355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Притула » След облака » Текст книги (страница 12)
След облака
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 09:30

Текст книги "След облака"


Автор книги: Дмитрий Притула



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

И Воронова захлестнула благодарность к своей судьбе за то, что она его, случайного и беззащитного человека, занесла в этот лес и на эту поляну и он видит голубое небо, понимает жизнь травы и малых существ в ней, он слышит, как кукует кукушка, но не считает ее вскриков, потому что не так это и важно, сколько лет еще она ему подарит, он жив и здоров и свободен от бед, и уже за это благодарен судьбе. Она не только дала ему жизнь и забросила в это место – в этот лес и в эту траву, – но она дала ему еще и одну неплохую мысль, мысль эта могла прийти к другому человеку, она должна была прийти, она не могла потеряться, как не может потеряться время, вернее, она как раз и совпала с временем, и так уж получилось, что она пришла к Воронову и сделала его счастливым, и Воронов был так благодарен судьбе, что стало трудно дышать.

– Дарья Георгиевна вчера привезла письмо от жены Леонидова, – вдруг сказал Соснин. – Вы знаете, он умер.

– Да, я читал некрологи.

– Леонидовы были нашими друзьями. Мы с ним вместе и учились. Он умер во сне. Это неплохая смерть. Поверьте мне, – словно извиняясь за что-то, тихо сказал Соснин.

У него вышло это обыденно и непечально – вот люди умирают и живут, собирают грибы, их ждут к обеду, растут травы, трудятся пчелы и муравьи, отсчитывает время кукушка – чему ж здесь удивляться, – и, видно, поняв, что печаль не захлестнула сердце Воронова, что жалеет Воронов не Леонидова, которого не знал близко, а Соснина, осиротевшего без друга, Соснин удовлетворенно улыбнулся.

Как утром с другом, Воронов почувствовал сейчас, что они с Сосниным одинаково понимают этот день и значительность каждого мгновения времени.

– Скажите, Николай Алексеевич, вы считаете наше направление неверным?

– Нет, я его считаю верным, но не единственно верным. Дело, по-моему, не в этом.

– В чем же?

– Мне кажется, что научная мысль не ставит перед собой задачу быть непременно мыслью уютной.

– Работа рассчитана на несколько десятилетий. До конца ее я, разумеется, не доживу. Сколько-нибудь серьезные результаты появятся лет через десять – пятнадцать, я и на такой срок особенно не рассчитываю. Считаете ли вы это причиной того, что я сопротивляюсь вашей работе?

– Нет, это не причина.

– Это наверняка?

– Да, это наверняка.

– А теперь скажите, вы уверены, что получите ожидаемые результаты?

– Нет, Александр Андреевич, в этом я не уверен. Вы считаете идею неинтересной?

– Нет, идею я считаю интересной. Больше того, чего-то подобного я всегда ожидал от вас. Поэтому в свое время и пригласил вас в аспирантуру. Но сейчас вы взяли слишком круто. Это не для вас. И вы не уверены в конечном результате.

– А вы знаете, Александр Андреевич, другой путь проверки идеи, кроме экспериментального?

– Не в этом дело. Слишком, однако, круто. Это преждевременно.

– Могу ли я так понимать, что клиника не возьмется за эту работу?

– И снова вы слишком круто берете. Вы хотите взяться за новое направление в кардиологии, и наивно было надеяться, что все сомнения разрешатся в один день. Хоть бы даже и в такой великолепный, как сегодня.

Больше о деле они не говорили.

Воронов ждал предстоящего обхода, он радовался встрече со знакомыми и незнакомыми больными. Он твердо знал, что и больные ждут его обхода и рады встрече с Вороновым. Больные ведь безошибочно знают, чье слово решающее, чье нет, кто возьмет на себя смелость изменить лечение, кто утешит, но оставит все по-прежнему. Воронову же больные верят и знают, что его слово будет решающим.

Ординатор Василий Павлович Андреев, полный, низкорослый, с бледным одутловатым лицом и печальными глазами, показал Воронову сорокалетнего больного, много лет страдающего ревматизмом. У больного было четыре порока клапанов, и Воронов понимал, что Андреев ставит перед ним вопрос о передаче больного хирургам. Речь шла не просто об операции, но об операции на сердце, и Воронов понимал, что, с одной стороны, техника операции не так уж высока, а процент неблагополучных исходов не так уж низок, с другой же стороны, через год-другой у больного будет нарастать сердечная недостаточность и оперировать будет поздно.

Сейчас мысли о том, что через тридцать лет не будет подобных поражений, ушли далеко, и Воронов был полностью сосредоточен на ближайшем решении.

Осмотрев больного, он спросил Андреева:

– Будем, пожалуй, передавать, Василий Павлович?

– Я тоже так думаю.

– Герман Андреевич, – обратился Воронов к больному, – мы вам предлагаем оперативное лечение, – и он хотел предупредить об опасностях операции, но больной порывисто перебил его:

– Да, да. Я согласен. Согласен. – И видно было, что он давно все решил.

– Тогда оформляйте больного для перевода, Василий Павлович.

Андреев показал Воронову новую больную – молодую женщину, у которой несколько дней не проходят боли в сердце.

Разговаривая с этой женщиной, Воронов видел, что те больные, которых он уже осмотрел, не выходят из палаты – им интересен обход, они внимательно прислушиваются к каждому слову Воронова. Больная, еще не привыкшая к обходам Воронова, с удивлением отвечала на его неожиданные вопросы: на каком этаже она живет и в какой руке носит хозяйственную сумку, что она носит в этой сумке, работает ли в доме лифт, и если не работает, то до какого этажа она может донести сумку не отдыхая.

– Снимок шейного отдела сделали? – спросил Воронов Андреева.

– Шейный остеохондроз? – догадался Андреев.

– Так сделали?

– Сегодня же обязательно сделаем, Николай Алексеевич.

Лекций у Воронова сегодня не было, и после обхода он был рад лишний час побыть в отделении для особо тяжелых больных – в реанимационном отделении. Он любил врачей этого отделения – у них трудная работа, и работают они безотказно.

Воронов заглянул в комнатку для врачей. Там после ночного дежурства отдыхал молодой врач. Он мог вздремнуть на диване, но слушал пластинку. Воронов узнал соль-минорную симфонию Моцарта.

Он сел на диван и послушал музыку. Он думал – есть нечто выше осенней непогоды, тумана, болезней и даже смерти. Если б он был верующим человеком, то это нечто – бог, но он неверующий и понимает, что это нечто – гений человека. И выше этого нет ничего. И, слушая эту музыку, молодой человек, как и Воронов, верит в свое бессмертие.

Воронов прошел в аппаратную. За пультом управления сидел заведующий отделением Спирин, тучный, медлительный, румянощекий. Он первоклассный врач.

Спирин подвинулся, и Воронов сел рядом.

– У тебя все тихо?

– Более или менее. Без остановок сердца.

Воронов сидел у пульта. Перед ним светились восемь экранов мониторов, каждый из них был подключен к больному, и мониторы беспрерывно показывали работу пораженного сердца. Над каждым экраном горели показатели насыщения крови кислородом, калием и другие данные.

Воронов и Спирин сидели рядом и молчали. Много лет работая вместе и будучи приятелями, они научились понимать друг друга без лишних слов.

Все было спокойно, и Воронов уже привычно думал о том времени, когда не будет массового разрушения сердец. Он понимал, что за двадцать – тридцать лет изменится не только кардиология, но и вся медицина. Когда их клиника выполнит всю работу и сможет до конца понять сердце, станет возможным то, что Воронов сейчас называет реконструкцией сердца на ходу. Совершенное знание позволит выявлять участки изношенных клеток и постепенно обновлять их. А вот когда это время придет, во многом зависит от их клиники. А время это – когда сердце станет до конца понятным органом, когда известна будет его формула – придет непременно. Главное же сейчас – начать работу. И многое решится сегодня вечером, в разговоре с Сосниным.

Вдруг по внутреннему телефону Воронова вызвали вниз. В большом вестибюле он заметил, что от гардероба к нему торопливо идет женщина. Шла она легко, высоко подняв голову, и, подумав, что идти по земле этой женщине радостно, Воронов вспомнил, что однажды он уже так думал, и узнал эту женщину. Он все время ждал, что женщина эта найдет его, но теперь, когда она его нашла, это все равно было неожиданностью. Он было пошел к ней навстречу, но остановился, чтобы переждать сердцебиение.

Она казалась выше и стройнее, чем на пляже. На ней были зеленые расклешенные брюки, соломенного цвета блузка, плотно облегающая ее узкие плечи и невысокую грудь, через плечо была перекинута коричневая сумка на узком длинном ремне. Пожимая ее руку, Воронов увидел, что женщина нервничает.

– Что-нибудь случилось? – спросил он.

– Да. Вы тогда сказали, что я могу вас найти, если мне понадобится помощь или совет. Вот я вас и нашла.

– Я рад вас видеть снова. Так что же случилось? Кто-нибудь заболел?

– Да. Заболела одна девочка.

– Родственница?

– Дочь одной нашей учительницы. Я ведь работаю в школе. Девочку я никогда не видела. Но мать ее так горько плакала сегодня в учительской, говорила, что девочка умирает и ей никто не может помочь. Я вспомнила о вас. Я подумала почему-то, что если кто-то и может помочь, то это вы. Так мне кажется. Я думаю, вы все можете, вы – добрый.

– Нет, я тоже мало что могу. А где лечится девочка?

Женщина назвала больницу.

– Это же инфекционная больница. Наша клиника с ними не связана. Мы там не консультируем. Это база академии. – Воронов говорил, но уже знал, что все это чепуха, чья это база и кто там консультирует, он сделает все, чего эта женщина ждет от него. Он даже сделает больше ожидаемого.

– Я сделаю так. Я сейчас поговорю со своим профессором Александром Андреевичем Сосниным. Мы съездим с ним вместе. Он может больше, чем я. Он может почти все. Больше него уже никто не может. Вы подождите меня здесь.

Он объяснил Соснину, что вот нужно съездить и осмотреть больную, желательна помощь Соснина.

– Но их консультирует профессор Самойленко. А впрочем, я им сейчас позвоню.

Он позвонил в больницу и объяснил главному врачу, что хотел бы проконсультировать больную, во время разговора спросил Воронова:

– Четыре часа – нам подходит? Да, – сказал в трубку. – Подходит. Спасибо.

– Значит, в четыре часа, – сказал Соснин Воронову. – По дороге и поговорим.

Потом Воронов спустился в вестибюль, и они вышли в институтский двор. Женщина внимательно посмотрела на Воронова.

– С вами что-то случилось? – спросила она. – Что-то важное?

Воронов хотел бы ответить, что нервничает он оттого как раз, что вновь увидел ее, но так сказать не сумел и потому, кляня собственную робость, ответил:

– Да, случилось. Вот, начинаю новую работу.

– И вам удастся эту работу сделать?

– Я надеюсь на это.

Они свернули направо и пошли институтским парком. С дубов и кленов падали листья. Аллеи парка были устланы красным и золотым.

Воронов хотел бы рассказать о днях счастья, пережитых им, единственных днях, когда в нем была радость, а не привычная печаль, хотел бы пожаловаться, что дни эти так быстро кончились и теперь остается жить надеждой, что они еще вернутся. Хоть раз, хоть ненадолго. Но сказать это он снова не посмел и поэтому начал рассказывать о своих делах, надеясь, хоть слабо, что они будут интересны этой женщине.

– Когда-нибудь, – говорил он, – будет образован городской или даже районный сердечный центр, и все поликлиники города или района будут посылать в этот центр данные об исследованиях сердца, а в центре будут электронно-вычислительные машины, и они дадут ответ о каждом обследованном сердце, поликлинические врачи смогут давать конкретные рекомендации каждому обследованному человеку. Мы не позволим сердцу довести себя до болезни. Дадим задолго до болезни советы, как человеку вести себя, и это будут не общие рекомендации, но конкретные советы. Вот у вас все в порядке, и в ближайший год ваше сердце вам не угрожает, а вот вам нужно вести себя так-то и так-то и зайти к нам через месяц для повторного обследования, тогда мы уже сможем изменить рекомендации. Под нашим наблюдением будет каждое сердце. И в обязательном порядке. Как прививка против оспы.

Незаметно вышли к Большой Невке. Пошли по набережной. Деревья парка почти полностью оголились, тени их были так длинны, что доставали до воды. Плотные кучевые облака на белесом нетеплом небе напоминали о том, что скоро зарядят долгие дожди; и от близости осени, от неуверенности Воронова в том, что дела его интересны этой женщине, печаль его не проходила, но тяжелела и тяжелела. Если б одинокий человек, с горечью подумал Воронов, хоть на время мог отряхнуться, от печали, он, может быть, не был бы так одинок.

– Недавно в одной старой книге я нашел мысль о том, что люди как раз летом, а не осенью чувствуют близость своего увядания или же само увядание. Осенью, когда природа увядает и, казалось бы, человек должен думать о короткости своей жизни, в нем говорит инстинкт самосохранения, и инстинкт не дает возникнуть параллелям – вот жизнь вообще, а вот жизнь моя отдельная. Я думаю, что мысль эта несколько усложнена. У человека все-таки осенью появляется ощущение своей невечности. Осень, мне кажется, для того и прекрасна, чтобы подсластить эту горькую пилюлю.

По холодной бурой воде, перегоняя друг друга, плыли лодки-четверки с гребцами в желтых и красных майках. С моторной лодки в рупор покрикивал на них человек в желтой шапочке.

– В молодости я увлекался философией Мечникова. Я и сейчас уверен, что у человека есть инстинкт смерти, то есть то состояние, когда он чувствует, что утомился от жизни, ему наскучил и этот воздух, и эти гребцы, и эта осень, он устал и высшим счастьем считает приход конца жизни. Но для этого человеку нужно дожить хотя бы до ста лет. Чтобы появилось в человеке не кроткое смирение, но чтобы приход смерти человек принимал как великое счастье. Так непременно будет, человеческий род для этого как раз и существует. Вы простите меня, я много говорю, я неважный лектор. Не удивляюсь, что студенты плохо ходят на мои лекции.

– Пожалуйста, говорите.

– Но со скучной лекции студент может незаметно уйти. Вам же уйти трудно, потому что вы сказали, что не спешите.

– Я и не спешу.

Чтоб сократить путь к Каменноостровскому мосту, они свернули с набережной и пошли по аллее парка. Здесь росли старые мощные дубы, они пожелтели, но не последней гаснущей желтизной, а желтизной теплой, сентябрьской. Все жаркое лето впитывали они в себя солнце и теперь миллионами малых солнц помогали своему слабеющему брату.

Воронов вдруг понял, что в следующий миг он начнет жаловаться на свою жизнь, может, потом он будет жалеть, но остановить себя уже не мог, да он и не хотел останавливаться.

– Я понимаю, почему лично мне дорога новая работа. Просто я не знаю иного способа прервать свое одиночество. Я всегда хотел понять, отчего я невеселый человек – сам ли я по себе такой, климат ли виноват, жизнь ли окружающая, – я хотел бы быть веселым и радостным, хотел бы понять хоть для себя самого, в чем же счастье, и вот теперь все надежды я связываю с новой работой. И я боюсь, что и последние мои надежды окажутся напрасными. Вы простите меня, – повторил Воронов. – Я вас долго не видел, я скучал без вас, а вас все не было, и вы расскажите о себе.

– Что же мне рассказать?

– Ну, хоть как вас зовут, – засмеялся Воронов. – Для начала.

Она рассмеялась в ответ. Им было легко друг с другом, и они ждали любого удобного случая, чтобы засмеяться, и вот этот случай представился – он не знает ее имени, вот ведь как смешно – и они смеются. Это так легко и просто.

– Меня зовут Таней.

– Так чему же вы учите детей, Таня?

– Разному. Но в основном английскому языку.

– Расскажите, как вы их учите. Я думаю, вы с ними ладите, и они должны вас любить. По-моему, вас все должны любить.

– Что рассказывать? У меня двадцать один час в неделю. Веду с пятого по восьмой класс. В пятом «Б» – классное руководство.

Начала рассказывать она сухо, лишь из вежливости, но потом увлеклась, вопросительно посматривала на Воронова и, поняв, что ему интересно, оживилась еще больше. А его радовало, что у нее интересная работа и душа ее еще не засохла в школе, он знал это нередко встречающееся состояние врача и учителя: до тех пор пока не наступило привыкание души, они рассказывают о своей работе увлеченно, когда ж привыкают, то скучают на работе, чужие беды – это уже не их беды, и, когда их спрашивают о работе, они лишь машут рукой – есть много других интересных тем для разговора, и сейчас его радовало, что Таня еще не очерствела на своей работе, что она для нее не скучная обязанность, но радость, и, пока эта радость есть, человек легче переносит собственные неудачи и неустроенность быта.

– Несколько человек нашего выпуска уже ушли из школы. Кто водит туристов, кто переводчик в техническом издательстве. Я не смогла бы уйти из школы.

– Да, вы не смогли бы.

Они прошли Каменноостровский мост и свернули в узкую безлюдную аллею. Ярко желтел старый клен, молодые березки уже облетели, белесое небо лежало низко, вдали видна была зеленая крыша домика – или же это заброшенное озерцо. Он взял ее ладонь в свои руки, ладонь была теплой и сухой, и они молча шли, чуть касаясь плечами.

Было так спокойно, что казалось, в душе звучит старая забытая песенка, она-то и успокаивала Воронова, и он чувствовал наверняка, что в душе Тани звучит такая точно песенка. Он не хотел бы ошибиться, но, боясь, что песенка исчезнет и не вернется, спросить об этом Таню не смел.

Вдруг Воронов заметил, что по небу ползут тяжелые тучи, над зеленой крышей сгустились сумерки, они начали обволакивать домик, и неясное красное пятно вдали, и каждое дерево в отдельности, и всю землю целиком.

Они дошли до конца аллеи и остановились. Таня смотрела Воронову в глаза. Он увидел, что у нее серые с рыжим ободком глаза.

Ему хотелось дотронуться до ее щеки, погладить шею, но был такой покой вокруг – опадающие деревья, преддождевое небо, наползающие сумерки, – что хотелось, чтобы покой этот ничем не нарушался и чтобы длился он всегда.

– Я скучал, – сказал он чуть слышно.

– Да, – ответила она.

– Несколько раз я видел вас во сне, и я просыпался счастливым.

– Да. Вы найдите меня, – и она назвала номер своего телефона.

Воронов не стал записывать его, потому что знал, что не только эти шесть цифр кряду он запомнил навсегда, но и каждое ее слово, и вот этот жест, когда левой рукой она поправляет короткие рыжие волосы, он все запомнит навсегда, и если теперь он потеряет эту женщину, то это будет не страшно – он ее навсегда запомнил – вот только вспоминать ее будет невыносимо.

Ровно в четыре часа Соснина и Воронова ждала машина из больницы, куда они должны были ехать.

Выехали на проспект, долго стояли у переезда.

Небо висело тяжело и низко. Там, вдали, на проспекте за мостом, оно медленно опускалось к земле и наконец земли коснулось. На горизонте чуть слышно вздрогнуло. Небо стало фиолетовым, и полил дождь.

Ехали молча. Асфальт, набережная Невы, крыши домов покрылись тяжелой мокрой синью, противоположный берег едва угадывался, дома были скрыты за плотной пеленой, и только Исаакий, пробиваясь сквозь пелену, нависал над городом тяжелой глыбой тумана.

Их ждали. Воронов впервые в этой больнице. Их провели узким двором, подвели к невысокому деревянному дому, с крыльца к ним спустилась пожилая седая женщина и подала руку Соснину.

Они вошли в затемненную комнату. Пока на них надевали двойные халаты, заведующая отделением торопливо жаловалась:

– И так внезапно, так нелепо. Говорят, что погибает будущая Анна Павлова или Уланова.

Соснин, уже готовый к работе, сухо попросил:

– Пожалуйста, расскажите о больной, – и это означало, что нужно говорить только о больной, все остальное – лишнее.

– Нелепый случай. Девушке семнадцать лет. Заболела корью. И теперь погибает.

– А Виктор Андреевич смотрел? – Соснин имел в виду профессора Самойленко.

– Да, он очень хотел, чтобы вы нам помогли.

Из окна бокса виден был двор. Там, за окном, дождь кончился, небо посветлело, и отсюда, со второго этажа, видны были верхушки деревьев.

Девушка лежала запрокинув голову. Тяжело, прерывисто дышала. Казалось, что дыхание разрывает ее тело. Она была без сознания. Все понимали – умирает.

– Как зовут ее? – спросил Соснин у заведующей отделением.

– Наташа.

– Наташа! Наташа! – позвал Соснин, но больная не отзывалась.

Тогда Соснин начал ее осматривать. У нее голубая кожа, и в свете, падающем от окна, казалось, что кожа эта светится.

Кто-то всхлипнул, и Соснин недовольно оглянулся, но сразу понял, что всхлипнула она сама.

– Не надо плакать, девочка, – растерянно сказал он. – Уж как-нибудь, Наташа.

Соснин встал, уступив свое место Воронову. За окном еще чуть посветлело, виден стал клочок голубого холодного неба. Воронов слушал больную и понимал, что это юное сердце, привыкшее к постоянному труду танца, больше жить не сможет.

Закончив осмотр, он встал. Все пошли к выходу, Воронов чуть задержался – ему показалось, что девушка открыла глаза. Но он ошибся. Лишь чуть вздрогнули ресницы, но сил пробудиться не было. Он склонился над лицом девушки, чтобы лучше запомнить его: небольшой выпуклый лоб с истонченной кожей и голубыми жилками на висках, уже заострившийся нос, приоткрытый рот, словно девушка хотела пожаловаться, что ей больно, а вот никто не хочет помочь, или же она звала маму. И Воронов пошел за всеми следом.

– А что говорят невропатологи? – спросил Соснин в ординаторской.

– Тяжелый энцефалит, – сказала заведующая отделением.

– Очень жаль, – сказал Соснин и показал Воронову на стул рядом с собой.

Они изучали результаты обследований, просматривали ленты электрокардиограмм.

Воронов понимал, что спасти девушку может только чудо, и надеялся, что Соснин это чудо совершит.

Соснин сказал заведующей отделением, какие лекарства нужно добавить, а какие продолжать давать, потом записал свое мнение в историю болезни. Воронов был согласен с мнением Соснина, и, расписавшись, они вышли из ординаторской. На прощание Соснин попросил заведующую отделением:

– Скажите, пожалуйста, пусть мне позвонят. Я буду в клинике часов до восьми. А потом домой. – И, словно оправдываясь, Соснин добавил: – Вдруг станет лучше.

Снова ехали по набережной. Воронов смотрел на небо, мелькающее в разорванных облаках, и думал о том, что, может быть, еще не все потеряно, девушку осматривал Соснин, и он умеет больше всех, девушка выздоровеет и будет танцевать, жить счастливо, радостно, но понимал, что нет этой надежды, в этот раз даже Соснин не в силах совершить чудо, и не мог справиться с жалостью к этой девушке – она так молода и красива, жизнь для нее была сказочным танцем, и вот теперь этот танец оборвался.

Он понимал, что и Соснин думает о ней. Отвлечь их могла только работа, и Воронов заговорил о возможности в будущем реконструкции сердца на ходу, о реконструкции других органов, о том времени, когда станет возможным постепенное обновление всего организма.

– Но не так-то это и скоро, – сказал Соснин. – Если вообще возможно.

Машина подъехала к клинике.

– Продолжим у меня, – сказал Соснин, и они прошли в его кабинет.

Вдоль стен кабинета стояли высокие книжные шкафы, у шкафов несколько старых мягких кресел. Кабинет просторен, оттого же, что от окна лился свет заходящего солнца, кабинет казался еще просторнее.

На стенах портреты Пирогова, Сеченова, Боткина и основоположника клиники, учителя Соснина.

– Возможность такая сомнительна, – сказал Соснин. – Вряд ли это дело ближайших пятидесяти лет. Хотя эта реконструкция сердца на ходу выглядит эффектно. Честно говоря, я никогда не был сторонником слишком дальних планов. И вот почему. Вы, к примеру, говорите о двадцати-тридцати годах, верно?

– Да, о двадцати-тридцати.

– Но разве тридцать лет назад мы думали, что медицина так разовьется? Разве мы думали, что от нашего тогдашнего лечения аритмий останутся лишь наперстянка и хинидин? Кто из молодых врачей поверит, что тогда мы не пользовались антибиотиками, не знали гормональной терапии, антикоагулянтов? Это за тридцать лет. А темпы прогресса, как нам известно, все ускоряются.

– Значит ли это, что мы не должны строить дальних планов?

– Нет, не значит. А вот в возможности выполнить вашу работу я сомневаюсь.

Воронов понимал, что Соснин много дней думал о дальнейшей работе и жизни клиники и уже принял решение, но у него остались некоторые сомнения, и он хочет их разрешить в разговоре с Вороновым, все это было ясно, и лишь одно было непонятно – какое именно решение принял Соснин.

– Как продвигается ваша работа? – Соснин имел в виду диссертацию.

– Почти готова. Я много писал все это время.

– Я это знаю. Надеюсь, вы понимаете, Николай Алексеевич, что защищать работу надо именно сейчас.

– Понимаю, Александр Андреевич.

– Без этого вам будет трудно.

– Да, я это знаю, – согласился Воронов.

– Очень трудно, – повторил Соснин. Он имел в виду существование Воронова и судьбу его работы после того, как его, Соснина, не станет. Думать об этом времени Воронов не смел. – Почти невозможно, – сухо сказал Соснин.

– Я закончу все в самое ближайшее время. В самое ближайшее.

– Вы постарайтесь, пожалуйста.

– Я постараюсь.

– Вот и хорошо. А теперь о вашем предложении. Не спорю, в нем есть много интересного и перспективного. Мне ваше предложение нравится. Даже сама догадка ваша, не подкрепленная работой, чрезвычайно ценна. В вашей идее есть что-то, что не дает человеку покоя. Я думал о ней постоянно, это идея навязчивая, напористая и, следовательно, активная. Это по части комплиментов. А теперь к делу. Вот вы, Николай Алексеевич, предлагаете изучение срезов. Но японцы в последних статьях говорят, что эта методика не дала нужных результатов.

– У нас модификация, – напомнил Воронов.

– Я помню. И все-таки эту методику мы подарим патанатомам.

– Почему?

– Я понимаю так, что вас интересует живое сердце, а не мертвая клетка. Ведь вас интересует процесс в живом сердце, не так ли?

– Так, нас интересует именно живое сердце.

– Вы берете срез с узла, то есть делаете срез живого сердца, а получаете мертвую клетку. У вас будет картина остановившегося сердца, а вас интересует именно процесс в живом сердце. Нет методики, при которой вы сможете изучать при срезе живую клетку. И выходит, что это слабоватое место.

– Пока нет, – сказал Воронов.

– Что – пока нет? – удивился Соснин.

– Пока нет такой методики.

– A-а. Ну что же – ищите.

– Я как раз и думал заняться этим в первую очередь.

– Я уже не говорю о датчиках, о выращивании живого сердца, там тоже много слабых мест, но это дело не самого ближайшего будущего, и поэтому здесь еще можно сослаться на время. И все же – вы уверены, что я смогу доложить ваши предложения в таком виде на Ученом совете?

Воронов понимал, что Соснин имеет теперь все основания сказать, что работа эта не из тех, ради которых нужно ломать планы, изменять направление клиники.

– Так можем мы идти на Ученый совет с нашими предложениями? – настаивал Соснин. – Я уже советовался с Самаринцевым, Захарченко, Подурским. Мне было необходимо знать, смогут ли их кафедры выполнить эту работу. Вы же понимаете, что нам одним с этой работой не справиться.

– Это я понимаю. Мы можем справляться несколько лет, а потом без помощи других кафедр просто завязнем.

– Конечно. И я понимаю, каких затрат потребует эта работа. Нам понадобятся сверхзнающие инженеры. Нам понадобится самая новая аппаратура. Больше того, нам нужны будут принципиально новые аппараты. Такие, каких не было еще нигде. Вы читали сообщение, что кто-то изобрел так называемый интраскоп, то есть аппарат, с помощью которого можно получать цветное изображение клетки без проникновения в клетку?

– Да, я читал. Думаю, что это бред.

– Я тоже думаю, что это бред. Не в этом дело. Но если вдруг когда-нибудь появится настоящий интраскоп, то в первую очередь он должен быть у нас. Дальше. В ближайшие три-четыре года нам необходима будет не только частичная помощь биохимиков, патанатомов, клиницистов, нам необходимо будет, чтобы они работали на нашу идею целиком, с полной нагрузкой. Нет сомнения, что наша лаборатория не справится. У нее и задачи другие, и класс несколькими порядками ниже того, что требуется. Время одиночек прошло. Хорошо это или плохо, это вопрос другой, но это истина. Вы согласны со мной?

– Согласен, Александр Андреевич.

– Словом, чтобы выполнить вашу работу, то есть до конца понять сердце, выведя его формулу, нужно, чтобы на вас работал весь институт. И не только институт. Понимая это, я разговаривал с профессором Самаринцевым, чтобы узнать, поддержат ли нас патанатомы, и профессором Захарченко, чтобы нас поддержали и биохимики.

– Они, конечно, отнеслись к работе иронично. Как к идее вечного двигателя.

– Нет, представьте себе. Им было интересно слушать меня, им даже и идея понравилась, они считают ее перспективной, но трудновыполнимой. Как вы сами понимаете, они не в восторге от того, что им придется изменять собственные планы. Да и кому бы это понравилось? Нам бы тоже не понравилось. Люди работают над докторскими и кандидатскими диссертациями, у них планы на несколько лет вперед, их планы вовсе не совпадают с нашими планами. Вам нужна, скажем, клетка Гассерова узла, а Самаринцев занимается поджелудочной железой. И он должен сворачивать собственную работу? Он этого не сделает, пока вы его не убедите. И даже если убедите, – усмехнулся Соснин, – все равно неизвестно, переменит он темы работ или нет. То же самое у Захарченко и на других кафедрах.

– Но если мы станем ждать, когда совпадут темы всех кафедр, мы рискуем никогда не дождаться такого совпадения.

– Нет, это не совсем так. Просто мы должны додумать наши предложения. Довести до состояния, когда в них не будет слабых мест. Вы не забывайте, что Самаринцев и Захарченко члены Ученого совета, и, если мы вынесем недостаточно подготовленную работу, они ее просто-напросто зарежут.

– Но это снова ждать?

– Да, ждать. Но что вы можете предложить?

– Я ничего не могу предложить. Я только хочу как можно скорее начать работу.

– Это понятно. Но спешка может все загубить. Нас не поддержат. Два-три года что-нибудь решают в жизни науки?

– А что, за меньшее время не удастся убедить руководство института и заручиться поддержкой министерства?

– Да. Так что все-таки решают два-три года в жизни науки?

– Конечно, в принципе мало что решают. Однако ж есть некоторая разница, через тридцать лет мы закончим работу, через двадцать восемь или тридцать два.

– Вы так думаете?

– Да. Я понимаю, что два года ничто в тысячелетиях развития медицины, но если за два года умрет немало людей и от нас зависит, двумя годами раньше или двумя годами позже они станут меньше умирать, эти два года становятся для нас очень и очень ценными. Они становятся решающими.

Соснин внимательно посмотрел на Воронова и задумался. Было очень тихо, и в этой тишине вдруг зазвонил телефон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю