Текст книги "След облака"
Автор книги: Дмитрий Притула
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Повесть
Единственные дни
С утра санитарки с особой тщательностью мыли лестницы, коридоры, палаты клиники; сестры и старшие сестры отделений заходили в палаты проверить, все ли в порядке; ординаторы говорили больным, кого именно сегодня будут показывать, и тут же их успокаивали, уверяя, что все будет в порядке и дело не в тяжести случая, а в его редкости и запутанности, но им верили мало, и мужчины торопливо брились, а женщины подкрашивались, ординаторы же спешили за свои столы и красными, синими, зелеными карандашами вычерчивали графики температур и приема и отмены лекарств; заведующие отделениями, ассистенты и доценты в последний раз согласовывали, кого, по какой причине и в каком порядке будут сегодня показывать.
Среда. Еженедельный обход профессора Соснина. Все было в движении. Все ожидали обхода.
Ровно в десять часов Александр Андреевич Соснин вышел из своего кабинета и пошел к ординаторской. Он никогда не опаздывает и никогда не позволяет напоминать, что пора на обход. И это означает, что, независимо от звания и положения, во время обхода мы просто врачи, а врачи собираются перед работой в ординаторской.
В ординаторской смолкли разговоры и наступила тишина. Каждый осознал торжественность минуты, подумал про себя – вот это будет сейчас.
Соснин осторожно отворил дверь, заглянул в ординаторскую, поздоровался и, как бы извиняясь, сказал:
– Так начнем? Как считаете? – и отошел к стене коридора.
Он подождал, пока все выйдут в коридор, и еще раз поздоровался со всеми, не выделяя никого в отдельности.
Медленно пошли. Врачей было много. Не так много, как зимой, когда ходят еще и студенты, но все-таки много. Шли заведующие отделениями и ассистенты, врачи из других клиник института и врачи из нескольких институтов города, врачи, приехавшие учиться из разных городов страны, и врачи из соседних стран. Обходы Соснина известны в городе, их любят и ждут всю неделю.
Любит эти обходы и сам Соснин. Обычно сутулый, тщедушный, во время обходов он держится прямо и кажется крупнее, чем есть, седые редкие волосы его тщательно причесаны, и крахмальный халат подчеркивает торжественность случая.
Чуть сзади Соснина шел доцент Борис Васильевич Макаров. Прямой, длинный, он ступал, вскинув голову с тщательно выверенным пробором, выставив острый кадык. Галстук его был несколько широк и ярковат для такого случая.
Рядом с Макаровым шел другой доцент, Николай Алексеевич Воронов. В тридцать пять лет он уже заметно начал лысеть. Лицо его было худым, морщинистым и усталым. Однако ж в глаза бросалась не усталость, не легкая синева под глазами, а нос – он был сплющен и чуть даже сдвинут к правой щеке. Халат был Воронову велик, уменьшая его и без того небольшое тело. В синей летней рубашке, в сандалиях, Воронов казался особенно провинциальным рядом с ухоженным и элегантным Макаровым.
Давно смирившись с тем, что внешность его ничем не замечательна и даже нехороша, Воронов перестал задумываться и беспокоиться о ней. Он и сейчас думал не о себе, а о Соснине и его обходах, и думал, что вот он, Воронов, здесь уже двенадцать лет и за эти двенадцать лет обходы Соснина не изменились, их все так же любят. Это оттого, что лучше Соснина никто в городе не умеет слушать сердце. В этом сухом, уже слабеющем теле долгие годы живет только одна страсть – желание слушать и правильно понимать этот спрятанный в грудной клетке, дающий перебои, слабеющий мотор. В умении понимать больное сердце никто с Сосниным не может сравниться.
Всю ночь шел дождь, в коридоре и вестибюле горели лампы дневного света, и казалось, что дождь продолжается, но, когда вошли в палату, всех ослепило солнце.
Соснин встал так, чтобы лучше видеть больного, и больной жмурился от яркого света.
В палате уместились с трудом. Воздух еще не накалился, и в открытое окно пробивалась свежесть цветов во дворе и вымытых дождем листьев.
Все было как обычно. Ординатор, показывающий больного, был опытен и хорошо знал порядок обхода: он рассказывал о больном, не заглядывая в историю болезни, – этого требовал Соснин, – он не суетился и говорил только о главном. Докладывая результаты обследования, он, однако, не сказал о показаниях фонокардиограмм, зная, что Соснин этого не любит, – когда человека ждет интересная книга, он не любит, когда говорят, чем она кончится, можно будет сказать после осмотра, чтоб лишний раз подтвердить, что Соснин не ошибается. Зато ординатор вовремя ловко развернул перед Сосниным графики температур и приема лекарств, и Соснин, как обычно, чуть зажмурился от удовольствия, и, как обычно, поблагодарив ординатора и выспросив у больного интересующие его подробности, пальцами как бы осмотрел сердце, привыкая к нему, и, точно выверив границы, начал сердце слушать.
И в этот момент стало так тихо, что слышно было, как под окнами первого этажа распрямляются от недавнего дождя молодые деревца, сбрасывая с себя тяжелые теплые капли.
Слушал Соснин не с удовольствием даже, но самозабвенно, и видно было, что дня этого он ждал всю неделю; не лекции, не научная работа, не чтение и писание статей и книг доставляют ему самую большую радость, а вот это слушание ослабленного сердца; слушал он, прикрыв глаза, чуть задержав дыхание. Он устал за год, ему шестьдесят четыре года, он бледен, Александр Андреевич Соснин, и на щеках уже заметен старческий румянец.
Выпрямившись, он сунул в карман стетоскоп и вопросительно посмотрел на Макарова, курирующего это отделение, на других сотрудников и остановил взгляд на ординаторе. Выслушав за свою жизнь десятки, а может быть, и сотни тысяч больных сердец, понимая в них все, что можно понимать в данный момент, он также знал, кто из его сотрудников и на каком уровне слышит и понимает это сердце. То, что услышал он, Соснин, слышит и понимает и этот опытный ординатор.
И поэтому Соснин спросил:
– Что от меня нужно?
Ординатор ожидал этого обычного при несложных случаях вопроса и ответил, что нужно решить вопрос с отменой такого-то и такого-то лекарства и назначением такого-то и такого-то. Клиника в первую очередь занимается лечением нарушений ритма сердца, эти лекарства введены Сосниным, и без него отменить их нельзя. Результаты же получаются любопытные.
– Да, да, – согласился Соснин, – мы это обсудим все вместе. Если в этой палате показывать больше некого, так пойдемте дальше.
Снова медленно выходили из этой палаты и медленно же входили в следующую.
Потом Соснин осматривал тяжелых, безнадежных больных. Их было несколько в клинике. Всем врачам был ясен диагноз, всем было понятно, что помочь невозможно, Соснин много раз осматривал этих больных и раньше, но сейчас он подробно выслушивал каждого потому как раз, что ничем нельзя было помочь.
– Новую фонокардиограмму сделали? – спросил он в палате, которую курировал Воронов.
– Сделали, – ответил тот.
– Когда делали последнюю электрокардиограмму?
– Вчера, – ответил Воронов.
Должно быть, Соснин услышал в голосе Воронова вялость и недовольство собой, и он внимательно посмотрел на него, и в глазах Соснина Воронов увидел удивление, и ему показалось, что Соснин понимает его нынешнее состояние.
Потом сидели в вестибюле, и Соснин рассказывал, как он понимает тот или иной случай, вспомнил последний конгресс кардиологов, куда он ездил вместе с Вороновым, и в подтверждение своих слов кивнул Воронову и снова удивленно посмотрел на него.
Все было как обычно. Соснин в хорошей форме, его энергия и радость передаются другим, и все ловят каждое его слово, а иногородние записывают его слова в тетрадки, и Соснин, не скупясь, как бы между прочим, высказывает свои главные мысли о развитии мировой кардиологии, и все это как обычно.
Однако ж это обычное, что всегда было радостью и счастьем Воронова, перестало быть для него радостью и счастьем. Если его спросить, что с ним происходит, он не смог бы ответить. Не первый день, но уже полгода Воронов замечает за собой, что ему стало скучно, неинтересно. И не то чтобы неинтересно, ему даже, пожалуй, интересно, но этот интерес какой-то посторонний.
Жизнью Соснина всегда была жизнь клиники, но у Соснина есть семья, у Воронова же семьи нет, и жизнь клиники всегда была и единственной его жизнью. Работа для него была не обязанностью, но удовольствием, и двенадцать лет каждое утро он спешил в клинику с таким же нетерпением, как другие люди спешат в театр, книжный магазин, на свидание с другом или женщиной. Вот уже полгода, как этого не стало.
Много лет Воронов читает книги и статьи и теоретически знает все в своей области, и он знает, как обстоят дела сейчас и как обстоять будут завтра, и вот эта-то ясность делает жизнь Воронова скучной. У Воронова такое чувство, что он болен, но он знает, что здоров – его легкие, сердце, пищеварение работают прекрасно, запаса знаний и опыта хватает, чтобы справляться с работой. И даже хватит на много лет. Но что-то ушло из его жизни, а вот что ушло, Воронов не знает. Чувства ли его притупились, оттого что молодость покидает его окончательно? Это вряд ли. С уходом молодости профессиональный интерес обостряется. Чувства скудеют – да, но ум оголяется, и тогда нарушения ритма сердца не менее интересны, чем самые изысканные синкопы.
Воронов мог бы объяснить свое состояние, если б был неудачником и занимался не той работой, какой хотел. Но считать себя неудачником Воронов не хотел, да и не мог. Он был замечен Сосниным еще на четвертом курсе, после института его приняли в аспирантуру, в двадцать шесть лет он стал кандидатом наук, в тридцать один доцентом в большом институте – для клинической медицины это хорошие темпы. И через год запланирована защита его докторской диссертации, и он ее защитит, потому что дело почти сделано.
Так что же, что же движет человеком, отчего тускнеет он, не видит смысла в окружающем, нет, смысл он видит, и жизнь его необходима для других людей, он это понимает, но лишь умом, душа же его радости от этого понимания не чувствует. В нем есть некий самозаводящийся механизм, и Воронов встает рано утром, и спешит на лекции, и курирует отделение, и сидит в библиотеках, и работает над диссертацией, но понимание того, что он нужен и без него будет хуже, не согревает его надолго. Что-то разладилось в его душе, и он не может понять, что же именно.
Он знал, что Соснин догадывается об этом его состоянии, и знал, что после разбора он должен встретиться с Сосниным и говорить о новых главах диссертации, и боялся, что Соснин спросит о его состоянии. Солгать Воронов не сможет, сказать же правду не захочет. Он любил Соснина и не хотел его огорчать.
Когда разбор закончился и остались только те, у кого к Соснину были вопросы, Воронов прошел в свой кабинет. Он встал у распахнутого окна и долго стоял неподвижно. День жаркий, от жары и пыли уже потускнели листья, слабый ветер осторожно сворачивает листки на большой доске объявлений, двор безлюден – в разгаре летняя сессия, у кафедры микробиологии уже разобрали леса после ремонта, приводят в порядок большой цветник – ожидается комиссия из министерства, больные после прогулки нехотя тянутся в отделение, – все было привычно.
Воронов остановился у окна, чтобы собраться с мыслями, но оказалось, что все ему ясно, все понятно, во всем уверенность – вот-то ведь как голо и скучно.
И он пошел к Соснину.
– Я прочел новые ваши главы, Николай Алексеевич, – сказал Соснин. – Впечатление отрадное. Думаю, что работа получается незаурядной. И я даже уверен в этом. Замечания же такие. Вот посмотрите…
И Соснин сказал о просчетах. Замечания были интересными, Воронов слушал внимательно, радостно отметив про себя, что доработки, однако же, они потребуют небольшой. На одно замечание он возразил Соснину, Соснин попросил говорить подробнее и, выслушав Воронова, согласился с ним.
– Это важное место, и вы правы. Оно и в моей книге недоработано. Нужно поправить. Дела наши, выходит, неплохи. Работа ваша готова, года через два выйдет моя книга. Вот жаль, Борис Васильевич мешкает.
Соснин говорил о Макарове, который уже двенадцать лет пишет докторскую диссертацию и, кажется, не торопится ее заканчивать.
– Но это ничего, – сказал Соснин. – Мы охватываем проблему с разных сторон, и я думаю, что работа наша будет поучительна и для практических врачей. Ведь нам ничто не мешает, верно? – и Соснин вопросительно посмотрел на Воронова.
Он хотел бы узнать, что происходит с Вороновым, но прямого вопроса не было, и Воронов ответил:
– Да, все в порядке, Александр Андреевич.
– Вот и хорошо, Николай Алексеевич. Вы скоро в отпуск?
– Да. Через неделю.
– Уезжаете куда-нибудь?
– Не знаю. Еще не решил.
– А я на даче посижу. Может, и попишу немного. И даже наверняка попишу.
И они расстались.
Обволакивая камыши, по воде медленно плыл молочный пар. Сквозь него бесшумно пробивались лодки с рыбаками. Было мелко, и рыбаки скребли веслами по дну. Солнце только выкатывалось из-за сосен. Песок был влажен, и Воронов понял, что он слишком торопился и приехал рано.
Но под влажностью песка хранилось еще вчерашнее тепло.
Стараясь скорее согреться, он вытянулся на песке и покрепче вдавился в него. Воронов закрыл глаза, и стало совсем легко от вчерашнего тепла, и он даже улыбнулся мысли, что вот вчера кто-то лежал здесь, на этом самом месте, и грелся этим же теплом, что и Воронов, и незаметно он задремал, и сквозь дрему чувствовал, как дрожит над ним разогревшийся воздух, кто-то включил приемник, но музыка слышна очень отдаленно, чуть шумят сосны, он сквозь дрему чувствовал, что высоко в небе плывет легкое облако, но доплыть до крепости не успеет, потому что непременно растает.
Очнулся Воронов только тогда, когда не смог больше бороться с жарой. Спина и грудь взмокли от пота, голова накалилась. Все было, как он ожидал: лениво шумели сосны и глухо слышна была песенка.
Воронов встряхнул головой, встал и побрел к заливу.
Шел осторожно, согнувшись, когда подошел к воде, вдруг выпрямился, поднял голову и, охнув, чуть даже застонав, сел на влажный песок.
Залив был раскален солнцем, разбит на миллионы солнц, обжигал, слепил глаза. Белела вдали старая крепость, все было сонно, неподвижно – и солнце, и воздух, и сосны на косе у Кузьмина, и сонно же застыли вдали лодки.
Чтобы прогнать размягченность, Воронов посмотрел вокруг. В нескольких шагах от него лежала молодая женщина в голубом купальнике. Она спала. Короткие рыжие волосы ее зарылись в песок. На лбу блестели капли пота. Женщина, засыпая, хотела завести левую руку за голову, но, так и не донеся руки до шеи, заснула. У нее были узкие плечи, маленькая грудь и полные ноги.
– Скажите, вам уже говорили, что вы сгорели, или я первый? – позвал Воронов незнакомую женщину.
Она нехотя открыла глаза и сердито посмотрела на Воронова – зачем он отвлекает ее от медленных сонных мыслей.
– Вы первый, – ответила сухо.
– Пожалейте себя, – растерялся Воронов. – Вечером вы поймете, что я прав.
Она, верно, поняла, что Воронов говорит доброжелательно, и улыбнулась.
– Спасибо, – сказала женщина и села, очищая от песка сонное, примятое лицо.
Воронов же встал и вошел в воду, шел он долго, потом лег и поплыл. Вода была неожиданно теплой и прозрачной, не было волн, и потому казалось, что плывешь по воздуху. Он знал, что плавает некрасиво, но может плыть долго.
Он плыл, медленно привыкая к тому, что тело послушно ему полностью, движения его сильны и свободны и сам он легкий, верткий и молодой, а потом чуть расслабился и поплыл медленнее, закрыл даже глаза и понимал, что сейчас он полностью отделен от всего окружающего, он сейчас полностью забыл о себе и сейчас он, пожалуй, счастлив.
Он открыл глаза и посмотрел на белую крепость – над ней чуть дрожала дымка жаркого воздуха и тусклым, но сухим жаром сияли купола старой церкви.
Его обогнала лодка, и молодой веселый голос крикнул:
– Крепко держишься?
– Крепко, – ответила за Воронова девушка, сидящая в лодке. – Он крепче всех держится.
Воронов помахал девушке рукой, и его оставили в покое.
Он проплыл мимо рыбаков. Они склонялись с лодок к воде. Лица их были задумчивы и освещены голубоватым светом. Казалось, что со дна залива бьет мощный прожектор, освещая склоненные лица рыбаков.
Воронов остался один. Берег был почти не виден. Лишь желтела узкая полоска песка. В сущности, это так просто и так легко. Не оборачиваться на берег и, чуть прикрыв глаза, плыть, как по воздуху, медленно, медленно к крепости. Какая-то скрытая сила держит его на поверхности, толкает вперед, и вот же как это устроено – ему – и все это: голубая толща воды, и скрытая пружина, и покой на душе.
Вдруг почувствовал он, что ноги его опутаны чем-то мягким и податливым. Воронов согнулся и, поднырнув, освободил свои ноги от водорослей. Поплыл дальше, стараясь стелиться по самой поверхности воды. А отплыв от опасного места, легко подумал, что мог и не выпутаться из этих зарослей, но даже запоздало не испугался.
Воронов лег на спину, лежал неподвижно, разбросав руки, запрокинув голову так, что чуть посвистывало в затылке. Небо лежало низко и казалось тугим от густой синевы.
Что еще нужно, подумал он, да ничего больше и не нужно. И поплыл к берегу. Медленно, чтобы не сразу расстаться с легкостью и полной свободой.
Когда Воронов подплывал к берегу, он догнал ту молодую женщину, с которой недавно разговаривал, и поплыл с ней рядом.
– Я плыл за вами, надеясь, что вдруг да смогу чем-нибудь помочь вам, – сказал он, когда женщина ступила на песок.
– Вам так хотелось, чтобы я начала тонуть? – улыбнулась женщина. Ей было лет двадцать пять или немногим больше – в ее глазах еще не залегла постоянная настороженность и печаль.
– Нет, конечно. Вы очень хорошо плаваете. Но я думал, что если смогу вам помочь, то у меня появится возможность поговорить с вами.
– А это нужно – разговаривать?
– Да, – очень серьезно сказал Воронов и пошел на свое место, оглядываясь на нее.
Женщина шла легко, чуть касаясь земли, и видно было, что она еще не устала от своего тела и всякое отталкивание ноги от земли для нее не труд и не тяжесть, но радость и удовольствие.
Чуть подрагивая, Воронов лег на горячий песок, но он уже был скучен себе и ему хотелось разговаривать с этой незнакомой женщиной – она молода, хороша и умеет прятать свою печаль. А может, она и вовсе беспечальна.
Он сел на песок и посмотрел на женщину. Она включила приемник и слушала музыку. Воронов поднялся и, пока не прошла его решительность, пошел к ней.
Она взглянула на него и уже смирилась с его присутствием.
– Я тоже хочу слушать музыку, – твердо, без просительности сказал Воронов и лег на спину.
Он уже согрелся и поэтому полностью расслабил тело, чтобы совсем не сопротивляться солнцу и музыке.
Одиноко, глухо вел мелодию рояль, он смолк на мгновение для того только, чтобы в тишине можно было расслышать дрожание зноя и шорох гальки, и для того, чтобы душа пожалела, что так скоро кончилась печальная мелодия, и сразу мелодию эту повел саксофон, а за ним под легкую сурдину труба, и трубе иногда вторил низкий женский голос, и вдруг Воронов понял, что это не он лежит здесь, а совсем иной человек, молодой, красивый, умный, он лежит на жарком песке, синее небо безоблачно, время замерло вокруг него, и так будет всегда – синее небо, сосны вдоль косы у Кузьмина и эта незнакомая женщина.
Он знал, что будет смешон, но уже не мог справиться с собой, и в тот момент, когда музыка оборвалась, рывком сел и, глядя не в лицо женщине, а куда-то поверх ее головы, торопливо, боясь, что его оборвут, заговорил:
– Говорят, что счастье недостижимо. Но это ложь, ложь. И сейчас я это понимаю. Как никогда ясно понимаю. Счастье достижимо, только нельзя хотеть его слишком много, и тогда оно будет всегда. Мы стали сухими. Мы разучились чувствовать все это, – и Воронов руками старался охватить солнце, и море, и песок, – мы разучились жить. Я слушаю музыку, я смотрю на вас, я вижу голубое небо. Этого вполне достаточно. И я понимаю, как ничтожны все мои неприятности. Все пройдет, а день этот запомнится навсегда. Жить. Время жить. Когда же и жить-то? Ведь время так укорачивается.
Он замолчал и с надеждой, что женщина не осуждает его за болтливость, посмотрел в ее глаза и понял, что она, и верно, его не осуждает.
– Вы не очень счастливый человек, – сказала женщина. Голос ее был тих и глух. – Вы так защищаете счастье, словно кто-то пытается его у вас отнять. Словно вы самого себя пытаетесь убедить, что счастливы. Счастливые же люди, я знаю, своего счастья не замечают. Они счастливы, да и только. У вас же большие неприятности. Дома ли, на работе, я не знаю.
Воронов удивился догадливости женщины и усмехнулся. Женщина нравилась ему, он бы тоже хотел понравиться ей, а для этого, знал он, надо бы говорить легче и веселее и чуть-чуть врать, не теряя, однако ж, меры, врать ровно настолько, чтоб нельзя было отличить ложь от правды, а если уж ложь становится явной, то это должна быть хоть веселая ложь. Он понимал, что потом, когда-нибудь, можно быть и грустным, и печальным, и сухим, и истеричным, но в момент знакомства хорошо бы быть веселым и легким.
Воронов никогда не нравился женщинам, смирился с этим и потому, может, не умел быть веселым и легким. Знал, что и сейчас он будет говорить правду и женщине станет скучно.
– У каждого человека есть главное, что им движет, – сказал Воронов. – Что оправдывает его жизнь. Любовь ли это, труд, семья. Я стараюсь понять, что мной-то движет, и не понимаю. Раньше понимал. А как только перестал понимать, жизнь моя стала ненужной. Я врач, занимаюсь лечением сердца. Да, моя работа нужна. Но ее может выполнять любой врач, при честном отношении конечно. Я для работы и жил. И когда я недавно понял, что в ней не настолько творчества, чтобы жить для нее, мне стало скучно. И мне стало печально. И теперь понимаю, что жизнь моя не получилась.
Он говорил не поднимая головы. Он говорил и чувствовал, что на лице у него удивленная и жалкая улыбка, он и хотел ее согнать, но улыбка все дрожала и дрожала и не покидала лица. Он говорил и удивлялся – вот, впервые видит человека и сразу же жалуется на свою жизнь. Он и хотел остановиться, но жалость к себе уже захлестнула его.
Воронов снова поднял голову и взглянул на женщину. Он искал недостатки в ее лице и нашел их. Верхняя губа у нее коротковата, а нос чуть широковат. Это обрадовало Воронова – без этих недостатков она была бы слишком красива и не смогла бы его понять.
– Я знаю все, что можно знать в моей области. Мне кажется, что меня уже ничем не удивишь. Я понимаю, что в таком состоянии люди либо делают важное открытие, которое меняет направление в науке, либо им становится скучно. Верно, у меня нет способностей для важного открытия, и мне стало скучно. А я отдал делу больше половины жизни. Я люблю театр, и я мог бы чаще бывать в нем, я мог бы читать больше интересных книг, встречаться с друзьями, любить женщин. А половина жизни прошла. Вот ведь чего мне жаль.
– У вас нет семьи?
– Нет. И никогда не было.
– И вы никого не любили?
– Любил. Но давно, в студенчестве. Знаете, как бывает, он любит ее, она сомневается, любит ли его, и, чтобы уж не сомневаться, для верности выходит замуж за другого. Мне об этом вспоминать не хочется. Я уже отобижался. А потом редкие случайные встречи. Об этом и говорить не хочется.
Воронов устал сидеть, ноги затекли, и он встал. Встала и женщина. Они пошли по влажному песку у самого залива. Солнце было подернуто дымкой, на мгновение стало прохладно, спал зной, но дымка рассеялась, и что-то вспыхнуло вдали, у самого солнца, и зной с новой силой поплыл к земле, снова вспыхнуло вдали, что-то тонко и назойливо звенело в воздухе, струна какая-то неясная, что-то неуловимое, как печаль.
– У моей самой близкой подруги двое детей, – грустно сказала женщина, чуть наклоня голову, виском оборотясь к вспышкам у солнца. – Мне двадцать семь лет, а я не замужем. Я хочу семью. Я тоже хочу растить сына и дочь. У меня есть друг, но он считает, что люди должны быть свободны, – говорила женщина, внимательно следя за полетом брызг. – Он добрый, умный человек, и говорит, что стоит за гармоническое развитие личности. И поэтому мы ходим на открытие выставок и на премьеры в театры. Вечерами собираются друзья, мы варим глинтвейн и говорим о выставках и премьерах. Было бы интереснее, если б разговоры не повторялись. А то я заранее знаю, кто и что скажет и какую вспомнит шутку, понятную, разумеется, только в нашей компании. Прошло четыре года, а он не спешит. А как я сама могу его торопить? Теперь я уже не знаю, люблю ли его. Иногда мне кажется, что нужно оставить его, но так жалко его.
Чуть зашелестел песок. Воду покрыло рябью так, что голубизна стала еще плотнее. Из воды торчали высокие и острые камни, в блеске моря камни казались сиреневыми, они отбрасывали тень, и тень тоже была сиреневой, но уже мешалась с упругой яркой зеленью.
Они выбрали камень покруглее, сели на него и смотрели далеко вперед. Там, вдали, вода то синела, то зеленела, а так далеко, куда и глаза не хватает, разбавлялась солнцем, пропитывалась плотным застоявшимся зноем, звенела серебряным жарким блеском и совсем уже терялась в матовой дымке горизонта.
Снова рванул ветер, он взорвал рябь на воде, разбил сиреневую тень от камней, столбом взвихрил песок, и столб этот, чуть подсвистывая, несся по пляжу, потом разбился в соснах и долго не мог растаять.
За камнями беспокоились чайки.
– К вечеру будет гроза, – сказал Воронов.
– Да, очень душно, – согласилась женщина.
– Все-таки жаркое лето.
– Да, очень жарко.
Вдруг стало совсем тихо, не шуршали даже песок и галька, и Воронов понял, что это лишь временное затишье и гроза будет не к вечеру, а сейчас.
Вздрогнуло что-то за горизонтом и слабо вспыхнуло. Шипение и свист пронеслись над водой, выбивая из волн мелкие колючие брызги. Вода до самого дна потемнела, отблескивая сизым маслянистым отливом. Снова рванул ветер, поднял взвихри песка, и песок клубился, больше не прибиваясь к земле. В чистом синем небе над Кузьмином появилось легкое белое облако. Вскоре его догнало другое облако, плоское, синее, с малиновой бахромой по краям. Дальше наплывала бесконечная уже туча, и в два порывистых дыхания ветра она срезала и замкнула все пространство. Сразу легла тишина такая, что позванивало в ушах и затылке и слышно было, как покручивает каждую песчинку.
Вдруг что-то заныло, заахало, застонало вдали, и молния рассекла небо. В коротком ослепительном огне стало видно каждую выбоину, каждый камень на стенах старой крепости, каждую фигурку, прячущуюся в соснах, и за этим коротким огнем обвалом упала темнота, обвалом же загрохотал гром, и наперебой торопливо застучали по воде тяжелые горячие капли.
Все давно уехали, и в вагоне было пусто. Они сидели друг против друга, вымокшие и тихие. Поезд укачивал, от долгого пребывания на воздухе тело медленно наливалось усталостью, мысли были уже вялые, сонные: вот и кончился день, и это был праздник, а он может быть только коротким, как вспышка, да и то спасибо, скоро город, и все будет по-прежнему. Радость Воронова улетучилась, и была лишь неназойливая печаль.
– Дождь все идет, – сказал он.
– Может, скоро кончится.
– Не похоже. Теперь надолго. Не повезло.
– Ничего.
– Да, ничего.
Женщина закрыла глаза, чтобы меньше беспокоили толчки поезда.
Перед самым городом Воронов осторожно дотронулся до локтя женщины и попросил:
– Если вам нужна будет какая-нибудь помощь или совет, найдите, пожалуйста, меня. Все, что я смогу сделать, я сделаю. И я буду рад дать совет, если смогу советовать. Я буду очень рад. Найдите меня, – и он объяснил, как его найти.
На вокзале они пожали друг другу руки и расстались.
Когда Воронов пришел домой, он почувствовал, что печаль его не прошла, но даже усилилась.
Любой человек, впервые пришедший в комнату Воронова, сразу сказал бы, что это комната холостяка. Воронов торопился утром и не убрал постель, и он увидел сбитое одеяло и на столе остатки завтрака, книжные полки были переполнены, и книги лежали на подоконнике и стопкой в углу комнаты. Надо бы купить и поставить новые полки, да все времени не хватало. Сейчас, после дождя, при тусклом уличном свете, вид этой запущенной комнаты особенно огорчил Воронова.
Уже несколько лет Воронов небеден и мог бы обменять эту комнату в общей квартире на квартиру или же купить жилье в кооперативном доме, но, будучи человеком постоянным, живущим здесь с рождения, эту комнату оставить не мог. Здесь все ему напоминало мать и брата Сашу.
На стене висели большие фотографические портреты брата, отца и матери. Боже мой, как его мать молода и красива – фотография сорок восьмого года – платье с прямыми плечами, толстая коса, мама улыбается, – и, как всегда удивившись тому, что мать так красива, Воронов удивился и тому, что мать, ничего для него не жалея, однако ж ничего не дала ему от своей красоты. Шесть лет назад она лежала в клинике, где работает Воронов, у нее был обширный инфаркт миокарда, и она умерла на руках сына. Сделать они ничего не могли, чтобы ее спасти, и Воронов все не может с этим смириться. Отца Воронов почти не помнит. Отец, детский врач, погиб в декабре сорок первого года.
Рядом с его портретом висел портрет брата Саши. Саша погиб нелепо: его убило упавшей с крыши сосулькой. Глядя на улыбающегося брата, Воронов тоже улыбнулся – они с братом очень похожи – одинаково торчат большие уши, одинаковы слабые подбородки и чуть раскосые глаза. Вот только нос у брата прямой, а не изуродованный.
Воронов на миг вспомнил тот лет саней с горы, и оборвавшееся на мгновение дыхание, и как он в это мгновение со всего лету впечатался в дерево лицом.
Сейчас печаль была такая, что память о хрусте костей и вкусе собственной солоноватой крови была Воронову приятна и даже сладостна.
Снова началась гроза. Коротко блеснула молния, слабо громыхнул гром, полил ливень.
Воронов вспомнил свои сегодняшние слова о том, что жизнь его не получилась, и почувствовал, что горечь от утраты жизни настоящей вдруг смягчилась. Да, он мог не заниматься наукой, он мог быть ординатором или же участковым врачом – он лишен честолюбия, и в науке его привлекают не звания или материальное благополучие, он мог иметь больше свободного времени, не был бы так печален сейчас, это все так, но в любом случае он бы лечил людей. Да и чем еще должен заниматься человек, который не может смириться с потерей близких людей?
Вместо того чтобы включить свет, лечь на диван и читать книгу, Воронов сел на стул перед окном и уместился на нем так, что сумел охватить руками худые голые колени, а подбородком налег на подоконник, и, замерев, долго смотрел на грозу. Все потемнело, от порывов ветра склонялись верхушки деревьев во дворе и постанывали стекла, сверкнула молния, и внезапно вылетел в ярком свете белый раскаленный ангел Петропавловской крепости, и снова стало темно, и еще молния, снова над тьмой повис раскаленный ангел, загрохотал гром, уже отдаленный, снова рванул ливень, но скоро выдохся. Сидеть было неудобно, спина и руки затекли, и нужен был труд, чтобы изменить равновесие тела.