставит к груди револьвер и – «давай деньга!» Богатые татары дружили с чехами. Их не трогали. А у бедного откуда деньга? Божится татарин, плачет: «Нема деньга, гаспадин, моя бедный». А чех – бац по морде: давай деньга – и никаких. Многие татары вначале обрадовались чехам, но потом, как похозяйничали чехи немного, соседи-татары все чаще стали приходить к нам в дом. Усядутся рядком, охают, вздыхают.
– Скажи сына, чтоб приходила, – говорят отцу, – трудно нам стало.
А чехи к нам повадились что ни день и все одно: бренчат винтовками, ругаются, шумят. Юзика требуют. Где сын-большевик? Выдавай сына-большевика!
А где Юзик, мы и сами не знали.
И вот раз, когда в доме ругались чехи: «Где сын? выдавай сына!» – скрипнула дверь, и в щель просунулась голова Юзика. Чехи его не заметили, а Юзик, увидав чехов, отскочил назад и быстро дверь закрыл. Заметила его только мать. Ей бы смолчать, а она не утерпела и крикнула:
– Юзик!
Услыхали чехи «Юзик», побежали на улицу и давай стрелять. Юзик бежал быстро, прыжками, но уже со всех сторон чехи, кричат, стреляют, окружают Юзика. Вот повалили его, связали, потащили. Конец. «Убили Юзика», решили мы.
И вот раз – в городе тогда уже были красные – сидели мы за ужином. Вдруг слышу стук в окно. Знакомый стук – тук-тук-тук.
– Папа, – закричал я, – Юзик!
– Что, Юзик? – сказал отец. – Где Юзик?
А Юзик уже в дверях стоит, веселый, в кожанке, шапка набекрень.
– Здорово, – говорит, – братишки!
А за ужином рассказал, откуда он и как.
– Бежал я, – сказал Юзик, – два раза. Тот раз, – помните, как пришел сюда и на чехов нарвался, – это я тогда первый раз из плена бежал. Попался я тогда в плен так: насели на нас чехи, а мы – небольшим отрядом – оторвались от главных сил, окружены и податься некуда. Вижу – плохо дело. «Братишечки, – говорю своему отряду, – дрянь дело. А только, говорю, живьем не сдадимся. Будем биться до последнего». Бьемся. Только бьемся мы что головой об стенку. Не пробиться никак. А чехи жарят как очумелые. Земля гудит. Многих убило, а меня контузило. Очухался я – вижу: лежу я связанный на телеге и везут меня куда-то. Над головой небо, вокруг какие-то люди, лопочут на незнакомом языке. Чехи! «Эх, – думаю, – пропал я». Но молчу. Вида не подаю, что в себя пришел. Вокруг – телеги едут, колеса скрипят. Ехали долго, полночи ехали. Потом остановились. К телеге подошли два чеха, осветили меня карманным фонарем, поговорили, отошли. Решили, значит, что я еще в контузии. Расселись чехи. Костры разжигают. Ужин варят. А потом завалились спать. Только двух часовых поставили. «Ну, – думаю, – бежать надо». Пошевелился я, кашлянул, – никто не слышит, никто не подходит. Спят. А часовые далеко. Приподнял я голову, зубами вцепился в веревку, потянул – поддается веревка. Поддается, понимаешь, веревка! Сорвал я ее к чертовой матери, да ползком мимо телеги, мимо костров, мимо часовых, да в поле, да бегом. Когда светать стало, оглянулся я, вижу – знакомые места, Бугуруслан близко. День я пролежал в горах, а вечером спустился в город. Зашел к вам, ну и прямо зверю в лапы.
Тут как взяли меня, повезли прямиком в Сызрань, по начальству представить. А начальник – полковник из контрразведки, не чех – русский, из николаевских офицеров. Сидит это он, носом фыркает и сверлит меня глазами. «Сознавайся лучше, – говорит. – Сознаешься, расстреляю как честного человека, а молчать будешь, как собаку паршивую повешу». «Меня, – говорю, – привели сюда не за тем, чтобы твою морду разглядывать. Делай свое дело, бандит». Полковник кулаком по столу и кричит: «Расстреляйте его, сволоча!»
Вынырнул откуда-то офицерик. «Куда его, – спрашивает, – к тем, что ли?» Те – это были большевики, приговоренные к расстрелу. Их уж набралось 17 душ, я был восемнадцатый. Посидел я день с товарищами, а ночью под усиленным конвоем нас повели на вокзал. Загнали в теплушку, три человека стражи – у двери, да шесть – на крыше. Повезли. Куда везут – неизвестно. А зачем – понятно.
А ночь темная. Выехали в поле. В вагоне горит фонарь. Стража сидит у дверей. Дремлет. А мы сбились в кучу. Кто на полу, кто на парах лежит. Поезд грохочет, а мне думается все: влип я, думаю, глупо влип. Вспомнил тут вас, товарищей вспомнил, и до слез обидно стало погибать так. Зря погибать. Текать, думаю, надо. А куда текать? Гляжу – в вагоне тихо, свеча горит, стража сидит у дверей, товарищи лежат, молчат. Тут в шуме колес услыхал я другой шум. Будто вода шумит. Прислушался я – какая тут вода? И вдруг понял: Волга. Сейчас мост переезжать будем. Приподнялся и шепотом товарищам: «Сейчас, – говорю, – через мост переезжать будем. Грохот будет. Ни черта наверху не услышат. Как на мост въедем, – прыгай! Все равно погибать. Один леший». Кто согласился, а кто молчит. Ни гу-гу. Совсем, видать, окосели. Как въехали на мост, загрохотали по мосту, тут сразу восемь человек на стражу – скок. Ручки им назад, глотки рукой зажали. Стража бьется, пальцы нам кусает, а я: «Молчать! – кричу. – Товарищи, открывай двери!»
Открыли дверь и стражу коленом. Стража как птичка и вылетела. Я кричу: «Ребята, за мной!» А сам зажмурил глаза и – ух! Будто меня с крыши сорвало. Упал я на траву, ушибся слегка, но ничего, не очень ушибся. И вдруг слышу – пулемет такает. Дополз я до рельс, прижался брюхом к земле и лежу. А пулемет «так-так-так». Только пули все мимо летят – землю роют. Прошел поезд, поднялись мы на ноги – семеро нас – и побрели в степь своих искать. Пять дней кружили по степи. Днем в траве хоронились, а ночью идем, пока наконец не нашли своих. А наши чехов громят, и мы за ними, подступаем к Бугуруслану…
– Вот это здорово! – сказал Семен.