Текст книги "След облака"
Автор книги: Дмитрий Притула
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Прощай, Геша… ладно… все… – И паровоз свистнул и заглушил его слова.
Поезд скрылся в тумане.
Кошелев подождал, пока перрон опустеет. Шла маленькая женщина в синем халате и собирала метлой весь сор, оставшийся от прощаний. Кошелев закурил и медленно пошел к своему автобусу. Автобуса долго не было, и Кошелев успел выкурить две сигареты. Да, жизнь устроена так, что поезд везет старика в незнакомый ему город. Города для старика одинаковы, и все люди в них чужие, все только дальние родственники, и нет близкого человека, у которого он задержался бы надолго. Жизнь так устроена, что все забудется: и старик, и разговоры о том, что Кошелев взял старика только для получения квартиры, – все забудется. Потому что жизнь идет дальше. Потому что жизнь прожить – не поле перейти, и жить-то как-то надо, и сам живи, и другим не мешай.
Пора ехать домой. Завтра рано на работу. Голова должна быть ясной. Ох уж эта жизнь.
Подошел автобус, и через пятнадцать минут Кошелев был дома.
Когда мы были молодые
За мясом стоять было некогда, и Валя купила в гастрономе пельменей, масла, рису и сахара, потом забежала в ясли за Алешкой. Она тянула его, но он не хотел идти домой, вырывался, прятался от нее за каждое дерево, показывал на проезжающие машины, смеялся повозке и медлительной тяжелой лошади, и тогда Валя взяла его на руки.
Уже совсем потемнело. Крупными мокрыми хлопьями шел снег, он мешался с дождем, тускло, маслено блестели голые деревья, фары машин разрывали пелену из снега и дождя, под ногами хлюпало, вода заползала за шиворот, в спину дул ветер, и Валя ссутулилась, чтобы ослабить тяжесть Алешки и уменьшить свое тело для дождя и сырости, и так понимала все время, что не для худых людей эта поздняя осень, не для худых, а для крепких и хорошо одетых людей. Она не завидовала таким людям, чтобы не заплакать, а думала, что вот же какой неудачный был день, вот же как подпортила дело Таисия Андреевна, старшая сестра поликлиники. Она пожаловалась на Валю Виктору Васильевичу, главному врачу, и Виктор Васильевич вызвал ее к себе. Он стоял у окна и смотрел, как падает мокрый снег.
– Таисия Андреевна жалуется на тебя, она недовольна тобой, Степанова, – сказал он, и Валя вздрогнула – она не может привыкнуть, что у такого крупного человека пронзительный тонкий голос.
– Это несправедливо, – сказала Валя, – я хорошо работаю. Кого угодно спросите. За три года нет ни одной жалобы. Весь процедурный кабинет на мне. Это несправедливо.
– Она тоже говорит, что с работой ты справляешься. Только вот все время торопишься. И на работе и особенно с работы.
– Я кому-нибудь укол не сделала, да? Я кого-нибудь обидела, да? А что тороплюсь, так и все торопятся – мне надо сына из яслей забирать…
Она хотела заплакать от обиды, но подумала, что главный врач – человек добрый, своих работников не обижает, а если обещает больше, чем может сделать, так это от доброты, он стар и болен – два года назад перенес инфаркт, – ей стало жалко его, и она не стала огорчать его плачем.
В горле стоял ком, и она все не могла его сглотнуть.
– Я просила Таисию Андреевну дать мне еще полставки, а у нее нет, она и рассердилась.
– В том-то и дело, – согласился главный врач. – Ладно, ты иди, и не торопись, пожалуйста. Что-нибудь придумаем.
Ком в горле не проходил до конца работы. Вале очень хотелось плакать, но для этого нужна была свободная минута, чтобы пожалеть себя, свободной же минуты не было, и она делала уколы, ободряя больных, улыбаясь им после всякого укола, понимая так, что больные не виноваты, что у нее свои заботы, отдельные от их забот.
Так некстати повредила ей Таисия Андреевна. Валя и сама собиралась зайти к главному врачу – он обещал ей комнату, – а теперь не так-то и скоро можно будет зайти к нему и напомнить про обещание. А так что же получается – за комнату, что они снимают, отдай, за ясли отдай, а у нее шестьдесят пять, а у Андрея восемьдесят три, да вычеты, а они еще молодые, когда же жить-то они будут?
И ей вдруг так стало жалко себя, что, коротко оглянувшись и увидев, что поблизости никого нет, она прислонилась спиной к деревянному забору у нового дома и громко всхлипнула.
Она бы и заплакала, но увидела испуганное лицо Алешки, постаралась улыбнуться ему и заспешила домой.
Комнату они могли бы и не снимать, могли бы жить у родителей Андрея. Но родители к ней оказались людьми недобрыми. Они были против женитьбы сына. И это понятно – молод еще, только из армии пришел, учиться ему надо, а не детей нянчить. А уж если и жениться, то их сын может и получше жену найти. Потому что Валю никак не назовешь красивой – она худа и даже чуть сутула, и старше Андрея на четыре года. Он мог найти жену покрасивее и помоложе. И Валя была согласна с ними. Но она знала также, что Андрей любит ее, и уверена была, что не будет ему без нее счастья и что без нее он даже пропадет. Она и объяснить не могла, откуда в ней эта уверенность, но так всегда было, а сейчас и подавно. Она могла бы терпеть придирки и поучения его родителей, – ради Андрея она все согласна терпеть, – но Андрей не дал ее в обиду, и они ушли в чужую комнату.
Вдруг Валя почувствовала, как по шее, а потом ниже, между лопатками, ползет холодная струйка. Валя вздрогнула, телу стало колко, она повела плечами, чтобы платьем вытереть струйку, но это не удалось, тогда она распрямила спину, чтобы струйка сползла ниже, и телу стало так сиротливо и неуютно, что она снова всхлипнула. Но уже, заботясь о сыне, старалась, чтобы всхлип этот был похож на глубокий вздох.
Хлопья снега совсем пропали, шел холодный косой дождь, Валя свернула в свой двор, и ветер подул ей в правый бок.
Спотыкаясь, шла она по неровным булыжникам. Свет во дворе еще не зажигали, и, когда она остановилась и поддала правой рукой, чтобы удобнее посадить сына, почувствовала, что стоит в луже.
Да что же это такое, уже с отчаяньем подумала она, да это же никогда дожди не кончатся, Алешка простудится, и она тоже простудится и заболеет.
Все последние годы она никогда не думала о себе, но сейчас было так неуютно, что она подумала о себе и удивилась – да она ли это идет сырым темным двором, руки ноют от тяжести, ногам сыро, вдоль позвоночника ползет холодная струйка, – да она ли это. Она, она. Не все же быть дождю, скорее хотя бы и снег пошел, мороз ударил, у нее еще хорошее зимнее пальто, да и сапоги еще хоть куда.
Наконец они пришли домой.
В кухне было пусто – хозяйка уехала на месяц к сыну в Калугу. Алешка не хотел раздеваться и долго возился в коридоре.
– Да разденешься ты наконец? – крикнула на него Валя.
Она редко кричит на сына, и от неожиданности тот широко раскрыл глаза, потом быстро-быстро захлопал ресницами, губы его надулись от обиды, и он зашмыгал носом.
– Ну, будет, будет, – примирительно сказала Валя.
Ей стало жалко сына, хотелось приласкать его, и она поняла, что это все – она дома, и все обиды нужно позабыть, потому что в семье, кроме как на нее, не на кого больше рассчитывать.
Она знала, что Андрей приедет десятичасовой электричкой – у него два часа занятий в техникуме.
Ровно в десять часов электричка засвистела, шумно сбила ход, и слышно было, как она трется о платформу.
Валя встала у окна на кухне…
Видны были длинные сараи и двухэтажный деревянный дом – между ними и должны пройти люди, спешащие с электрички.
Снова вялыми крупными хлопьями падал снег. Земля была уже бела, но тяжело бела, и это ненадолго… Дул ветер, качался скворечник на длинном шесте у сарая.
Как всегда, люди появились неожиданно. Шли они гуськом, как-то боком, забрав шею в плечи, продавливая черные мокрые следы.
Андрей заглянул в кухонное окно и, убедившись, что Валя ждет его, помахал ей рукой и вошел в дом.
Стряхнул воду с кепки, снял пальто и только тогда обнял Валю.
– Устал? – спросила она.
– Не в этом дело, – ответил он.
Губы его слегка дрожали, и видно было, что Андрей чем-то расстроен.
Когда он потер руки в ожидании ужина, Валя подумала, что он еще совсем мальчик. Только двадцать три года. Черты лица еще мягкие, плавные, еще не затвердели, как у взрослого человека.
– Баллон сменил? – спросила она.
– Сменил, – ответил Андрей, и по лицу его проскользнула дрожащая улыбка, чуть раскосые глаза его были печальны. – Еду, ты понимаешь, с этим баллоном, в электричку еле сел. В тамбуре битком народу, все после работы, злые друг на друга, голодные, толкаются. Я тоже голодный, спать хочу… – Снова губы его задрожали, и видно было, что Андрей переполняется жалостью к себе. А Валя забеспокоилась, не натворил ли чего ее Андрей.
Жалость к себе захлестнула его окончательно, и он говорил торопливо, глотая слова, чуть прицокивая языком:
– Да что же это, думаю, за жизнь такая. И злость во мне на всех. Вот сейчас, думаю, возьму и взорву газовым баллоном, и все тут, – и он, видя испуг Вали, улыбнулся жалкой, усталой улыбкой.
– Ничего, ничего, – приговаривала Валя, и, как всегда, она ясно почувствовала, что для Андрея или же для Алешки она не только руку там или ногу отдаст, но легко и просто жизнь отдаст, и успокоилась – пока есть в ней такая уверенность, все будет в порядке.
– Ты голодный, ты сейчас поужинаешь, я сварила пельмени, а потом обжарила их в масле, да сейчас вот сметаной полью, и уксус у нас крепкий, и вот как вкусно будет, – говорила она тихо, не торопясь, но, однако, и не останавливаясь, таким образом убаюкивая Андрея, обволакивая его своим спокойствием.
А после ужина Андрей сел на кровать против кровати Алешки и, глядя поверх его головы на пожелтевшие обои, говорил, чуть покачивая головой:
– Я все решил. Хватит. Уже выучился. Брошу техникум. Рядом с моей работой есть воинская часть. Там монтер нужен по совместительству. Посменно. Времени хватит. Будем жить нормально. Комнату получше снимем. Не за двадцать, а за тридцать рублей. У тебя пальто нет. И у меня плохое. Будем жить, как все. Нормально. Пока очередь не подойдет. А может, тебе дадут и раньше.
– Нет. Нет, – перебила его Валя. – Ты так не сделаешь. Ты обязательно кончишь техникум. Мы так решили, ты выучишься и будешь хорошим строителем. Не захочешь в институте учиться – твое дело, а техникум ты кончишь.
– Да это же не один день, не месяц, это же еще два года.
– И что? Да, много. Но я придумаю что-нибудь. Полставки мне дадут. Возьму воскресные дежурства в процедурном кабинете. А уйдет на пенсию уборщица Ольга Алексеевна, буду поликлинику убирать после работы. Это все временно. Мы со всем справимся.
– А жить-то когда же, Валюта? – вдруг не выдержал Андрей, охваченный отчаянием.
– А мы что – не живем? – удивилась Валя. – Да это и есть жизнь, – торопливо, боясь, что он перебьет ее, заговорила она. – Только это и есть жизнь. У меня есть ты и Алешка, и мне больше ничего не надо. Я счастлива. Все же остальное приходит и уходит. Я вот так. Думала, и ты так. Эх ты! – горько сказала она.
– И я так, я тоже так, – сказал он порывом, отчаянно, и ткнулся лбом в ее плечо. Она погладила его шею, и он повалился боком и лицом ткнулся в ее колени… Она гладила его шею, жесткие волосы, сердце ее толкнулось в груди, начало расти, расплываться до горла и до живота, заливая все тело горячим, расплавленным теплом, оглушая, кружа голову, и сейчас снова знала Валя, что не только легко, но даже и радостно расстанется она со своей жизнью, чтобы только они, Андрей и Алешка, были счастливы.
Она знала, что говорить ничего не нужно, сейчас все понятно без слов, но счастье и даже восторг так захлестнули ее, что она не могла сдерживать себя.
– Да у нас, может, никогда и не будет времени счастливее. А если все пройдет? У тебя или же у меня. Не пройдет, конечно, жить я тогда не буду, но бывает же у людей. Повзрослеем. Сам еще будешь говорить, что вот когда мы были молодые, хорошо нам все-таки было. Так что еще? Это и есть жизнь. Не так, что ли? Несогласен разве?
Снова вдали за домами просвистела электричка, метался фонарь за окном, постанывали стекла от порывов ветра, она гладила его, убаюкивала, наклоняясь целовала и, сглатывая слезы, понять не могла, его эти слезы или же ее, они были едины и солены, эти слезы, и время летело, как в темную ночь летит пустая электричка, только глаза закрыл – и не разберешь, мгновенье ли прошло, час, день, и знала, что не было в ее жизни минуты счастливее вот этой минуты, вспыхивало что-то в голове на мгновение – яркий свет, молния – и, качнувшись, как фонарь от ветра, гасло, чтобы отдохнуть человеку от счастья, и снова вспыхивало, и снова гасло, темнота и в ней молния, и пожар, и снова темнота, и полный покой, и знала, что у Андрея такое же, что и у нее, мгновенное, жаркое, горящее счастье, и здесь она не могла ошибиться.
– Мальчик мой, мальчик мой, – говорила она, – так хорошо сейчас, так вот всегда и будет, и ничего-то нам не страшно.
– Да, да, – радостно, восторженно соглашался он. – Так всегда. Конечно. Да. Да.
Бегство
В свои пятьдесят три года Алексей Васильевич был сух, жилист и так еще силен, что сила гнула его к земле, и он был сутуловат. Голубые его глаза успели подвыцвесть, но волосы, рыжеватые, чуть вьющиеся, еще блестели, хотя в них уже основательно подзапуталась седина.
Был день заезда в дом отдыха, и Алексей Васильевич знал, что на веранде перед столовой вечером будут танцы, он ждал вечера, и вечер этот наступил, теплый, тихий, с яркими августовскими звездами и глубоким небом.
Алексей Васильевич ждал вечера потому, что днем на этой же веранде заметил женщину, сидевшую в отдалении у перил в одиночестве.
Была она почти еще молода – сорок или немногим больше, – волосы ее были уложены тугой башенкой. На женщине было синее шерстяное платье с бантом на груди и белым шитьем по вороту. Под глаза ее уже легла чуть заметная желтизна.
Алексей Васильевич догадывался, что она впервые в доме отдыха, с первых дней скучает по семье и жалеет, что отдалилась от нее хоть на короткое время, или же она так одинока, что с одиночеством смирилась.
Он хотел бы подойти к этой женщине, хотел бы поговорить, а может, и познакомиться, однако навязываться не стал, дожидаясь вечера, и теперь, когда все были в полном сборе, Алексей Васильевич понял, что час его пришел.
Тогда он подошел к юному затейнику и, поведя подбородком на баян, спросил:
– Не позволишь ли, друг?
– А можете ли? – И, поняв, что Алексей Васильевич трезв, затейник отдал ему баян.
Алексей Васильевич сел поудобнее, размял пальцы, для разгона сыграл полечку, а потом старое танго «Мне бесконечно жаль» – все давно забыли его и думали, верно, что это не старое, а вовсе новое танго.
И уже поняв, что все у него получается, Алексей Васильевич заиграл любимый свой вальс «На сопках Маньчжурии». Он даже щекой налег на мехи, чтобы не мешать себе слушать этот вальс.
И уже чувствовал, что сам чуть поплыл от этого вальса, что-то даже и стронулось в душе, и он вспомнил, что вот этот самый вальс играл он, но только на гармошке, и это выходило хрипловато, и хотелось плакать – да и плакали же – он играл в День Победы, они стояли в Польше, и, играя тогда, Алексей Васильевич понял вдруг: вот ведь как ему повезло – он остался жив. Четыре года отбухал во взводе связи, всех друзей выбило, а он уцелел, и это чудо из чудес, и вот сейчас, как эхо того победного вечера, на этой веранде, среди августовской полыхающей звездами ночи, понял Алексей Васильевич, что и вся-то его жизнь – сплошное везение, одна большая удача: он не только уцелел на войне, но, отгудев на свете больше полувека, не болел ни разу, чувствует себя совсем еще не старым, а и вовсе молодым, когда-то еще его свеча начнет чадить и гаснуть, ему еще жить да жить, и времени у него впереди бесконечно, и Алексей Васильевич был так благодарен своей удачной жизни, что, внезапно свернув мехи, оборвал вальс. Потом встал к перилам и, закурив, медленно отходил от своей внезапной радости.
Когда заиграли танго, Алексей Васильевич пригласил женщину, для которой, собственно говоря, и брал в руки баян, и обрадовался тому, что, хоть она начала полнеть, однако танцует легко и полнота ее не тяжелая, а легкая, послушная ей.
Он осторожно присматривался к женщине – у нее светло-серые глаза, и они чуть влажны, и, хоть женщина была весела, казалось, что в любой момент, даже и среди танца, она может внезапно заплакать.
Лицо ее успело загореть за лето, и только кожа на висках была истончена и бела.
Алексей Васильевич похвалил ее за то, что танцевать с ней так легко.
– Что вы! – вспыхнула она. – Я уже не помню, когда танцевала в последний раз.
– А что же мешало – заботы, что ли?
– Да, все заботы, – просто ответила она.
– А в домах отдыха не танцуете разве?
– Я впервые уехала из дому.
В перерывах Алексей Васильевич уже не отходил от нее, – чтобы не заскучала, рассказывал смешные истории, в танце держал нужную дистанцию, в доверие не втирался, так они и плыли себе в вальсе либо покачивались в танго, и Алексей Васильевич узнал, что зовут ее Анной Федоровной, она из Фонарева, – это в двух часах езды от Ленинграда. Муж ее, хороший плотник, пять лет назад попал под поезд и погиб. Анна Федоровна – контролер ОТК на радиозаводе. У нее двадцатилетняя дочь Лиза, учится в Москве, полгода назад вышла замуж и теперь, конечно, будет наезжать очень редко, и не так это просто в сорок два года жить одиноко.
Алексей Васильевич рассказал и про свою жизнь. Он шофер автобуса из Подпорожья, у него двое детей – Виктор и Маша, оба уже взрослые, и у Алексея Васильевича трое внуков.
– Давно ли вы женаты, Алексей Васильевич? – спросила она.
– Так давно, что уже и не помню себя неженатым, – усмехнувшись, ответил Алексей Васильевич. – Я, верно, родился уже женатым…
Два следующих дня они всюду были вместе – в кино, на озере, – и Анна Федоровна все больше нравилась ему. Он даже вроде жалел ее и сам понять не мог, отчего эта жалость. Оттого ли, что у нее влажные глаза и она легко может заплакать, оттого ли, что по печали в глазах и по складкам у уголков рта угадывалось близкое ее увядание.
На третий день знакомства они пошли побродить по лесу.
Недавно шли долгие дожди, и в лесу до высоты роста человека было сыро, а выше, к верхушкам деревьев, разливался зной, и этот напекшийся зной вверху и эта сырость на земле все не могли перемешаться, перелиться друг в друга, и зной звенел, но отдаленно, лишь в верхушках, здесь же была тугая застоявшаяся затхлость.
Лес казался заброшенным, звенели мошки, приставали назойливые шмели, падала на лицо уже летящая по лесу паутина, начали жухнуть травы, желтеть листья, и от начавшегося угасания летней жизни, от звона мошки, от переливающегося жара на дне синего ковша Алексей Васильевич почувствовал оглушение.
На сосне трудился дятел, казалось, он чувствовал на себе чужое любопытство и скашивал на них свой глаз, однако, упоенный крепостью собственного клюва, прервать свой труд и не хотел и не мог.
Они увидели большую муравьиную кучу и, склонившись над ней, долго наблюдали возню муравьев, вернее сказать, их суетливую жизнь.
Анна Федоровна выпрямилась, Алексей же Васильевич все смотрел на копошащихся на сосновых опадках мурашей, на чуть желтеющие, но еще с летним маслянистым блеском сосны, на разорванное соснами небо, и, внезапно подумав, что вот жалкие мураши ничего не боятся, что были они заняты трудом этим и до войны, и во время войны, и потом всегда, и что они не заботятся тем, что вот жизнь выписывает такие-то и такие-то хитрые вензеля, выплясывает немыслимый танец, показывая то прекрасное лицо, то кукиш, а то и голую мякоть, – Алексей Васильевич даже позавидовал им.
И внезапно, мгновенно почувствовал Алексей Васильевич – он живет! Если б сейчас кто-нибудь сказал ему, что когда-нибудь он начнет болеть, стареть и в конце концов исчезнет, Алексей Васильевич этому бы очень удивился и смириться с такой ложью ни за что бы не смог.
Потому что никогда он не смог бы отделить себя от этой затхлости, зноя и мурашей, ему всегда так везло, тело его не успело да никогда и не успеет состариться, душа его еще так весела, заботы били его, но не сумели вывернуть душу, как выворачивают мешок для просушки, так всегда и будет, вот именно и точно – так всегда и будет.
Снизу вверх взглянул он на женщину, стоящую над ним, и увидел ее полные ноги и угадывающуюся под кофтой высокую грудь, увидел ее блестящие, серые, чуть влажные глаза и рывком поднялся, да так порывисто, что хрустнуло и заломило в коленях, и глухим, деревянным голосом сказал:
– Надо бы придумать что-нибудь, Анна Федоровна. Не все же по лесу ходить. – Голос казался ему чужим, губы пересохли, и он провел по ним языком.
– Куда ты спешишь, Алексей Васильевич?
– Я-то не спешу. Вот только времени мало остается, Анна Федоровна.
– Не так чтобы и мало, Алексей Васильевич.
– Но уж и не много. Восемь дней всего. А четыре дня – тю-тю – уже улетели.
После обеда Алексей Васильевич пошел в поселок и нашел женщину, которая согласилась сдать им на неделю веранду, выходящую в сад.
Женщина была крупной, прямой, с маленькой головкой. Она была похожа на ящерицу. Она не спрашивала Алексея Васильевича, зачем ему веранда, она только хотела, чтобы он не скупился, и он не скупился.
Они купили яблок, винограда, вина и, когда над садом осторожно закружились сумерки, начали свой праздник по случаю временного новоселья.
Праздник, однако ж, получался невеселым, потому что Анна Федоровна стеснялась Алексея Васильевича, и, как он ни старался развеселить ее забавными историями, у него ничего не получалось, и она напряженно молчала. Тогда замолчал и Алексей Васильевич.
Он подошел к распахнутому окну. В сумерках виден был покатый склон, расплывающиеся деревья, за ними чернело шоссе, и по нему проносились машины на Ленинград.
В соседнем дворе глухо замычала корова. В саду устало перекликались птицы.
Она подошла к нему и стала рядом. Долго стояли, молча привыкая друг к другу. Осторожно дотронулась до его ладони, и легкого этого прикосновения было достаточно, чтобы Алексей Васильевич резко распрямился и рывком повернулся к ней и рывком же притянул ее плечи к себе. Он не рассчитал силы и ударил ее губы своими зубами. Она подняла руки, чтобы обнять его за плечи, и в движении ее была не страсть, но покорность, он же, потеряв уже голову, с такой силой сжал ее, что ей трудно было дышать, лицо ее побледнело, даже помертвело, он чувствовал на губах сладковатый, солоноватый вкус ее крови и от этого еще сильнее сжимал ее плечи. Шея его заныла от напряжения, в затылке звенело, и весь он был так напряжен, что, режь его ножом, коли топором, он бы не очнулся и ничего бы не заметил.
Так, замерев, стояли они долго, пока полностью не растворились в сумерках.
Как ни был Алексей Васильевич напряжен и звенящ, снимая с подушки чуть пропыленную накидку, он, однако ж, подумал, что хозяйка их, длинный столб с головой ящерки на верхушке, поскупилась постелить им свежее белье.
Пепельницы на веранде не было, и Алексей Васильевич, сделав из старой газеты кулечек, стряхивал пепел в него.
Он лежал, запрокинув голову, глядя в оклеенный старыми газетами потолок, ему сейчас было легко и свободно, и он поймал себя на том, что улыбается.
Он думал об Анне Федоровне – она была застенчива и неопытна, и это нравилось ему. Его бы не испугало, если б она, понимая, что впереди у них мало времени, была бы даже и бесстыдна, но то, что она застенчива и неопытна, трогало Алексея Васильевича. Ему даже было и жалко ее – не так уж много лет до увядания, а она неопытна, как молодая девушка.
Вдруг он услышал слабый всхлип.
– Это что такое, Анна Федоровна? – удивился он.
– Если б дочь узнала, как отдыхает ее мать… – сквозь слезы ответила она.
Это даже и рассердило Алексея Васильевича – он бы хотел лежать молча, чувствуя легкость, свободу и послушность собственного тела, надолго запоминая эту легкость и свободу.
– Но ведь она взрослая, твоя дочь, Анна Федоровна, – сухо сказал Алексей Васильевич.
– Лиза никогда не простила бы мне.
– Но ведь она замужем, – усмехнулся Алексей Васильевич. – Небось у самой скоро будут дети.
Алексей Васильевич был удивлен этим разговором, ему было смешно и досадно, что вот взрослая женщина переживает, что подумает о ней взрослая дочь, он даже со злостью подумал, что та в подобных случаях не стала бы заботиться мнением матери.
Ему хотелось лежать молча, запрокинув голову, прислушиваясь к ночной жизни сада, однако он все же поборол свое раздражение.
– У меня никогда никого не было, кроме мужа, ты уж поверь мне, Алексей Васильевич. И ты не думай, что я какая-нибудь такая.
– Я и не думаю, – с досадой ответил он. – Ты успокойся.
– Нет, не успокаивай меня, Алексей Васильевич. Я не должна была.
– Да что уж теперь говорить, должна, не должна… – Досада его все росла. – Перед дочерью тебе стыдно, перед мужем тебе стыдно…
– Да, и перед ним тоже, – горько сказала она.
– Что ж сделаешь, если его давно нет. Не ты же в этом виновата. Его уже нет, а я есть. Не моя в том вина, если разобраться.
– Нет, ты этого не понимаешь, – упрекнула она его.
– Да, я этого не понимаю.
Спорить ему не хотелось, и вскоре он заснул.
Проснулся он рано – спать мешало солнце. Он осторожно подошел к окну, сел на табуретку, упершись подбородком в тонкий подоконник, и замер. Замер оттого, что внезапно и близко увидел солнце.
Это было огромное, ярко-красное с черной бахромой по краям, распухшее солнце. Оно лениво висело над поселком. Все утро вбирало оно в себя туман и росу и теперь было рыхлым и водянистым. Небо же вокруг него стало обнажено и сжато.
В саду оживились птицы. В соседнем дворе замычала корова, и мычала она не сонно, лениво, как вчера, но бодро, радуясь новому утру и этому рыхлому солнцу.
Алексей Васильевич под суету птиц, под возню кур под окном закрыл глаза и, пригревшись на солнце, совсем было задремал.
Однако ж он не спал, он лишь кружился в плавной розовой полудреме, он вроде бы забыл о себе, но вместе с тем помнил, что он в чужом доме, с ним вместе малознакомая женщина, и его даже радовало сознание, что вот сейчас, ранним утром, он не зол и не утомлен, но бодр, легок, и снова, как вчера днем, была в нем мысль, вернее сказать, не мысль даже, а так, сквозь полудрему тлело в нем все то же соображение, что вот он живет, и уверен в этом, как и в том, что никто и ничего не может с ним поделать. Так уж он устроен – вот он живет, и все тут, так уж получилось, что он имеет волю к жизни, жадность к ней, он любит все это – работать до полной усталости, по лесу ходить, мясо есть, обнимать женщин.
Он такой, какой есть, ему всегда везло, теперь же должно повезти особенно – судьба не только отпустила ему волю к жизни, она теперь подарит ему еще много лет этой воли. Он всегда жил так, чтобы ничто из радостей не проплыло мимо него. Потому что, может, кто-нибудь еще раз увидит такое же кровавое и распухшее солнце, а он нет – не увидит. Может, кто-нибудь и будет еще раз сидеть на жаркой веранде в незнакомом поселке, но только не он. И кто-нибудь будет обнимать такую же красивую женщину, но не он, не он. Он – никогда больше. И это точно.
Алексей Васильевич поднял голову, чтобы еще раз увидеть эту женщину. Анна Федоровна спала, укрывшись простыней. Видна была ее крепкая шея, полные плечи, лопатки, ямки под лопатками у самого позвоночника.
Между лопаток упало розовое пятно солнца, и оно особенно осветило белизну ее кожи. В этом розовом пятне Алексей Васильевич увидел розовую же каплю пота, и капля эта сверкала и, вобрав в себя другую каплю, струйкой поползла по плавному желобу между лопаток. Анне Федоровне, понимал он, жарко, но она даже во сне стесняется его и не смеет сбросить с себя простыню.
Словно почувствовав взгляд Алексея Васильевича, она повернулась, и теперь он увидел ее лицо. Она лежала, положив правую руку под ухо, левой же как бы поддерживала волосы. Солнце залило ее лицо розовым светом, рот ее был приоткрыт, и видны были некрупные белые зубы, она улыбалась во сне, и всего-то больше хотел сейчас Алексей Васильевич, чтобы она улыбалась именно ему.
Он рывком поднялся и, поскрипывая половицами, подошел к этой женщине, и, больно ударившись о пол коленями, лбом ткнулся в ее влажную подмышку, он до боли зажмурил веки поскрипывал зубами, поахивало, постанывало где-то в груди, в затылке и позвоночнике, а она обняла его голову, и прижала его лицо к своей коже, и гладила его волосы, и что-то говорила, но так тихо, что он ничего-то и не слышал.
Когда позавтракали и собирались возвращаться в дом отдыха, Анна Федоровна вдруг сказала:
– Мне здесь не нравится, Алексей Васильевич.
– Чем же здесь плохо? – удивился тот.
– Не нравится, и все. Вот, может, кто уже и спал на этих простынях.
– Ну, как говорится, не до жиру.
– Послушай, Алексей Васильевич, а что тебе этот дом отдыха?
– Это как же?
– А так, что мне уже и все равно. Я, пожалуй, сейчас ничего не боюсь. Даже и тебя.
– Так и что?
– А возьмем и уедем отсюда.
– Это куда же, интересно бы знать?
– А ко мне.
– Вот так так. А мне есть где приткнуться?
– У меня и будешь.
– А у тебя что – квартира отдельная?
– Дом.
Алексей Васильевич присвистнул от неожиданности. Постоял у окна в задумчивости, поглядел в сад.
– Да, – рывком повернулся к Анне Федоровне, – конечно. Раз и бывает. Вот так. Но только сразу, чтобы не передумать. Берем паспорта. Все! Гори огнем эта ящерица. Ай да Анна Федоровна, – восхищенно сказал он. – Да это же семь дней. Это же целая неделя.
Уже собрав вещи, взяв паспорт, ожидая Анну Федоровну в вестибюле главного здания, Алексей Васильевич обнаружил, что его ждет письмо от жены, от Клавдии Денисовны.
Надрывал он конверт со смутным тревожным чувством. Даже поймал себя на том, что не так боится за то, что дома неприятности, как скорее за то, что неприятности эти потребуют его присутствия и, следовательно, сорвут поездку к Анне Федоровне.
Сначала он бегло просмотрел письмо и успокоился – дома все в порядке, – и прочитал письмо еще раз, уже внимательно.
Клавдия Денисовна писала, что начала бы скучать по нему, да скучать мешает Ленька, любимый внук Алексея Васильевича, Машин сын. Чтобы сидеть с внуком, Клавдии Денисовне пришлось бросить работу, благо пенсия приличная и позволяет не работать. Дальше жена писала о соседских новостях, и снова о Леньке, что он мешает ей писать, дергает за ногу и тянет в рот ее комнатные туфли. Дальше Клавдия Денисовна передавала приветы от родственников и просила, чтобы Алексей Васильевич прихватил в городе колбасы, если будет хорошая, а также купил Леньке теплые рейтузы и колготки.
Прочитав и порвав письмо, Алексей Васильевич снова стал ждать Анну Федоровну, однако мысли о жене уже не покидали его, и мысли эти были ему неприятны.