Текст книги "Коро-коро Сделано в Хиппонии"
Автор книги: Дмитрий Коваленин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Ли Лонгшоу из Ливерпуля посвящается
Я не знаю, почему, заходя к ним сюда, я всегда отсылаю ей пиво. Всякий вечер, когда, проблуждав по картонно-игрушечным, зябко съеженным улочкам засыпающего городишки, я опять забредаю в их заведеньице, – она все так же сидит в своем уголке с аппаратами, забившись в нору меж огромными, в ее собственный рост колонками под арматурой металлических стеллажей с конвертами старых пластинок, громоздящихся до потолка, на высоком своем табуретике – точь-в-точь нахохлившийся воробьеныш; и если то вечер буднего дня и за стойкой всего два-три посетителя, – крутит древнюю и никому не известную самую раннюю Роберту Флэк, с головой погружаясь, как в волны, в рыдания «I Told Jesus» сквозь пулеметный скрежет иглы по пластмассе, очень мерно, медитативно покачиваясь всем своим до прозрачного худеньким телом… Как зачаровывает глаза огонек свечи в темной комнате, так и все, что я различаю после третьего пива в сером мраке на фоне бетонных стен – этот долгий овал лица, рассеченный, будто шрамами, резко-черными тенями скул в остервенелой затяжке – ее страстном, отсылающем весь окружающий мир в бесконечность поцелуе с любимым «Данхиллом».
Никогда нельзя было определить, сколько она выпила до сих пор. Если только звучал хоть какой-нибудь ритм, она всегда безошибочно вторила ему всем телом – до тех самых пор, пока вообще могла усидеть на трехногом своем табуретике.
Потом она просто падала, расплескивая копну смоляных волос по деревянной столешнице, и больше уже не двигалась.
Ловко, будничными движениями старина Ли поднимал ее легкое тело, переносил на широкий стол в дальнем углу зала и, уложив осторожно на бок калачиком, пристраивал ей под голову плащ, или сумку, или что еще попадалось мягкого под руку.
Иногда же – если только посетителей действительно было немного – он совершал кое-что еще. Постояв над ней с полминуты, он вынимал из большой банки, тут же рядом в углу, смешного полосатого зверька – и выпускал к ней, недвижной, на стол. Испуганно-проворный, тот взлетал по свитеру к ней на грудь, юркал ближе к плечу – и затихал, приютившись в гнездышке из ее волос где-то между ключицей и ухом.
Этих двоих уже ничто не посмело бы разбудить до утра.
Я не знаю, почему – может быть, за три года это уже просто стало привычкой, – но всегда, заходя сюда, еще только снимая плащ у дверей, я уже выкидываю в раскаленный жаром каминов и кричащий робертиным голосом воздух два пальца фигурой «V», киваю затем в ее сторону – и старина Ли, привычно моргнув, ныряет в свой ободранный медицинской наружности шкаф за парой чистых пробирок-стаканов.
– And you know, Dima? – как всегда, без приветствий, из-за длинной дубовой стойки отполированной до блеска тысячами локтей за три года, заговаривает первым Ли, будто продолжая только что прерванный разговор. – Ты еще не знаешь, что наша бедняжка Ри околела?
Я не знаю, обычная ли это манера там у них в Ливерпуле (кроме «Битлов» и самого Ли, я никого оттуда не слышал), – но это просто фантастика, когда концы у всех фраз так развратно задираются вверх, и весь разговор оказывается прострочен, будто иглою швейной машинки, одной и той же нервно-колкой коротенькой интонацией… На письме речь братца Ли могла бы выглядеть так:
– Знаешь Дима?! Наша Ри? Вчера околела?? Я так долго думал, в чем дело?!? И я сейчас думаю – это наверно от гиперчастот, ты же знаешь? Такие маленькие зверьки? И такие низкие частоты в динамиках?!? Я не знаю, как она вообще смогла здесь так долго? Если б я был такого размера?! Готов спорить, я бы помер гораздо раньше??? Как темно на душе?! Гибель белки от рок-н-ролла – ужас, правда?!? Ты можешь поиметь по случаю одно пиво за счет заведения???
Черт знает – может, у него это профессиональное. Но когда тебя все время так активно бомбят вопросительными знаками – хочешь не хочешь, а ввязываешься в разговор и располагаешься «на подольше». Ему же, паршивцу, только того и надо.
Братец Ли никогда не меняется и не стареет. Сколько лет позади – а он все такой же, каким появился когда-то перед моими глазами – в безразмерном, детского покроя комбинезоне с широченными лямками и ярлыком из трех выцветших буквочек «Lee» на напузнике, с нахальным, но совершенно искренним желанием очаровывать собой все и вся; с просто чудовищным ливерпульским акцентом: «Зуюлл анутц зырын Лундун» (They all are nuts there in London, you know?) – и конечно же, с этим его ностальгически-безалаберным, цементно-обшарпанным Бункером, напрочь отличающимся от всех прочих ночных забегаловок, какие только имелись-курились в нашем мультяшном, вылизанном до стриптизной потери лица городке в самом богом забытом уголочке Японии.
Худющий как жердь, с продолговатым яйцом головы, обритой почти под ноль, он стреляет прямо в зрачки собеседника отрывочными, одиночно-короткими взглядами, то поднимая, то пряча наивные, чуть навыкате голубые глаза с кротким безумием, искрящимся меж белесых ресниц; и по нервному, всегда чуть напряженному его лицу беспрестанно гуляет, совершенно отдельно от выражения глаз, наивно-обезоруживающая, детская до идиотизма улыбка – с отменными ямочками, непонятно как вообще появляющимися на впалых щеках, осунувшихся, как у узника концлагеря, от хронического недосыпа. Такое сверхъестественное сочетание безоблачной детскости со смертельной усталостью от жизни на одном и том же лице я встретил впервые, и потребовалось ка-кое-то время, прежде чем я перестал отождествлять его с жалким типом голодного беспризорника, то и дело попадающегося на кражах шоколада из ночных супермаркетов.
Братец Ли – идеальный тип разрушителя жизни, как собственной, так и тех, кому приключилось пробыть в непосредственной близости с ним хоть какое-то время. Дела в баре трещат по швам, алименты выплачиваться не хотят, и долги растут, создавая массу проблем кредиторам. При этом никому и в голову не приходит обвинять его в чем бы то ни было. Я почти уверен, что даже бывшая его жена, заявляясь сюда раз в неделю с его же дитем под мышкой, «швыряет ценной мебелью в помещении», в общем-то, больше из ревности и безвыходного отчаяния, чем из желания как-нибудь «отомстить негодяю» («А деревянная мебель? Здесь в Японии?! Это так недешево, ты же знаешь?!?»). Он – из тех редких людей, которые не вызывают раздражения ни при каких обстоятельствах. В последнее время мне начало чудиться, будто даже в диком букете исходящих от него запахов – английского одеколона, сырого пива и горького керосина, которым отапливалось заведение, – присутствует некий дух неумолимо нависающей над всеми нами Судьбы. На моей памяти чуть не дюжина его завсегдатаев совершенно неосознанно переняла это его «Shit happens, you know?!» – с такой странно успокаивающей вопросительной интонацией…
– И ты знаешь, Dima?.. Я чувствую целый день – как ты думаешь, что? – Он постоянно чем-нибудь занят и передвигается этаким попрыгунчиком по всему бару, весь как на шарнирах, не останавливаясь ни на миг: полощет стаканы, протирает столешницы в тесном зале, тюкает пальцем в калькулятор, одновременно чирикая что-то огрызком карандаша в растрепанных страничках невыплаченных счетов, подшитых в лохматую кучку двумя гигантскими ржавыми скрепками, – мельтешит и прямо-таки толпится вокруг меня, моментами являясь чуть ли не с двух-трех сторон одновременно. Отдельными кусками бесконечный его монолог звучит сдавленно и глухо, как-то даже по-привиденчески – из-под стойки, куда он ныряет время от времени – то за какой-нибудь тряпкой, то за червонцем, вдруг выпорхнувшим из неуверенных пальцев перебравшего посетителя.
– Такое маленькое сердце – можешь себе представить? – Обычно безоблачные, ангельские его глаза вдруг прошивают меня взглядом навылет снизу вверх из-под стойки бара. – Нет, ты когда-нибудь пробовал вообразить?! – нависает он уже надо мной и шепчет прямо в лицо: – Такое крошечное сердце?.. И так много музыки?!
Человек-магнитЖил в одном городе Человек-Магнит. И было ему нелегко.
Невидимый замок из слов нависал над его головой, точно гигантский коралл, и постоянно разрастался.
Во сне он был похож на разбившегося о скалы. Свои самые драгоценные сны он записывал, не открывая глаз, для чего над постелью повесил карандаш и блокнот на длинных резиночках.
Если он шел по улице, женщины – перед тем, как провалиться взглядом в его черные очки, – машинально поправляли прическу и вспоминали, как шагать от бедра, а их спутники лихорадочно проверяли в голове содержимое своих карманов. Автомобили, проезжая мимо него, еще минут двадцать забывали тормозить на красный, а если в машину садился он сам, светофоры заклинивало. Поэтому обычных людей он сторонился и гулять выходил уже под самое утро.
По ночам к нему в дом приходили такие же люди-магниты. Однажды он лежал на диване, в который раз пробуя вспомнить, кто он такой, а гости, как водится, препирались друг с другом. Когда их жесты, слова и взгляды сшибались в воздухе, по комнате рассыпались лиловые искры, которые долго не гасли, собираясь в маленькие, с теннисный мячик, шаровые молнии вокруг люстры.
И вдруг та, что так и не вышла за него замуж, спросила, уставившись в потолок:
– Почему ты ничего не сделаешь со своей жизнью?
– А что с ней сделаешь? – вздохнул он. – Я уже всё перепробовал.
– А ты убери из нее все лишнее. Сделай из себя бонсай. Отрежь ненужные ветки – получится красивое дерево.
– Бесполезно. У бонсая подрезают не ветки, а корни. Тогда и ветки ненужные не вырастают. А я почем знаю, что и где у меня лишнее? Поотрезаю чего ни попадя – одна кочерыжка останется. Нет уж… Предложи что-нибудь получше.
Она закусила губу и стала молча смотреть, как молнии под потолком увеличиваются в размерах.
– Тогда тебе нужна Женщина – Черная Дыра, – сказала она и нагишом скользнула в соболиную шубу.
И все молнии забрались к ней под шубу, и когда она ушла, свет в доме погас, а Человек-Магнит улыбнулся впервые за много лет.
Неделя в четыре бифштексаТрехсотшестидесятипятигранный
Кристалл по имени «Я» —
Вдрызг разлетайся, разбившись
На составные!..
Товара Мати
По-разному, в разных целях и при помощи самых разных вещей можно разглядывать Время. Словно ткань, любые час-день-месяц-год мы вольны еще раз, уже одними воспоминаниями прожить или прошить, точно нитью, подбирая ему любые цвета и орнаменты шва по каемке – смотря каким мы бы сами хотели увидеть его прямо сейчас.
Оглядываясь на только что прожитое, безнадежно пытаясь-таки понять: «Что это было?» – можно с равным успехом измерять Время числом телефонных звонков, поверять соотношением доделанных/недоделанных дел, проштамповывать всевозможной цифирью – литражами выпитого вина, общим весом поглощенных бифштексов, списком вдруг открытых для себя имен писателей и музыкантов, о которых раньше не ведал, толщиной кипы согнутых где попало карт городов, с которыми – по которым – приключилось бродить…
Разными, разными числами все мы назначаем Времени его цену. Год во столько-то женщин, с которыми переспал-таки – или так и не переспал. День во столько-то заработанных денег, лишних трат и невыплаченных долгов. Лето стольких-то навсегда ушедших друзей. Час глубиной во столько-то тишины на паузу в разговоре с частотой во столько-то пауз и с такой-то плотностью слов. Месяц с таким-то удельным весом идиотизма в веренице прошедших событий. Процент, на который ты «сдал» за последние пару лет от таких-то болезней (диагноз), таких-то дурных привычек (список) и неуклонно растущей тотальной усталости (график)…
Время можно измерять как вдоль, так и в разрезе отдельно взятого мига – головной боли или долгожданного стука в дверь, мурашек на пальцах от прикосновения к клавишам – пианино или печатной машинки, своих ладоней на ее плечах или наоборот, тесной обуви на бегу, аромата корицы при ожоге губ о кофе с утра, длииииинннннной секунды закрытых глаз в растерянной сигаретной затяжке – и прочих мгновений, случайных или намеренных, но так и не повторяющихся на своих срезах один к одному – даже в таких дежурных ритуалах, как чистка зубов перед сном, очередная телефонная белиберда о том, что у тебя все прекрасно, и прочих ежеутренних потягиваниях спозаранку.
Время можно прибивать зарубками к косяку двери, а можно выставлять за порог неожиданными и совершенно некалендарными вечерами, когда зимний камин и хорошо просто так, несмотря ни на что и без всякого повода.
Время можно густо намазывать между словами полночных бесед: до и после 00:00 – точно масло меж круглых долек рыжей французской булки. От незнания точных рецептов часто Время зачем-то просто замораживают, а потом нарезают тонкими мутными ломтиками воспоминаний. Чего уж тут удивляться, как замусорено бывает настоящее письмами, фотографиями и прочим аудио-видеохламом из мелко нашинкованных останков покойничка-прошлого…
Время можно зачерпывать книгами, как поварешкой компот из кастрюли, и тогда в чуть слишком зеркальной обеденной столешнице Настоящего Времени проступают прозрачные, но плотно закрытые окна, через которые становится видно другие, не твои времена, измеряемые другими людьми по-другому. Если повезет, в окнах книг еще открываются форточки, через которые удается довольно неплохо проветрить помещение (иногда приходится быть очень осторожным, чтобы не ввалиться в чужое окно)… Книги-двери бывают, но только в мечтах их авторов. И это хорошо.
Время, в конце концов, можно пытаться измерить, выворачивая его наизнанку – каким-нибудь моментальным прокручиванием в голове Концерта-для-Гобоя-и-Скрипки-с-Оркестром-Номер-Четыре-Си-Диез-Мажор-Опус-Семь (total time – 43 min 04 sec), или же картиной маслом длиной в три часа, или попытками написать Книгу-Дверь, или просто – долгой и тихой автобусно-неторопливой поездкой в город детства того, кто сегодня рядом… Вот тогда наконец и приходит великое облегчение: Время можно вовсе не измерять.
Зачем?
Речные медузы в соленой водеУ перил дельфинария, когда гордым гигантам вываливали в мутную воду регулярно положенный корм, они снова поднимаются из соленой своей глубины на поверхность – и пляшут, пляшут свои странные танцы у моих промокающих ног.
Девяносто восемь и еще две десятых процента их мерцающих, призрачных тел – все из той же воды. Иногда вдруг шальная волна выносит кого-то из них под палящее солнце – и уже через пару минут не видать от него даже мокрого места на сухом раскаленном песке.
* * *
– И, в конце концов, мне надоело постоянно извиняться за то, что у меня чисто вымытая шея!
– Послушай, ну так же нельзя. Ты уж или шею мыть перестань, или извиняться. А лучше всего…
– Что?
– Застрелись.
* * *
И был человек-кенгуру, живущий вприпрыжку. Взлетая вверх по не ведомой никому траектории, он оставлял все внизу – забывая и то, что когда-то был рожден на земле. И лишь когда земля иногда притягивала его, он падал – чтобы снова взлететь, оттолкнувшись.
Там, где нога его касалась снега, в тот миг распускались колючие кактусы. Это было красиво.
* * *
И был человек-окно. Когда он ушел, день, ввалившийся сквозь дыру в кирпичной стене, оказался совсем не таким, и некуда стало укрыться от дурацкого солнца, пялившегося в упор. Даже шторы забрал он с собой, уходя.
* * *
Яблоко, кислое зеленое яблоко! Старой женщине, кусающей тебя однажды, хочется задержать в себе это до самой смерти.
Еще вожделенно зажмурившись – вот уже отодвигают тебя в сторону, вглубь подоконника:
– Завтра доем…
* * *
И был вечер, когда никто и не думал про утро. Поэтому, когда оно все же настало, то светило не здесь.
* * *
И был Человек, Который Придумывал Имена. Но ему не везло.
* * *
Отделяясь от пересушенных молчанием губ моих, она копится, копится, наслаиваясь новым столбиком пепла. Вновь на минуту я сжимаюсь и жду – пока не сорвется, опять мимо пепельницы, растекаясь кругами по миру, эта тихая грусть.
В самолетах безумно-бескрайней Родины мне курить не дают, и я брежу во сне.
* * *
Утопаю в реве турбин, и мне снова снится твой голос:
– Что с тобой? Опять промочил себе ноги?..
Пых!Стоишь как дурак на остановке трамвая, а рядом все эти ларьки чебуречно-коньячные, закуриваешь свое «Мальборо» – и вот тут понимаешь, что подсунули тебе не «Мальборо», а фальшивку поганую, и в голове сразу очередью пулеметной: ну вот, сигареты дерьмо, четвертной зря выкинул, брат отчалил, бабок мало осталось, взять, что ли, опять заказ из «глянца», да нашкрябать им порнуху какую-нибудь с голыми жопами, ну баксов двести вытяну, так ведь опять не спать по ночам, ч-черт, как все достало-то, может, обратно на службу с восьми до пяти, хоть на жену раздражаться будешь реже, если уж не можешь ответить внятно: эй, мужик, а к какой именно жизни ты всю дорогу стремился?
В общем, фальшивка воняет гадостно, – а тут еще и бревно в сигарете.
Just great. У тебя бревно в сигарете.
Ворочая шестернями в башке, медленно вспоминаешь, что это значит: в твоей сигарете – бревно. Are you with те, bro’? Так бывает. С дерьмовыми сигаретами. Пока ты, слава богу, такие куришь нечасто. Потому что сейчас она у тебя в руке сразу тлеть начнет, зараза, половина сгорит, половина останется, да гореть будет криво и как-то нелепо. А у тебя после ночи разговоров с братцем твоим непутевым просто колтун в мозгах. И докурить охота – петля, и новую доставать глупо – трамвай идет. Ладно…
И вот уже делаешь этот последний пых, чтобы хоть чуть-чуть внутри разошлось, разгладилось, рассосалось. За себя и за брата, тормоза некурящего. Чтоб у него там, в Сибири, тоже что-нибудь «раз-». Чтоб он там развелся уже наконец, работу нашел по душе, хрен знает, как он все это терпит и ничего не хочет менять в своей затюканной жизни, господи спаси нас всех & сохрани.
А на остановке народ собирается: старуха с кошелкой, собачка ее паралитическая, два солдатика, юных совсем, какой-то «грузын в кэпкэ, да». И все они скапливаются под козырьком, потому что начинается то ли снег, то ли дождь, леший разберет, оттаяло сразу после Нового года зачем-то, месиво мокрое в воздухе висит – неприятно, в общем.
И вот ты выпускаешь из легких дым – и стряхиваешь, нервно, почти не глядя, с сигареты это грёбаное бревно. И оно улетает, как пуля со смещенным центром тяжести, совсем не туда, куда целился, а на юбку старухе с кошелкой метрах в полутора от тебя.
А ты не уверен, что действительно это замечаешь; погасший окурок сам оказывается под каблуком.
Еще секунд десять ты задумчиво смотришь, как старуха, взвыв, роняет кошелку на псину, та кусает грузина, грузин дергается и цепляется за солдатиков, всё галдит на разные голоса, громче и громче, собираясь в злобный сгусток тычков, выкриков и теряющих равновесие тел, и тут подходит трамвай.
Вмиг затихнув, публика втягивается в него, как в большой пылесос – и грохочущее железо распадается на молекулы в пепельной дымке дождя.
Bonus trak:
Басё и дзэнская сила КоанПосвящается Алексею Андрееву
Однажды поздней осенью Басё скитался по горам на севере Хонсю. Дела у поэта шли неважно: вот уж неделю Озарение не посещало великого хайкуиста, и душа мучилась от острой нехватки Дзэна в стареющем организме. В отчаянии он даже забрался на гору Бандай – но и там, на вершине, нашел только голую скалу да рододендроны.
Заплакал тогда поэт – и с горя решил перекусить немного на краю обрыва. Размотал свои фуросики и достал коробочку с суси, что состряпали поклонники его поэзии, бедные крестьяне из деревушки под горой.
А надо сказать, что все эти крестьяне в деревушках, которых встречал знаменитый бродяга, не всегда понимали и любили его стихи, и далеко не всегда снабжали его чем-нибудь вкусненьким. Вечно это у них зависело то от времени года, то от урожая, пожара, цунами или еще какого нашествия саранчи.
А в двух деревушках его даже побили, обозвав лодырем и попрошайкой, и сломали любимую клюку. С тех пор Басё, перед тем, как зайти в очередную деревню почитать стихи и покушать, всегда предусмотрительно прятал самые ценные вещи под каким-нибудь лопухом. Правда, потом иногда забывал, под каким, – но тут уж сам был виноват и ни на кого не обижался.
Но эти, последние крестьяне оказались особо приветливы, поскольку всей деревней напились-наелись на свадьбе дочери деревенского старосты. Эти добрые пьяные люди насовали поэту полные фуросики оставшихся после свадьбы сусей, на которые уже смотреть не могли, починили его прохудившийся сямисэн, на котором сами же потом и тренькали до утра, а также смеха ради досочиняли его незаконченный цикл стихов, пока уставший с дороги поэт мирно спал. Вот смеху-то будет, хихикали шутники: раскроет Басё свои записки в пути – и ну удивляться: «Когда ж это я столько насочинял?..»
Так что когда открыл Басё свое бэнто с аппетитными лоснящимися сусями, – несмотря на печаль, душа его посветлела. Ловко выхватил он из футляра с кистями любимые палочки для еды – и приготовился трапезничать.
Да не тут-то было! Откуда ни возьмись налетел порыв страшного ветра – да ка-ак вырвет одну палочку из цепких Басёвых рук! И остался Мацуо Басё с одной-единственной палочкой против восемнадцати сусей…
При этом, заметим, никаких деревьев вокруг не растет, новых палочек не настрогаешь… А кушать охота – сил нет!
Вот тут-то и осенило великого поэта.
И спросил он себя: а что же такое – захват ОДНОЙ палочкой? Двумя – понятно, двумя и дурак сумеет, а как – одной? Как мудрецу наесться сусей до отвала с единственной палочкой в бесполезных руках?
И не успел он пробормотать еле слышно все эти вопросы, как тут же вся Природа зашевелилась вокруг, а рододендроны на скале даже захлопали от восторга пухлыми, мясистыми лепестками. И Космическая Энергия Дзэн стала подхватывать сусю за сусей, обмакивать аккуратненько в мисочку с соевым соусом, что сжимал он в ладонях, – и запихивать, одну за другой, поэту прямо в уста!
Бушевал ураган, пронизывающий ветер грозился сорвать со скалы одинокую щуплую фигурку, но счастливый и гордый Поэт стоял на обрыве с горящими глазами, всем стихиям наперекор, – и ловил, ловил проворными зубами вкусные, жирные суси крестьян деревушки Бандай…
И впервые за много дней и ночей на сердце у него было тепло и сытно.
Вот так добрый гений и духовная концентрация вновь победили злую Природу. А приобретенный навык еще не раз пригодился поэту в его странствиях. Когда очередные глухие к искусству народные массы не хотели кормить его за поэзию, он быстренько переключался на фокусы с сусями и прочей снедью – и все равно наедался, хитрец! Со временем, говорят, он натренировался кушать, вообще не подходя к столу, а к шестидесяти годам его «дальнобойность» достигала уже пятнадцати ри от объекта поедания. С арбузами, правда, вы ходили оказии: тяжелые они, так и норовили прервать полет и упасть кому-нибудь на голову. Но Басё не грустил и постепенно научился обходиться без этой ягоды в своем рационе.
Со временем слава о его чудесной духовной практике пересекла океаны, и сам Николай Васильевич Гоголь экстраполировал данный способ медитации на украинскую почву, создав широко известный сюжет о галушках в сметане. В ответ на это писатель Акутагава, мстя за сэнсэя, позаимствовал идею рассказа «Шинель» для своей новеллы «Бататовая каша», а режиссер Куросава снял кино про самурайскую жизнь и назвал его «Идиот». С тех пор все только и спорят, чья культура первичнее, и даже иногда оскорбляют друг друга.
Но уж мы-то с вами знаем, кто первый начал.