355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Сборник рассказов » Текст книги (страница 17)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Без удивления, понял я, что теперь немного могу видеть; вот дверь, вот проем соседней, пустой квартиры. Туда и повели меня ноги – я не сопротивлялся: вся моя воля, вся жажда помочь Саше легко растворилось в том, что окружало меня.

Вокруг кружилась колыбельная и я шел-шел, к ее источнику. Помню темный коридор, по бокам которого темнели голые, холодные комнаты и, наконец, большая зала, украшенная зеркалами, в которых отражались мириады свечей – на самом деле не одной свечи не было в том зале. Свет падал из четырех огромных, почти от пола и до конического потолка, хрустальных дверей. За одной видел я прекрасные многоцветные сады с фонтанами и прудами, на которых плавали белые лебеди. Светило нежное солнце и талые воды златились на дальних холмах. За другой дверью – широкие, пшеничные поля, колышущиеся на июльском ветру; там за ними и леса певучие, и река синяя и широкая. За третьей дверью осень: парковые дорожки, деревья, словно облака наполненные лиственным яркоцветьем; мягкий шелест, светлая печаль, темные ручьи. За четвертой дверью – белоснежная зима, с бледным солнцем, но яркими красками, и с далеким перезвоном колокольчиков; среди широких лесных и полевых русских просторов.

Как мы не удивляемся виденному во сне и даже самое необычайное принимаем, как должное, так и я не удивлялся всему виденному тогда... А я уже спал – усталости больше не было; но и о Саше и о Николае и о черном доме не помнил я ничего. Помнил только себя и хотелось мне в весну.

Шагнул я к хрустальной двери и она обратилась в свежий, наполненный запахами пробуждающейся земли ветерок, подхватила меня словно пушинку и плавно понесла над зеленеющей землей...

Так летел я долго – беспечный, смеялся вместе с ветерком; но потом подхватил меня сильный ураган и стало холодно; и я попал в осень: совсем не в ту, светлую, золотую осень, которую видел за одной из хрустальных дверей, но в осень темную, позднюю...

Я был одиноким, сморщившимся от холода листком, который ураган нес по темному, старому лесу. Здесь не было ни одного листка, даже палого; кора на деревьях закаменела от долгого (может вечного?) холода. И среди скрючившихся, перегнувшихся в муке ветвей повисла тьма; небо затянуто было низкими серыми клубами, которые быстро неслись над лесом.

Деревья стонали – стонали их толстые ветви, стонали их змеящиеся корни; стонала земля, и еще что-то в черных глубинах оврагов, стонал одинокий ветер вокруг меня (тоже одинокого).

Холодно – все холоднее и холоднее, я почувствовал, что еще немного и замерзну совсем; но я ничего не мог поделать – был бессилен против этого ветра.

Так я замерз бы совсем, но тут издалека послышались человеческие голоса, я рванулся к ним; темный лес закружился; небо затвердело, обратилось в грязный потолок. Я лежал на полу; в пустой комнате, с искаженными в муке стенами, а из забитых досками окон едва просачивался тусклый свет декабрьского дня.

Я совсем замерз и едва смог подняться; прислушивался к голосам, которые доносились с лестницы:

– И что это за квартира? За одну неделю – две смерти. Сначала старуха; теперь еще этот парнишка; сколько ему? – я узнал голос Петра Алексеевича.

– Десять. – отвечал кто-то молодой.

– И кто вызвал-то, знаешь?

– Говорят старуха какая-то.

– Во-во, а спрашивается – какая такая старуха? Какая старуха могла про это знать, когда этот жилиц никого к себе не пускал?!

– Скорее здесь дело связанно с психиатрией. Как и в прошлый раз – сидит пишет стихи. А братец на диване. Мне еще видеть такого не доводилось: все лицо в крови, все руки, вся рубашка. Слушайте, Петр Алексеевич, а может он их того., ну вы поняли... если псих то...

– Хватит чепуху молоть: уже экспертизу провели; инфекционное заболевание – долго теплилось, а вот в последние дни проросло – нервный стресс сказался. У них тут и жилье конечно, что говорить – все и так видно. Я уж и справки навел; в доме заселенными остались эта и еще пять квартир; остальные уже новоселье давно справили, да и этих еще в сентябре переселить должны были, да какие-то там темные делишки сказались; вроде, квартиры те, кто уж перекупил, ну и оставили их здесь до следующего года...

– Ну и что с ним делать-то?

– А что делать? Человек он, конечно, странный, но никого еще не искусал; что с ним делать... Я думаю тяжело ему теперь – один во всем доме...

А я все это время сжимавший губы, чтобы не закричать, простонал: "В мире – во всем чуждом ему мире – он один".

Я вжался лбом в промерзающую стен и увидел перед собой Сашу – он был весь в крови, кашлял и кровь рывками выплескивалась изо рта его.

"Зачем же... – шептал я. – зачем, ты усыпил меня? Зачем, не дал помочь? Ведь ты же не хочешь оставаться совсем один..."

И тут изо тьмы выступило лицо древней старухи с черными глазами и раздался ее воющий голос: "Годы... годы..." – и вновь я видел этот дом со стороны; мрачный, высился он над чуждыми ему улицами, стонал-стонал год от года, но никто не приходил к нему, как и к Николаю... Они были похожи: оба всеми покинутые, оба ненавидящие новый мир, оба злые, со взвинченными до предела, рвущимися нервами, но оба еще хранящие в себе истинный, сильный свет – Николай, среди припадков бешенства выплескивал его на страницы; ну а дом – среди тьмы – в светлых грезах, которые, правда, тоже разбивались хладными ветрами.

"Ведь я же мог помочь, ведь был рядом; ведь мог в больницу отвести; ведь поклялся что исполню, что задумал и вот..." – я застонал, и несколько раз ударился лбом о стену.

– Петр Алексеевич, слышали – стонал вроде кто! В той вон квартире!

– Да брось ты – просто ветер подул.

– Да точно – кто-то стонал.

– Ну, может, бомж какой?

– Эй, есть здесь кто?! Я осторожно отошел к забитому окну, прижался там у стены и замер.

– Эй, есть кто?! – кричавший остановился в коридоре, потом хмыкнул и отошел обратно на лестницу.

Вновь возобновился разговор; но теперь он начал удалятся; а вскоре и совсем замолк где-то на нижних этажах; пронзительно и тяжело скрипнула там дверь, а я стоял и смотрел в какую-то точку на противоположной стене...

Неожиданно я понял, что смотрю на глаз!

Глаз, раздутый изнутри капельками человеческой боли – теперь еще больше нестерпимо раздутый, казалось, что он лопнет сейчас и затопит болью всю комнату – ни с чьим глазом не спутал бы этот. Он внимательно смотрел на меня из проделанного в стене отверстия и еще слышен был тихий, беспрерывный стон.

– Николай. – прошептал я, чувствуя, как холодные мурашки, и отнюдь не от холода, бегут по моему телу.

– Николай... – повторил я, но не в силах был сделать шаг навстречу этому невиданно болезненному взгляду. А он все смотрел на меня и не моргал, только стон все усиливался. Наконец, я шагнул, а он тогда отдернулся в сторону, и какая-то черная материя завесила с его стороны отверстие.

"Что же нам делать теперь" – прошептал я, подойдя к этой стене; потом, опустив плечи, медленно вышел из пустой квартиры; встал у его двери.

Я знал, что он стоит за этой дверью, прямо напротив меня, всего лишь в одном шаге; жжет эту дверь своим измученным, одиноким взглядом...

И тут я представил себе, что предстоит ему и, прислонившись к оказавшейся неожиданно теплой железной поверхности, заплакал: увидел эти долгие зимние ночи, когда совсем один в старом, продуваемом ветрами, стонущем доме. Одна ночь, другая; неделя, месяц, месяцы... и все воет и воет холодный ветер. Как можно выдержать одну такую зиму, а потом еще и вторую; без друзей, без любимой, всегда один на один с этим домом...

Мне стало жарко и тут же болезненный озноб пробил тело:

– Николай, открой, пожалуйста. Мне есть что сказать тебе... пожалуйста... – обожгла щеку слеза, завыл ветер, а за дверью – тишина...

Не знаю, сколько простоял так, но потом провожаемый воем толи ветра, толи Николая, медленно побрел по лестнице.

И когда вышел во двор, почувствовал, как холодно, как нестерпимо холодно мне. Холод этот шел изнутри, леденил тело, а до тепла так далеко...

Рядом с прогнившими пнями остановился, повернулся и посмотрел в квадратное окно-глаз. За ним сгущался сумрак и все же, в этом сумраке, я различил какое-то движение.

Николай стоял там; быть может плакал, и смотрел как я ухожу, слышал, как воет ветер, а впереди его ждал одинокий день, за ним еще один, а потом еще и еще...

Когда я шел по темной арке; и в спину мне дул, гнал прочь ледяной ветер, и выл кто-то бесконечно одинокий – я поклялся, что приду сюда и на следующий день и потом еще и еще (на работу я собирался выйти недели через две), что каждый день буду приходить к его квартире; кричать, шептать, звонить; но только бы он впустил, только бы дал поговорить объяснить, что не все так черно на этом свете, как он представляет...

Но тогда было черно на моей душе – глаза болели, слезились; что-то жаркое засело в груди и резалось там, но и холодный озноб пробивал тело; по улицам шел медленно и покачивался, как пьяный; то нахлынет хладная тьма и где-то в ней Саша, обхватывает меня своей окровавленной ручкой; то ворочается выпуклый, раздутый до предела страданием глаз; а вокруг все выл ветер...

Очнулся уже на следующее утро в своей кровати, которая была разобрана, также я как-то умудрился сбросить пальто да и всю одежду, хоть и не помнил этого. Проспал, значит, весь предыдущий день и ночь...

Подошел к окну; а за ним все мело и мело и низкие серые громады плыли над городом; бросился к телефону – звонил на работу, ходил услышать голос медсестры Катерины, но ее не оказалось на месте.

И остановился у окна и страшно было; снег все падал и падал, и город смыл с себя все цвета кроме грязных... И я чувствовал, что и Николай в это же время стоит у своего квадратного окна, смотрит на этот же снег, за которым темнели громады домов...

"А не сплю ли я?.. быть может, все это сон? Ведь, и тот яркий день мне приснился, хоть и было все, как наяву... Как бы хотелось, чтобы наступила поскорее весна... как бы..." – я вжался в стекло с такой силой, что оно затрещало... "Мы с ним похожи, только он, по природе своей лучше всех людей, мне известных. И он не может принять то, с чем смирился я и оттого страдает – всегда страдает. Но он сильнее меня..."

Взвизгнул телефон и я бросился к нему, зная уже, что это Катерина звонит и, действительно услышал ее светлый голос – да тут где-то в проводах зашипело чудище и связь оборвалась...

Попытался еще несколько раз дозвониться – ну а потом тесно и жарко мне стало в своей комнатке, я оделся и выбежал на улицу.

По нашим узеньким, смирившимся уже со скорой смертью улочкам, пошел к темному дому. А вот и он; изъеденный морщинами, изуродованный временем и одиночеством, с неприязнью смотрящий на людей.

По арке, чуть согнувшись против воющего ветра, пошел быстро, но вот остановился – около стены, повернувшись ко мне сгорбленной спиной, стояла старушка; я сразу почувствовал, что эта та самая – из моего "прекрасно-кошмарного" виденья. И вновь подумал тогда – не сон ли это?

Прошел мимо и уже за спиной услышал ее шепот, только слов разобрать не мог; слишком сильно стонал ветер...

Двор, лестница, дверь – стучу, кричу, чтобы открыл, потом шепчу и даже плачу от тоски от боли; и ветер все воет страшно и тоскливо; и в пустых квартирах катился шелест, но тоже тоскливый, безысходный.

– Пожалуйста. – шептал я. – Ведь мы похожи с тобой. – в ответ только ветер воет да шелестит без конца что-то.

Прошел в ту квартиру, где в нескольких шагах от умирающего Саши проспал на полу ночь, и там из отверстия в стене встретил меня его мученический взор. Все было, как в темном сне и как во сне я ничему не удивлялся.

– Я хотел тебе сказать только...

Глаз отодвинулся и на место его пало что-то темное.

В такой тоске, какой не испытывал еще никогда в жизни, вышел, склонивши голову, из подъезда. Медленно побрел по арке, и там, у испещренной шрамами стены, стояла сморщенная, согнутая старушка – на этот раз повернувшись ко мне лицом. Она стояла без единого движенья и даже заштопанное пальтишко и платок оставались недвижимы; и черные глаза тоже недвижимые, беспросветные, словно камни. И вновь она шептала... Я поскорее прошел мимо, но и после, идя по улицам, чувствовал на себе ее тяжелый взгляд.

Вокруг проносилось что-то; кажется – машины, люди; говорили, гудели; но я принимал их за сгустки безвольного тумана; и дома, и улицы, и серое небо над ними – все казалось призрачным, вот-вот готовым рухнуть, разбиться в ничто: "Это ведь сон" – шептал я. – "Все это снится. Вот проснусь сейчас в своей кровати... а может, я уже давным-давно кручусь там в бреду; и все это мне привиделось?" – от картины, которая представилась, стало тошно: моя комната, кровать и я в ней уже многие дни в беспамятстве, совсем рядом со смертью, и никто не придет на помощь – я, ведь, совсем один.

"Нет – должен, ведь придти Петр Алексеевич, Катерина – но, может, и они тоже часть бреда? Может и их нет?.. Господи, кажется я схожу с ума... Что же делать теперь? Куда идти?.. К Николаю, да к нему. Принести динамит, взорвать его дверь, вытащить его на свет... Господи, я же схожу с ума! Но что же мне теперь делать?"

Я проходил возле какого-то подъезда, как услышал доносящийся из него резкий, рвущийся кашель – кашлял ребенок.

– Саша! – позвал я, понимая, что Саша уже в земле, но раз это был бред, он мог стоять с окровавленным лицом в том подъезде и с укором смотреть на меня.

Сейчас вижу со стороны себя тогдашнего: смертельно бледного, со впалыми щеками, с усталыми, окруженными синевой глазами; дрожащий от холода – толкнул дверь подъезда и там увидел не Сашу, но какого-то другого бледного болезненного мальчишку; за ним шла полная бабушка похожая на бабушку Николая.

– Вашему сыну надо в больницу. – в отчаянии зашептал я. – Пожалуйста, прошу вас. Лечите его немедленно; иначе – погубите.

Старушка с испугом взглянула на меня и взяла внучка за руку.

– Куда ж мы, по твоему собрались...

И поспешила с ним к машине скорой помощи, которая стояла в нескольких шагах от подъезда...

Потом, не разбирая дороги, я куда-то брел. Иногда бежал, иногда шел медленно, иногда совсем останавливался. Потом, когда серость стала густеть, почувствовал, что если не отогреюсь сейчас же, так замерзну совсем, не смогу больше двигаться, упаду в темный, городской снег.

Зашел в какой-то магазин и уселся там на батарею у входа; просидел на ней с полчаса, а потом потянуло меня в этот магазин. Хоть и до жара нагрелся я на батарее, а все ж не пристанная, холодная дрожь сводила тело.

Ноги привели меня в отдел оптики и там я купил бинокль; причем понял, зачем его купил, уже выходя из магазина – я решил вернуться к черному дому, зайти в подъезд противоположный тому, в котором жил Николай, подняться в одну из пустующих квартир и оттуда наблюдать за ним.

Оказывается, забрел я в новый, высотный район и целый час потратил на то, чтобы выбраться из этого бетонного лабиринта.

Вот и узенькие, едва освещаемые редкими фонарями улочки, вот и дома, ожидающие своей смерти... вот и их мрачный повелитель, весь окутанный мраком и воем.

Арка; подъезд в который никогда раньше я не заходил – такой же черный, как и подъезд Николая; под ногами что-то хрустело – быть может, битое стекло или чьи-то сухие кости – не знаю... Я был готов тогда ко всему.

Пятый этаж; квартира без двери, но с забитыми досками окнами – доски эти я с остервенением выломал и обломки их посыпались во двор.

Достал бинокль, настроил: вот яркое, квадратное окно кухня, но там никого нет; левее освещенное слабым светом окно его комнаты; а вот и он – всего лишь в шаге от меня – вот глаза его огромные, нестерпимые – передо мной. И он смотрел на меня; лицо искаженное страданием, видно было, как дрожит он.

"Помни, что он не может тебя видеть" – шептал я, пытаясь совладеть с желанием броситься прочь.

А он зашептал, потом и выкрикнул что-то неслышное мне; склонил голову и продолжил писать – перед ним на столе все завалено было листами. Левой рукой он перехватил у запястья правую, так как она сильно дрожала, почти не слушалась его.

Пока он писал, я изучал те листки, что лежали на столе – да, там были стихи, но к этому я вернусь позже.

Он исписал лист, прошел с ним на кухню, положил там на стол, а сам вернулся в комнату; там простоял некоторое время – всего лишь в шаге от меня; и кричал в исступлении то, что я не мог слышать – только ветер выл; потом сгреб все стихотворные листы в одну кучу и поджег их.

– Нет!!! – завопил я, а он вздрогнул и вновь смотрел своими страшными, выпуклыми прямо глазами на меня.

– Нет, безумец!!! Остановись, прошу, прошу, прошу!!! Остановись!!! Что же ты делаешь!!!

С такими воплями бросился по лестнице, но во тьме, дом подставил мне подножку – одна из ступеней выгнулась... Я упал, и громко хрустнула – на этот раз моя кость – пала тьма...

* * *

Открыл глаза, увидел окно, а за ним пушистые, увитые ярко-белыми чуть златящимися на солнце снежными шапками ветви; за ними небо синее, яркое. А вон и снегирь с пышной красной грудкой прохаживается на подоконнике, вон и друг его спорхнул из чистого глубоко прозрачного воздуха, принес хлебную корку.

А в комнате бело-бело, чисто, просторно и свежо. Я лежу на кровати, а передо мной на кресле сидит Катя в белом своем платье, глаза ее светлые с теплотой смотрят на меня.

– Здравствуй... – произнесла она негромко и сразу что-то запело в моей душе от этого чистого, доброго голоса.

– Сережа, ты мог бы замерзнуть там. Ведь никто не знал, где тебя искать; подъезд совсем не жилой. Но позвонила какая-то старушка...

– А что с Николаем?

– Тот подъезд тоже больше не жилой.

– Что же с ним?

– В ту ночь, когда ты сломал себе руку, он покончил с собой...

– Что?!

– Да... мне тяжело говорить об этом...

– Но как?!

– В ванной, наполнил ее ледяной водой – горячую у них отключили – и в этой ледяной воде перерезал вены...

– А что еще нашли?

– В его комнате кучу пепла на столе. А на кухне предсмертную записку.

– Что же там было?!

– Не знаю, Сережа... Не читала...

– Но ведь должны были говорить!

– Да слышала: про одиночество, про безысходность, про то, что каждая ночь для него пытка нескончаемая; что из тьмы крадется к нему что-то, что дом живой и даже не знает, сможет ли он добежать до ванной – ведь надо пробежать у двери ведущей на лестницу – там, как он считал, его поджидало что-то.

– А какие последние слова? Ведь и про это должны были говорить, Катя.

– Да – "Не знаю, что ждет меня впереди, быть может только мрак боль и бесконечное тоскливое одиночество. Что же, если так суждено... Но я бы хотел вернуться в ту счастливую, светлую страну, где цветут в нашем прекрасном дворе яблони, где вечная весна в душах людей; в тот мир, где нет безумия, который совсем не похож на наш мир. Пишу это не для людей, но для ветра".

* * *

Прошли годы; сейчас сижу в своей комнате, на кресле рядом сидит моя Катюша, читает нашему малышу, маленькому Сашеньки, детские сказки, он улыбается, глазки его мечтательно загорается и он чистым голоском переспрашивает то про Бабу-ягу, то про Василису прекрасную.

На улице темный зимней вечер, но в нашей комнате вечная весна, теплый апрель; улыбаюсь Кате, улыбаюсь нашему первенцу. Господи, как я их люблю...

Сейчас, в окончании этих воспоминаний приведу стихи, которые запомнил навсегда...

В ту воющую ночь, в пустой квартире, нынче уже снесенного дома, с помощью бинокля я смог прочитать одно из его, обращенных в пепел стихотворений – тот лист случайно был повернут в мою сторону.

Вот они эти строки:

– Как тихо в лесу в эту зиму: Чуть движутся ветви берез, И сыплет на снежную спину, Златые песчинки мороз.

Вот солнце сквозь ветви прорвалось, По лесу тропою прошло, И кистью своей расписало, И ветви красою зажгло.

Качнуться из снега наряды, По ним пробежится снегирь, И тихой, извечной прохладой, Над кронами небо легло...

Ниже приписана была дата "2 декабря (ночь) 1997 год" – в эту ночь, в двух шагах от него, в страшных мучениях, исходя кровью умирал человек, который любил его – по настоящему любил! – всем сердцем. Человек, перед которым я приклоняюсь – его младший брат Саша.

30.01.98

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Родители и младший брат уехали на дачу. Дима остался один в доме. Прошла в мучительном бездействии суббота. Дима пытался играть на компьютере, но ужаснулся этому бесполезно уходящему времени, попытался, как и раньше, сочинять стихи – ничего не выходило, и, вообще, казалось ему будто души его и сердца нет, а осталось только не пойми что, не способное уже ни на чувства, ни на какое-либо действие.

В субботу же вечером, выходил он на улицу, однако так ему тошно стало оттого, что там кто-то там ходит, смеется, и ездят машины, и кто-то спешит, и кто-то пьет, что он поскорее поспешил домой, смотрел телевизор щелкал каналы и все ему казалось там пошло, ничтожно, бессмысленно, тупо... Он выключил телевизор и с тяжелой головой лег в постель.

Не смотря на то, что все окна были открыты настежь, стояла духота; а Диме то было сущее мученье – он знал, что с такой тяжелой головой не сможет ни читать, ни писать... Где-то грохотали громы, но очень далеко, и Диме хотелось бы, чтобы ворвались они вместе с дождиком в самый дом, охватили, исцелили...

С такими-то мыслями, он погрузился в тяжелое марево, которое не сном, но забытьем уместно было бы назвать.

* * *

Наступило воскресенье. Еще не открывая глаз, но чувствуя, как сладкая дремота ничего не делания облепляет его тело, он услышал, что пустующей комнате родителей звонит телефон.

Приоткрывши глаза, он понял, что час еще совсем ранний – льется с неба спокойный свет скрытого за домами светила, и улица еще тиха, никто там не ходит. От этого ощущения, что час еще ранний, и все спят – Диму только сильнее в сон потянуло.

Звонит телефон. Каким же странным, ненужным, неуместным кажется теперь этот звонок! И зачем, спрашивается, он звонит, и кому это не спится, да и как это вообще можно не спать теперь.

Дима перевернулся на другой бок и еще прикрыл ухо одеялом, чтобы не было слышно и слаще спалось. И впрямь стало совсем тепло, мягко, уютно, и сон витал где-то совсем рядом. Прошло несколько мгновений – вновь возродилась телефонная трескотня – звонили то уже долго, настойчиво.

– Да уехали все на дачу. Нет никого. – пробормотал Дима, и тут понял, что не заснет уже, но будет ворочаться, ворочаться, вспоминать этот звонок, ну а потом поднимется с головной болью и пройдет еще одно воскресенье – ничего не значащее, молчаливое...

– Кому ж это так не спится. – пробормотал он, вылезая из кровати, и на слабых спросонья ногах, проковылял в комнату родителей.

К тому времени телефон утомился, и Дима с досады ворча что-то, стал щелкать на определителе, однако, номер не определился, и Дима почувствовал, как снова наваливается на него сон, намеривался уж вернуться в комнату, да нырнуть в теплую постель.

И вновь затрещал! И вновь женский голос объявил, что номер не определен.

И вот Дима стоял над телефоном и мучительно рассуждал – брать или не брать трубку. Мог это оказаться какой-нибудь отцовский знакомый и, тогда, пришлось бы объяснять, что отец на даче, а потом запоминать имя и просьбу, чтобы отец, когда вернется, перезвонил. Могло выйти и так, что это кто-нибудь из его друзей – и этого Дима не хотел – так как не хотел он никаких разговоров, да и прогулок – все это ему опостылело, и считал он это пошлым, пустым времяпрепровождением.

– Пятый... шестой звонок... – считал он. – Если до десяти дойдет, тогда, возьму трубку.

До десяти дошло, и он, чувствуя лишь головную боль да раздражение, подхватил трубку, сонным голосом спросил:

– Да?

Прямо в ухо ему, как раскат грома, ворвался сильный девичий голос:

– Дима – это ты?

"Аня, Аня, Аня..." – пульсом забилось где-то в голове юноши; заболело в груди у сердца, а в квартире стало ему сразу же нестерпимо жарко и душно.

– Да. Я это. А это ты, Аня? – скороговоркой выговорил он, вспоминая ее облик. Они, ведь, вместе учились.

Он, ведь, целый год был в нее страстно влюблен, но от робости своей только единожды решился поднести стихи ей посвященные, а потом еще раз подошел к ней – тогда голос ее показался Диме леденящим, и он уже больше не подходил, и стихи писал все отчаянные...

Конечно же, этот голос ни с чьим нельзя было спутать! Такой сильный, с девичьей хрипотцой – нет ни одного невнятного, пустого; но в каждом слове – сила.

– Разбудила тебя?

– А, да нет. Да, ничего. Да, не разбудила. Это пустяки. – чувствуя, что несет какую-то пустословную ахинею, бормотал Дима, и все больше смущался.

– Ты живешь в...? – тут она назвала подмосковный городок, в котором жил Дима.

– Да... а ты... – он стал придумывать, чтобы сказать ей, и изумлялся, что когда-то в ночах подготовленные длинные, торжественные речи – теперь исчезли без следа, и он даже ни одного слова не может подобрать.

– Чем сегодня занят? – спрашивала Аня.

– Я то, да это... Да ничем, ничем... А ты как?

– А сколько тебе времени надо, чтобы собраться и до парка Горького добраться?

– Часа два... А не – полтора часа. А что? А ты не занята сегодня?.. Как поживаешь то... Вот я хотел сказать, что, если ты не занята, то может... В общем, как ты думаешь... Вот я бы очень хотел пригласить тебя... Встретимся... Да?

На другом конце провода раздался смешок, потом Аня прокашлялась и прежним, серьезным голосом заявила:

– Вот я как раз и хотела тебе предложить встретиться. У входа в Парк Горького через полтора часа. Все.

– Ага, ага! Я буду там! – громко, боясь, что она его не услышат, воскликнул Дима, и бросил поскорее трубку, опять-таки боясь, что она скажет: "Это была шутка!"

И вот Дима бросился в свою комнату; забывши не только про свой сон, но и сон соседей, – на полную громкость включил музыку; быстро-быстро стал собираться, и все казалось ему, что собирается он слишком медленно, и удивлялся – зачем это люди придумали столько пуговок, ремешков... да еще молний сломалась...

Потом он бросился к двери, но вспомнил, что не умытый и не причесанный, быстро умылся. Увидевши в зеркало, что длинные его волосы скомканы в нечто ужасное и все в "петухах" – помыл голову, принялся сушить ее феном, и, торопясь, немало волос выдрал (впрочем, большого вреда своей шевелюре не нанес).

Оказывается, за всеми сборами ушло полчаса. Остался всего час! Он быстро подсчитал – полчаса на автобусе до Москве, там еще минут сорок в метро, а, ведь, до автобуса еще нужно добежать, а от метро, через мост еще минут десять до этого самого парка!

– Я, как вихрь понесусь! – выкрикнул он и тут вспомнил, что у него нет ни рубля, ни копейки – тут же бросился в комнату, набрал телефон своего лучшего друга Сергея (с песочницы они дружили) – и был этот Сергей лежебока еще больший, чем Дима.

Звонку на десятом подняла трубку Сергеева мать, заспанным голосом спросила:

– Да?

– Сережу можно к телефону?

– Он спит. Но он перезвонит.

– Это очень, очень важно...

Только через Две мучительные минуты, подошел, наконец, Сергей – громко зевнул в трубку. Договорились, что Дима займет у него сто рублей, так как большего у Сергея попросту не было.

Сергей жил в другом окончании города, и Дима сильно запыхался, пока добежал до него. Пока он сел в автобус – до назначенной встречи оставалось полчаса.

"Почти целый час ей ждать придется! А, ведь, обидеться она, уйдет. Да что же этот автобус так медленно тащится?!"

И Дима поминутно смотрел на часы, да все вспоминал облик Ани, ее голос, ее ясные, а то затуманенные, задуманные очи – вспоминал, как целыми ночами писал ей стихи, жалел, что не взял новых, но больше всего мучался от того, что опаздывал, и подозрение, что она не дождется его и уйдет, было столь велико, что он сходил с ума; рождались какие-то безумные идеи, что он захватит, как террорист автобус, и заставит его на полной скорости и без остановок ехать к парку Горького...

Но вот, наконец, и доехал автобус, вырвался из него Дима, да со всех сил к метро бросился. "Вперед! Быстрее! Она ждет!" – вот все, что в нем было тогда – только это движение вперед, только бы успеть, только бы не ушла она.

"Как же медленно тащится электричка! Это же улитка какая-то!" – бушевал внутри себя Дима, наблюдая за тем, как движутся секунды – а, ведь, оно уже должна была его там дожидаться!

* * *

Наверное, все москвичи хоть раз да бывали в парке Горького – знают и тот мост через Москву-реку, который ведет к парку от станции метро. Идти по этому мосту минут десять – Дима пролетел в одну минуту, бежал изо всех сил, пригнувшись, и даже натолкнулся на кого-то...

А вот и кассы, вот и вход в парк. Народу в воскресный день было довольно-таки много и Дима, весь раскрасневшийся, тяжело дышащий – среди этих толп – в основном молодых, веселых компаний – заметался. Столько лиц! Но ЕЕ нигде нет! Несколько раз Дима обежал все: "Неужели не дождалась?! Как же тогда все мерзко, да как я теперь до дома дойду?!"

И он представил себе обратную дорогу – полную горести, сожаления, раскаяния, горечи – очень долгую дорогу – на глаза его выступили слезы; и он, хоть и был юношей застенчивым, решился тогда и крикнул, позвал ЕЕ по имени.

А Аня подошла со стороны лотка, где она покупала себе мороженое.

Дима только увидел ее и понял, что день этот чудесный, да самый лучший день его жизни! И он не чувствовал больше жары (а время то только к десяти подходило), ни собственной усталости.

А как была восхитительна Аня! Сама, хоть и не высокого роста, но как-то этот невысокий рост не был для глаз заметен. Милое, светлое личико; глаза такие умные, светлые, что ими все жизнь можно любоваться, да так и не налюбоваться – все учиться у них мудрому, спокойному. Благородные черты лица... а какие густые, волнистые, темно-каштановые волосы! Что за прелесть... Одета она была в белое платье, которое подчеркивало ее стройную фигуру.

Они протянула Диме свою маленькую, почти детскую ладошку, и Дима поцеловал ее, а потом, смутившись этого поцелуя, решивши, что она хотела иного – пожал, а, точнее, помял эту мягкую, теплую ручку.

Аня улыбнулась его застенчивости, поглядела на его раскрасневшееся, длинное лицо, после чего посмотрела на небо, и небу улыбнулась.

– Пришлось вас долго ждать. – произнесла она своим сильным, с хрипотцой голосом.

– Я того... – начал было комкать слова Дима, но тут осекся, и решил, что хватит – пора следить за своей речью – Она то говорит все время так правильно, будто и не говорит, а хорошую книгу читает; ей-то, конечно, смешны все эти его сбивчивые, многословные конструкции. И вот теперь стал Дима говорить очень медленно, сдержанно, стараясь правильно подобрать каждое слово:

– Сказал не рассчитав. Дорога заняла больше, чем я ожидал. Простите, за то, что заставил вас ждать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю