Текст книги "След облака"
Автор книги: Дмитрий Притула
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Три – два в нашу пользу
Кричали, топали ногами, жгли факелы из газет. Вставай, Алик, кричали сбитому центру противника, а то кишки простудишь, а не встанешь, так мы тебя за руки, за ноги, кверху…
А, Слава, давай, дави их, Слава, надежда ты наша, и взревела от счастья стотысячная глотка, когда свой, новый какой-то – его уже Пингвином прозвали, – умудрился затолкнуть мяч в левый нижний уголочек.
Счастье взорвалось, кругами пошло над стадионом, взвилось в низкое небо. Раскаленная сковорода шипела от дождя, и дождь не выдержал жары, сморщился, стороной прошел. Хрипели глотки, разрывалась душа от счастья – ну и врежем же мы сегодня.
И вдруг кто-то протянул сквозь гром этот – а ведь еще не вечер, братцы, нам еще покажут, и «Гена!» – завопил во всю луженую глотку. Это он противнику, у нас Ген давно не водится.
Так наказать его, шляпу на уши, но у этого горлопана шляпы не было – слюнтяй, молокосос, что с него возьмешь! – и потому бросили вниз шляпу его соседа.
Трибуны радостно выдохнули – а вот и шляпа летит.
Хозяином ее был тридцативосьмилетний Виктор Алексеевич Карпухин, плотник из Лисьего Носа. Он вышел в проход и побрел вниз за шляпой. Да ладно, сделал знак трибунам, чего уж там, все свои люди. Карпухин был высок и худ. Острился его нос. По лицу бродила грустная улыбка. Холодный дождичек прибил ко лбу его картофельные волосы.
А взяв шляпу, Карпухин выпрямился и сразу посмотрел вверх на женщину, которая его ждала. Она была невысокого роста, голубоглазая, с незагорелым лицом. Он называл ее Милой.
А сидели себе под голубой прозрачной накидкой и никому-то из этих ста тысяч не мешали, и накидка защищала их от дождя и от соседей по трибуне. И так это хорошо было. Никогда бы не уходить отсюда. Прямо тебе дом родной. И стены – бока соседей, и голубая крыша над головой. Так и поспешить бы надо – его ждет Мила, вон ведь как растерянно улыбается, вдруг одна осталась. И когда Карпухин сел, Мила прижалась к его боку.
А сквозь тучи пробилось солнце, и сквозь голубую крышу оно заскользило по лицу Милы, а она старалась уклониться от него, но ничего не получалось.
А Карпухин все смотрел на нее – ну черт побери все, так бы всегда и сидеть, только бы подольше был матч, а трибуны, ну что же, пусть себе кричат. Да и сам он еще полгода назад редко когда пропускал матч. Уж за своих-то всегда сердце положишь. А также глотку прокричишь. Это же все понятно.
Перед самым перерывом центр противника, этот подлый Алик, резанул ногой, и мяч вонзился в сетку, и-а-ах! – пошло по стадиону, это он не в угол резанул, а в сердце кинжалом, и оно замерло, заныло, и тишина повисла в воздухе.
Тишину пронзил свисток.
Перерыв. Захрипело радио. «И даже солнце не вставало б, когда бы не было меня».
И уже толпа распалась, утихла одна луженая глотка, распалось одно железное сердце, каждый стал Колей-Мишей-Владиком-Да-Иди-Же-Сюда-Скорее, и каждый заметил вдруг, что идет холодный дождь, и это середина октября, и это последние предснежные дни. Время, время прийти в себя.
День стоял серенький, небо завалено тяжелыми тучами, за спиной лежал свинцовый залив, и ветер рвал из рук голубую накидку. Летели по воздуху обрывки газет и листки лотереи. «Река бы току не давала, когда бы не было меня». За противоположной трибуной сгибались верхушки деревьев.
– А это перерыв, – сказал Карпухин. – Это чтобы отдохнуть. Песня хорошая, – и он повел подбородком на громкоговоритель. – Пойдем. Пирожков возьмем. Постоим.
…Карпухин приехал сюда девятнадцать лет назад из Курска. Служил под Ленинградом. Ходили в поселковый клуб на танцы. Здесь он и познакомился со своей женой Раюшкой, девятнадцатилетней, рослой и полной. С длинной светлой косой, глазами чуть навыкате, с крепкими широкими ладонями. Не скажешь, что совсем уж красавица, но и нам ли куражиться, если служба у нас боевая. Сегодня пустили в увольнение, а потом месяц не пустят. Так и возьми, что в руки плывет. Уж чужого-то не прихватывай, а от своего отказываться грех.
Однажды Раюшка позвала Карпухина в конец улицы Холмистой, к себе домой. Там его ждали. На крыльце встретила мать Раюшки, баба Ася, тучная и медлительная. Вежливо так они поговорили. Она очень уважает защитников Родины, а он очень уважает ее дочь Раюшку.
А потом баба Ася выставила на стол бутылку водки, и уже дымилось мясо, и блестело сало в четыре пальца, а потом баба Ася внесла сковороду с яичницей, и яичница горела своими шестью солнцами.
В жизни Карпухин не видел такой еды. Ну и, понятно, никогда не ел.
Он стал все чаще и чаще приходить в дом на улице Холмистой.
Карпухин дослужил, потом стал работать плотником в домоуправлении, заканчивал вечернюю школу, через год родился сын Федя, жизнь пошла ровная, как ухоженное футбольное поле.
И не бедная пошла жизнь – даже когда все жили скудненько, Карпухины жили слава богу. И еды всегда по горло, и огород свой, и заработки неплохие. И мебель новая.
Вот их первая покупка – приемник «Балтика». Новую партию завезли. Соседи высовываются, с завистью смотрят вслед. Ну и штучка, кричат, так а сколько ламп? Будьте спокойны, отдыхайте в тени – много ламп. Сколько есть, все наши.
А когда приемник заиграл, Карпухин вышел в сад. Начиналось лето. Яблони цвели. Воздух прозрачен. Карпухин качнулся на носках, а потом врос в землю и почувствовал гулкость и твердость земли. Очень это хорошо, когда ты на земле хозяин. За огородом бы приглядывать как следует. И не худо бы сарай новый поставить. Ну, понятно, сначала старый починить.
Так а что еще человеку надо? Над головой не капает. Еда всегда будьте любезны. Мир в семье. Работа хорошая. Много ли человеку надо? Так бы и всегда было, и только бы ничуть не хуже.
Но на пятом году семейной жизни Карпухин стал чувствовать, что он уже наелся. Накушался. Сыт. Все есть. Скучно вдруг стало. И он начал искать друзей. И они всегда находятся, когда их ищешь.
Пришли отличные времена! Какие друзья были у Карпухина – будьте здоровы парни!
Грузчик Леся Квашнин, по прозвищу Коротышка, пятьдесят шестой размер костюма, шея круглая, как телеграфный столб. И повар Владя Кайдалов, тощий, сутулый, круглый год в лыжных шароварах и черной широкополой шляпе.
Один за одного – горой. Как пальцы одной руки – железный кулак. Ну и покуролесили, ну и побродяжничали. Их знали и на Выборгской стороне, и в Лахте, и всюду до самого Сестрорецка.
Вот стоит весна. Пар валит от земли. Солнце раскалывается. А они, уже разгоряченные, гоняют на пятачке перед магазином пустую консервную банку. Смех. Вот тебе финточек. Прямо из Бразилии. Гол тебе, Коротышка. А знакомые обходят их стороной. Хорошо знают – мальчикам нельзя мешать, у них новый футбольный сезон начинается.
А потом, усталые, радостные, успев еще чуть подгорячиться, бредут по улице Центральной.
– Вот это жизнь, братцы, – говорит Леся Квашнин, опустив на плечи друзей большие, как лопата, ладони. – Так и должен жить мужчина, джентльмены (любил Леся хитрые слова). Так бы вот всегда и гудеть. А потом глаза вот этой ладонью вытер, прощайте, джентльмены, сказал, счастливо оставаться.
А то вдруг срываются: скачем на футбол, за наших сегодня живот положим, и горло, и сердце. Да ты обалдел – семья! С семьей все устроится. Только без компромиссов, джентльмены. Земля на нас держится. Кто таблицу Менделеева открыл? А другие законы? А если труба позовет, кто кости сложит? Вот то-то. А кто футбол изобрел? Значит, все ясно и обойдемся без дискуссий.
Три года шла эта жизнь. Но однажды Леся Квашнин ехал в автобусе. И его кто-то обидел. Обидчиков было не один и не два, а пятеро. Чем-то им тихий Леся не понравился, и они потрошили его на весь автобус. На остановке. Леся свистнул мальчиков, мальчики выволакивали обидчиков, а Леся их бил. Все бы ничего, но одного Леся ударил неосторожно. Тот упал на асфальт и что-то такое не встал. Лесе припаяли два года строгого режима, и больше он не появлялся.
А вскоре пропал и Владя Кайдалов. Он всегда был несамостоятельным человеком, а попав в плохую компанию, вскоре спился.
Стоп, сказал себе Карпухин, дальше ни с места, так недолго и с верного пути сбиться. И вот тогда-то снова пошла привычная гладкая жизнь. Баба Ася помалкивала про эти три года, знала – мужчина должен отпрыгать положенное, но уж Раюшка пилила его за двоих. И эти три года, и год еще потом.
Но успокоилась все-таки – очень уж ровная жизнь пошла.
Через год родился сын Тишка.
Карпухин всегда неплохо зарабатывал, а тут и вовсе – ничего для себя, все в дом. И дачники. И Раюшка работает в школьном буфете. И теща ничего себе – здоровая. Жизнь пошла – это же лопнешь от счастья, до чего ровная жизнь пошла.
Вот прошлое лето. Жара. Воскресенье. Все в сборе, три часа, семейный обед. Не ютятся, как другие хозяева, живут широко – дачникам сдали только верх да времянку.
Взрослые выпили под мясо.
– Ты уж, Витя, того, забор новый поставь, – в какой уже раз просит теща. – Дом принимают по забору.
– А у нас сапожник, и без сапог, – улыбается жена. Она раскраснелась от полстопки водки, улыбается широко, по-воскресному, радуется миру в семье.
– Будет забор, – обещает Карпухин. – Будет и забор, и два забора, и белка, и свисток. Только спокойствие, джентльмены. Не подгоняйте.
– Тебя не подгоняй, так ты с места не стронешься.
– Вот ты какая. Села на шею, да еще ногами подгоняешь.
– Ну, на тебе не покатаешься, – говорит теща. – Где сядешь, там и слезешь.
– Ладно, все будет. Хороший ты человек, старуха. Горло не дерешь. Вовремя меня прихватила. А то бы так и прыгал по свету.
– Да ты уж и попрыгал свое. Все никак не отдышишься.
А потом, разморенные, сидят на крыльце. Отец с сыном Тишкой начинают играть. Война. Казаки-разбойники.
Прячутся в огороде.
Бах-бах – из пистолета.
Та-та-та – пулеметная очередь.
Отец падает навзничь. Тишка тычет его в грудь палкой – убит отец. Вдруг – ах! – палка в сторону – попался!
Сын захлебывается от счастья. Жена, теща – все смеются.
А потом бросаются на одеяло за домом, спят до пяти часов вечера, потом лениво бредут к заливу, и вдруг – сына на плечи и бегом, бегом до того черного камня. Какие еще заботы? Одного балбеса на ноги поставили, вот и второго поставим. И пусть себе катится жизнь, как колобок, как румяное яблочко.
А если кто заноет, мол, стареем, мол, жизнь проходит, а на счастье мы так и не поглазели, и в руках-то его не подержали, а уж мы ли не искали его, мы ли не посбивали свои подметки, так а где же оно, когда же оно и к нам приплывет, – а помнишь картофельную лушпайку, как ждали мы наших отцов из дальних мест, а потом носили армейские сапоги и ходили в караул, а потом сразу растили детей и работали, чтобы этих детей кормить. Ты, так понимаем, помнишь все это.
Так утри себе нос, губошлеп. И поскорее утри. Она на то и жизнь, чтобы проходить. Крыша над головой, сыт всегда, и все есть в доме, так что еще надо? Прожили вместе восемнадцать лет, проживем и еще двадцать восемь, а время придет – что же, конец матчу, два – ноль, и все не в нашу пользу, собирай вещички, воду сливай.
Так и не зуди под рукой, дай человеку идти по привычной дороге, отвори ворота, дай спокойно дойти до крайности.
А внизу лежал тяжелый залив, и над ним сгущались сумерки. Они мешались с туманом и мелким дождиком, гнал их ветер, и они медленно, тягуче вползли на стадион.
Снова повисли шум, свистки и топот.
Музыка оборвалась. Сразу в сердцах тревога поселилась, сразу стало тихо – и вдруг наши и не наши выбежали на поле – держись, мальчики, гвоздили их вопли, под орех разделаем гостей этих. Быть, быть нам в первой десятке!
– Я загадала, – тихо сказала Мила. – Если наши выиграют, все будет в порядке.
– У нас, что ли?
– У нас с тобой.
– Да ты что! – возмутился Карпухин.
– Я так загадала, – пожала плечами Мила.
А на поле-то был бой в Крыму и все в дыму, и наши зажали этих бедолаг в штрафную площадку и обстреливали со всех сторон.
Вдруг – и-а-а-а, землетрясение, вулкан взорвался, свету конец. Прыгали, целовались, мяли бока друг другу. Ай да Слава! Ну и плюху дал! Бросали кверху шапки, прыгали к небу, все за тучку старались ухватиться ловкачи, и двум гаврикам это удалось. Они крикнули сверху: «Ура нашим!» И рвалось над стадионом: «Мо-лод-цы!» И кто-то гудел трубой, и улюлюкали, крутили сальто, пускали в небо ракеты.
– Вот видишь, – сказала Мила, – так мы и выиграем.
– Да, выиграем, – сказал Карпухин. – Понятно, выиграем. Как иначе. Только бы продержаться. Два – один в нашу пользу.
Да, только бы продержаться. И тогда все будет в порядке. Немного-то и осталось.
Познакомились они почти полгода назад.
На майские праздники компания собралась у Пашковых. Свой дом. Мебель снесли в одну комнату. Застекленная веранда для стола. Большая комната для танцев. А компания – ха-ха, с большим приветом – пять пар, десять человек.
Солнце слепит глаза, пусть оно раннее, пусть нетеплое, но вот ведь как навалилось.
И-их, закуски-то нам какие подвалили, братцы, какие хлеба – дымится жаркое, белеет рыба, и грибки маринованные, а селедочка-то с зеленым лучком, и огурчики домашнего посола, да маленькие, тугие, с колючими пупырышками, и сыр, и колбаса – ох, навалимся, братцы, ох и погудим, это же на то и праздники, чтобы веселая собралась компания, это же награда за ежедневную нашу жизнь, за работу нашу доблестную.
Чернеет земля в саду, поднимается осторожный пар, птицы уже поют, вот-вот взорвутся почки – есть за что выпить. Это же весна, и это наш краснознаменный праздник.
Суетливо, с разлету, закусили, все сразу повеселели, и беспорядочные пошли разговоры.
Вот рядом Раюшка сидит – щеки разрумянились, глаза посверкивают – орлица прямо тебе – и плечом поведет, и бровь сломает, и с соседом похихикает. А казалось, однажды в детстве заснула и не может проснуться. Дома ходит сонная, медлительная, и ничего-то ей не надо – только бы мир в семье, да достаток, да дети здоровы. Но может же в празднички просыпаться.
А вот медленно наливается добряк Пашков, хозяин дома, короткопалый, с тугим животом, с мышцами крепкими типа «не тронь меня, хулиган».
А напротив жены сидит Мила, кассир гастронома у Парка Победы. Тоже развеселилась. Над ее головой висит солнце, и волосы ее от солнца светятся. Глаза защищает ладошкой. Ладошка горит, и сквозь розовость ее просвечивают голубые глаза. Солнцем залито плечо Милы.
Совсем хорошие праздники получаются, но вот только какая-то нервность сегодня в Карпухине. Вроде что-то должно произойти, а вот что – и сам не знаешь.
Нет, видно, пришло его время – пора петь песни. Но он еще немного потерпит.
А рядом с Милой сидит ее муж Володя, он одного года с Карпухиным, мастер на «Электросиле». Тихий такой, молчаливый. Волосы уже начали редеть, на висках намылилась седина. Глаза грустные, задумчивые – птичьи глаза. Ничего, может, повеселеет. Смотришь, и песню подпоет. Он, понятно, не из тех, кто сам затянет песню, но да это и не нужно – затянет Карпухин.
Вот сейчас все попросят Карпухина. И все просят. Еще бы – он всегда в центре внимания. Ему дали гитару, да что вы, братцы, я еще не в форме, но сам знал: давно уже в форме, и посмотрел на Милу, ну как – играть ему или нет. Понял – играть.
Сначала песни для всех. Вот вам «Последняя электричка». А вот «Любовь – кольцо». Понимаем, любовь – кольцо, а у кольца начала нет и нет конца. Когда играл, смотрел на Милу. Она подпевала. И подпевали все – и Пашков, и Володя, муж Милы, и другие мужчины, а также и все женщины.
А потом все поотстали, и Карпухин понял – ну, он сейчас даст, он споет свою песню. И петь он будет для этой вот женщины. У нее горит под солнцем голова.
И Карпухин запел «Нас оставалось только трое из девятнадцати ребят» – а ты с какого года, парень, да с двадцать пятого, ну, ты еще салага, а я-то с двадцать четвертого, и полегли они все, а ты мог стоять вместе с ними и тоже полег бы, родись на пять лет раньше, но тебе повезло, а парни так и не поднимутся, так и сложили они свои головы, а лучше их не было во всем свете. И никогда не будет.
Потом все молчали. Смотрели в пол.
А Карпухин встал и подошел к окну, долго смотрел в сад, вышел в другую комнату, прошел из угла в угол. Ах, да что там. Вышел на крыльцо. Там успокоится.
На крыльце стояла Мила. Карпухин подошел к ней и положил руку на плечо. Она не обернулась – знала, что это рука Карпухина.
Стояла тишина. Коротко пропела птица. Солнце залило полнеба желтизной.
Слышал, как колотится сердце. Знал, и она это слышит. Знал, сейчас жареный петух клюнет его в темя, и тогда будь что будет. Так входят в холодную воду. Закрыл глаза, крикнул – ах! – и пошел.
Рывком повернул Милу, прижал к себе. Было очень тихо. Карпухин боролся с одышкой и взрывами сердца.
В сарае стоял полумрак. Свет проникал только в щели. Стояли лопаты, лом, верстак, неоструганные доски.
А наверху начались танцы. Кто-то взвизгнул. Это, верно, Раюшка. И дробь каблуков послышалась. И кто-то грузно присел. Это, верно, Пашков, хозяин дома.
Праздник прошел, и Карпухин не вспоминал его. Праздник и праздник, в следующий раз компания соберется только в ноябре, а за это время столько всего утечет, что и вспоминать не о чем.
Но однажды вечером в середине мая он подрабатывал в Московском районе.
Садясь в метро у Парка Победы, он вспомнил вдруг, что вон там за углом гастроном и Мила в нем кассир.
Он вспомнил праздник и улыбнулся. Здорово получилось. Напал, как коршун. Прямо тебе не Карпухин, а бандит какой-то. Так а почему не повторить пройденного? Очень уж здорово все получилось.
Сегодня вечер, дело позднее, можно договориться на другое время. Только бы она работала сегодня. А уж свое дело Карпухин знает. Защелкает соловьем, сделает стойку на руках, станцует лезгинку, пройдет колесом – дело известное. Да и потом по знакомой дороге идти куда как легче, чем по незнакомой.
Он встал у витрины и ждал до девяти часов, до закрытия магазина. Но Мила не вышла. Черт знает, почему она не выходит. Он торопливо ходил по тротуару у магазина, жадно курил. Черт знает, что с ним такое. Уже половина десятого, а Милы нет. Плохо будет, если она не выйдет. Ничего, понятно, не случится, но это будет плохо.
Мила вышла в десять часов.
Увидев ее, Карпухин быстро пошел навстречу, почти побежал – герой, молокосос, корка под носом.
Вот сейчас Карпухин защелкает соловьем, и то, и другое, и третье скажет, а также ух какая ты красивая.
Но вдруг он увидел, что Мила очень устала и лицо ее посерело, на лбу и под глазами въелись морщины, шла она медленно, как-то бочком, наклонясь влево, потому что в левой руке несла хозяйственную сумку, и в ней видна была бутылка молока с полосатой крышкой, и батон, и свертки.
А раньше видел ее веселой, праздничной, и от неожиданности Карпухин осекся.
Молча взял сумку. Да, понимал, у нее семья и домашние заботы, а он об этом вроде и не подумал, человек и человек, от забот никуда не уйти, это не то что цветочки срывать на лугу.
Шли они медленно, потому что никого не мог подгонять этот вечер.
Горели окна домов, горело небо вдали.
А тебе бы сидеть на лавочке у дома и курить папиросу, не обивать бы чужие пороги, и ты смотри, как все тихо и светло, а весь дом давно спит, и падучей звездой летит за забор твоя папироса, и ты боишься шелохнуться, чтобы не вспугнуть эту ночь, – ах ты мать честная, как все тихо вокруг.
– Ты устала, что ли? – тихо спросил Карпухин.
Мила молча кивнула.
– Ты всегда так устаешь?
– Всегда. Все ужасно спешат. Всем некогда. Раньше так не спешили.
– А ты давно кассиром?
– Шестнадцать лет.
– И не привыкла?
– Нет. Это двенадцать часов. Когда выходишь, все прыгает в глазах. Трамваи, и ты, и вот все. Ну и устаешь. А на следующий день спишь. Выходной день. Тебе это скучно. Ты же не для этого пришел, вот чтобы слушать про мою работу, – и она, подняв голову, вроде бы извиняясь перед ним, попыталась улыбнуться, но улыбка вышла усталой, и морщины не разгладились, а въелись еще сильнее.
А за что извиняться-то перед ним? Ведь все понятно. Устал человек и идет себе домой, а тут Карпухин прыгает, и своих-то забот навалом, а он еще про праздники напоминает, куда же деться от ежедневных забот – понимаем, все понимаем, она говорит с ним, а мысли ее вон там, дома, за тремя трамвайными остановками.
– Так это же наша работа, – тихо сказал Карпухин. – И что же тут поделаешь? Жизнь это. Как иначе? На то и работа, чтобы уставать.
– Да, – охотно согласилась с ним Мила и спросила: – А ты что здесь делал?
– Да вот подрабатывал. Книжную полку одному старичку делал.
А что же он будет врать? Петь, мол, только к тебе и приехал? Чего уж тут лихачить. Устал человек, и пожалеть его надо, и успокоить, и тут уж не до вранья, тут дело серьезное.
– Забавный такой старикан. Всю жизнь книжки собирал. Теперь, говорит, и время читать пришло. На пенсию вышел.
– И как сделал?
– Ничего себе. Как можем. Пока никто не жаловался. Давно когда-то первую полку сделал, с тех пор приглашают. Без работы не сижу. Все больше старые зовут – своя работа, не фабричная. Но иногда и молодые. Ну, понятно, устаешь. На работе свое отдай, а потом в город скачи. Так в первый раз неохота идти. Но придешь, замеришь. А потом уже и дело пойдет. Стружка тебе летит, а дерево, сосна например, звенит в руках, вроде бы оно еще живое. Когда сделаешь все, так вроде и веселее становится. Уходить уже вроде неохота. Как от себя оторвал. Так-то, если оно подумать, жить не просто, как чужому может показаться. И то да се. И заботы. А жить-то надо. Не будешь же порхать всю жизнь. Человек. Не птичка.
Сам удивлялся – вот ведь впервые разговорился с ней, а как все просто получается. Понимает тебя человек. И ведь серьезный разговор вышел. Так хорошо о жизни поговорили. С кем еще так поговоришь? Без камня за пазухой. И не надо держать хвост трубой, как с друзьями. Это же чудеса в решете.
Потом они подошли к трамвайной остановке.
– Все, – сказала Мила. – Дальше я сама, – и улыбнулась ему, и кивнула головой. – До свидания, Витя.
Потом Карпухин ехал в электричке. И заметил, что все время улыбается. Вот ведь как хорошо поговорили. А говорят, нельзя понять друг друга. Да как же нельзя? Очень даже можно. И улыбку не прогонял. Вдруг эта улыбка вылетела из вагона и понесла Карпухина вперед – вон мгла и муть Новой Деревни, вон морщинка Черной речки – Карпухин пролетел над Лахтой и Ольгином и опустился на пятачке в центре поселка. Пора, пора домой. А через три дня, в субботу, он вдруг вспомнил Милу, ее невысокую фигуру, и улыбку, и глаза, и вот ведь как поговорили, и пожалели, и успокоили друг друга, – и, вспомнив ее, улыбнулся, и вдруг улыбка сорвала его с места и понесла в Ленинград.
Она сидела за кассой. Не видела Карпухина. Он подождал, пока растает очередь. Потом подошел.
– Двадцать четыре копейки, – сказал, – «Беломор». А также две коробки спичек.
Мила посмотрела на него.
– Здравствуй, – сказал Карпухин.
– Здравствуй. Я сейчас, – сказала коротко. – Подожди на улице.
Через десять минут она вышла.
– Все, – сказала, беря Карпухина под руку. – Сказала директору, что мама заболела. Вот – соврала.
– Ничего. Как иначе, если без вранья нельзя. В другой раз ты кого-нибудь заменишь.
Они доехали до Витебского вокзала и сели в поезд до Вырицы. В вагоне было пусто. Вагон домашний, дачный, его тянет паровик. По-летнему жарко. Окна открыты.
– Директор отпустил тебя к маме. А у тебя мама-то есть?
– Конечно. У меня очень хорошая мама. Мы всегда были вместе. Никуда друг без друга. Как подружки. Пока я замуж не вышла.
– А где ты жила?
– На Пятой линии.
– А отец твой где?
– А на фронте остался. Я блокадная. Нас было пятеро. Саша, там, Коля, Володя и еще самый маленький Андрюша. А потом только я и мама. Как же нас было разлучить? Она не хотела, чтобы я замуж выходила. Понятно, не говорила об этом. Но я-то знала. Чего хорошего одной оставаться? А девчонки все рано повыскакивали. А я все думала, что всегда буду с мамой вдвоем. У нее сердце больное. После блокады. А потом она сама стала просить – хочу внуков нянчить. Куда тебе, мама, у тебя вторая группа? Ничего, родные внуки не тяжесть. Мне было двадцать пять, а я все не выходила. Не хотела. А потом тетя Тося – мы с ней зиму сорок второго вместе прожили – уговорила маму. У нее племянник – золото парень. И не пьет, и деньги хорошие получает. И не дерется, понятно, раз не пьет. Редкость парень. Тетя Тося уговорила маму, а мама уговорила меня. Я подумала – а верно, что одной-то оставаться? Других я, что ли, хуже? Ничуть не хуже. И семья все-таки. Наташке вон уже восемь лет. Я и вышла. И удачно. Верно?
– Верно. Хороший он парень.
– Хороший. Как тетя Тося говорила, так и оказалось. Живем не хуже других. Вот и все. А потом вот тебя встретила.
Они сидели в пустом вагоне и смотрели друг другу в глаза.
– А сегодня утром я знала, что ты придешь.
– А я и сам не знал.
– А я знала.
– Просто вдруг вспомнил тебя и погнал на вокзал. Сразу.
– А я как раз подумала о тебе. Полчаса до перерыва. Устала я. Очередь собралась. Вот, думаю, хоть бы Витя пришел. Ты поэтому и пришел.
– Да, поэтому.
Они сошли на станции, где было только два дома. Вернулись поздно вечером. Это была их первая поездка за город. А потом пришло лето, жаркое и сухое. Никогда не было такого хорошего лета. Везет же людям. В июне не было ни одного дождя. Заскользили по земле белые ночи, одна за другой, все длиннее и длиннее. А в начале июля четыре дня лили дожди, но они так и не охладили землю.
Через три дня после дождей Карпухин и Мила сидели у костра в лесу под Вырицей.
Черт побери, какой вечер стоит. Это же обалдеть можно, какой вечер стоит. И тишина какая! И сосны под самое небо. А за лесом догорает солнце и все не может завалиться. Белые ночи отступают, но еще держатся. А костерок постреливает. И искры вьются в небо. А Мила сидит у костра и, щурясь, смотрит в огонь.
– Это хорошо, что выехали, – сказал Карпухин. – Это вся ночь. Везет нам. Жена думает, что я на рыбалку поехал. Я люблю у костра – искры летят. А ты, что ли, к маме поехала?
– К маме. Мне поверили.
– Нам все верят. Так заведено. Когда надо соврать, люди так скажут, что им все поверят. Это когда очень надо. А нам очень надо. Вот и везет. А как иначе?
– Иначе никак, – согласилась Мила.
Неотрывно смотрела она в огонь, обхватив колени ладонями. Маленькая. Притихшая.
А верно – иначе никак. Потому что уже полтора месяца в свободные дни Милы гонит Карпухин на Финляндский вокзал. То футбол, говорит жене, то другу помочь, а то и просто заработки, а на работе тоже врет, завтра доделаю, говорит, завтра спешить некуда, весь вечер проторчу, лопну, а доделаю. А сегодня ну никак, прямо зарез, такая работа горит, да сами-то свои люди, такие же вы, братцы, а за мной никогда не пропадет. Так что иначе никак.
Но зато и вечер же какой. Так бы вот всегда сидеть. И ничего больше. Это же мир на белом свете. И как спокойно. Прямо так спокойно, что еще немного – и захнычешь, как пятилетний пацан.
А Мила почувствовала, что он на нее смотрит, и оторвалась от костра, и улыбнулась – прямо не Карпухин перед ней, а дите малое.
– А я вчера весь вечер думала – только бы не было дождя. Вышла с работы, на небо посмотрела – только бы и завтра чистое было. А Наташка радуется: «Мама, мама пришла». А Володя говорит, ты усталая такая, я тебе чай подогрею. Нет, я сама. И думаю, только бы дождя не было. А он такой добрый. Ничего, говорит, мама поправится. А я говорю, пораньше спать лягу. Думаю, вот закрою глаза – и уже завтра. Утром проснулась в шесть. Не могу спать, и все. К окну подошла – солнце. И не знаю, что это со мной. Пришла на вокзал раньше на полчаса. Стою на нашем месте под большими часами. Вот, думаю, полчаса осталось. И я дождусь. А он не придет. Тогда, думаю, все. Тогда я пропала. Как же это так? – И теперь уже у нее лицо было грустное и виноватое, как у маленькой девочки.
– А я гоню на электричку, вот, думаю, тебя через полчаса увижу. Ну-ка, пусть меня кто остановит! Скажет – Карпухин, земля сейчас рухнет, остановись. Ну уж шиш. Никто не остановит. Пригнал на вокзал, а ты под большими часами стоишь. Ну, все нормально.
– А я часто думаю – вот был бы ты сейчас, так и поговорили бы. Поговорить же не с кем. С мамой если. Но ей же всего не расскажешь. Что-то мешает. Все-таки мама. А с тобой – нет. С тобой ничто не мешает. Я вот говорю – и все.
– А я, что ли, не так? С кем я могу поговорить? Да ни с кем. На работе, что ли? Или дома? Вот сейчас говорим – и так бы всегда.
– Я всю жизнь молчала. Ни с кем и не могла говорить. А в последние годы и вовсе. И на работе, и дома. Но уж за эти полтора месяца я наговорилась с тобой. За все прошлые годы. Да и наперед тоже.
Потом они молчали. Карпухин курил и, запрокинув голову, пускал в небо дым.
А солнце уже запуталось в лесу, все слабело и все не могло пропасть. Потом оно заскользило и на мгновение остановилось над головой Милы, и голова ее вспыхнула, как тогда, в их первый день, а потом солнце упало за лес, вон проскользнула одна тень, и вторая, и третья, и ночь стала синей, и вдруг вспыхнули в этой синеве яркие новые звезды, вспыхнули и сразу растаяли, а издалека, от того оврага, слоями поползли молочные туманы, и это же удивительно, какой зеленой стала ночь.
Утром Карпухин проснулся, когда выкатилось солнце.
Осторожно, чтобы не разбудить Милу, встал. Разжег костер. Согрелся. Вдохнул дым. Поднял голову – перекликались птицы. Налег спиной на сосну – ах, черт побери, как все-таки тихо. Провел ботинком по траве – ботинок сразу вымок. Роса блестит. А воздух синь. И розовый пар поднимается от земли. И как легко дышится – в легких колотье, и это же голова кружится.
Костер погас, и Карпухин стал раздувать огонь. Сломал ветку, выпрямился и вдруг почувствовал легкость во всем теле. Никогда не было такой легкости. Разжег костер. Поставил чай. Легкость все не покидала его. Тихо подошел к Миле.
Она спала, свернувшись в комочек. Маленькая какая. Дышит легко, как ребенок. А на лице улыбка. Светится лицо. И она такая теплая, что кажется – пар от нее идет.
Вдруг Мила открыла глаза и улыбнулась.
– Здравствуй, Витя, – сказала она.
Но чаще Карпухин вечерами сидел дома.
Вот он сидит у сарая, молчаливый, много курит, лениво переговаривается с женой и тещей. Сын Тишка вертится у ног, рад, что отец дома. Вот поздно вечером приходит старший сын Федя – ты опять где-то болтался весь вечер, и чтобы я тебя больше не видел с этими шалопаями, да не шумите вы, папаша, скоро уже надену звезду на шапку, в армию отчаливаю.
А вот теща, медлительная, грузная, хранитель мира в семье, а вот и жена Раюшка. Все бы ничего, но жена есть жена, и ты муж, и, как иногда говорит Раюшка за праздничным столом, мне чужого не нужно, но положенное-то отдай, и положенное отдать придется, и каждый вечер Карпухин боится, что ночью, во сне, он назовет жену Милой.