355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Дурасов » Мальчик с короной » Текст книги (страница 4)
Мальчик с короной
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:42

Текст книги "Мальчик с короной"


Автор книги: Дмитрий Дурасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Мальчик с короной

Раннее воскресное утро. Наша, вся в солнечных пылинках, комната. Я в черных шароварах, твердых пионерских сандалиях, в тысячу раз стиранной, залатанной ковбойке. Один длиннющий карман набит шарикоподшипниками, от их тяжести шаровары все время ползут под живот.

Я с тоской смотрю на стоящую в углу кровать. Под железными, с облупившейся эмалью ножками кровати – фаянсовый, с германским пейзажем, трофейный ночной горшок. Над кроватью – гипсовая посмертная маска поэта Маяковского с желтым от пыли носом. В уголке спит, накрывшись китайским одеялом, мама. На табуретке бронзовая, с тремя толстыми грациями на ножке лампа и много раскрытых книг.

Мне невыразимо скучно. «Почему я просыпаюсь раньше всех?» – думаю я и выхожу из комнаты.

Если крепко зажмурить глаза и еще прикрыть их ладонями, все равно не будет такой темноты, как у нас в коридоре. Но я знаю все и без света. Вот вешалка с лохматой овчинной шубой, под ней литые галоши, мамины туфли, баночки с гуталином. В другом углу – соседский велосипед с миллионом спиц, рядом дверь старушки Ольги Ивановны.

Вчера она позвала меня к себе в гости и показала тяжелую, с литым богатырем на крышке, шкатулку. Оловянный богатырь лежал на скамейке, держа в руках толстую, всю в гвоздиках, булаву. На скамейке было написано: «Спи, Илья, отдыхай, а лихо придет – не зевай!» Ольга Ивановна, посмеиваясь, рассказывала мне, как привез ей когда-то молодой муж с ярмарки эту шкатулку, а она просыпала из нее конфеты в золотых бумажках…

Я слушаю с недоверием, не могу себе представить Ольгу Ивановну и ее мужа молодыми: уж слишком все старое в комнате, вся в морщинах Ольга Ивановна, выцветшие, блеклые фотографии на стенах, на которых люди вроде и не жили вовсе на свете. Молодой и веселой мне виделась одна только ярмарка. Крутились разноцветные карусели, выстреливались в небо лодки-качели, ходили цирковые лошади с султанчиками, кричали павлины и плевались золотыми орехами в купцов и гостей, которые смеялись и приплясывали, как на демонстрации Первого мая.

Я подхожу ко вторым соседским дверям. За ними слышен дружный храп рабочего дяди Вадика и его жены тети Вали. Тетя Валя так велика, что похожа на колокольню. Когда после стирки она вывешивает на балконе свои платья и лифы, я всегда поражаюсь их размерам.

Дядя Вадик стесняется и, по-моему, очень боится своей жены. Особенно после получки, когда он приходит розовый как пряник. Тогда тетя Валя гремит на него сверху, а он оправдывается.

Летом они живут в родной тети Валиной деревне под Москвой и изредка берут меня погостить. Мы едем в веселой, праздничной электричке. В вагоне играют на гармони, сочно шлепают в карты и стукают в домино, ходят челноком слепые в синих очках, цыганки с будто копчеными сосунами у груди, похожие на сердитых грачей милиционеры. Шум, гвалт, толкотня, смех и ругань. Дядя Вадик стоит рядом с женой смущенный и зря делающий равнодушное лицо, а рядом кто-то уж говорит: «Тю-тю – вот это Дамочка!» Дядя Вадик краснеет, а тетя Валя смотрит свысока и молчит.

В эту минуту я представляю себе, что вдруг вот сейчас дядя Вадик начнет расти, разбухать как на дрожжах, и вот он уже сравнялся с тетей Валей, вот немного перерос ее, вот коснулся головой потолка и как крикнет: «А ну, кто тут самый-самый высокий – выходи! Я тебя на одну руку посажу, а другой прихлопну! Ура! Ура!»

Вообще воображение у меня очень сильное – я могу представить (и часто представляю) все что угодно. Моя ученая мама очень гордится моим воображением и говорит, что его надо развивать и тренировать постоянно. «Учись мыслить образами… – почти каждый день говорит мне мама. – Образное мышление – сущность искусства!» После этих маминых слов я, конечно, стараюсь вовсю.

За входной дверью кто-то серебристо позвякивает ключами – конечно же, это Юрий Николаевич! Рассеянный, прямой, как бамбуковое удилище, мамин друг, художник Юрий Николаевич.

Не знаю, когда я полюбил Юрия Николаевича, но, наверное, в тот день, когда мы оклеивали нашу комнату розовыми обоями. Мама непременно хотела розовые обои в крапинку. Она сказала, что такие обои успокаивают нервы. На полу стояло сытно пахнущее крахмалом ведро с клейстером, лежали длинные, скользко отсвечивающие клеем полоски обоев.

Юрий Николаевич стоял на лестнице и аккуратно прилаживал к стене полоску. Мама держала наготове другую. Я от нечего делать (намазывать мне не доверяли) рассматривал газеты, наклеенные еще раньше на стену. Почти все газеты перевернуты вверх ногами, и теперь было похоже, что они напечатаны на каком-то тарабарском языке.

«Взять, что ли, кисть с клеем и обмакнуть ее в ведро? Или выклеить большой конверт? Но зачем мне конверт, что я положу в него, куда пошлю?..» – скучно думал я, поглядывая на смеющиеся лица мамы и Юрия Николаевича.

– Что-то я очень-очень проголодался! – сказал Юрий Николаевич, и у него под подбородком прыгнул вверх-вниз кадык. Из-за кадыка шея Юрия Николаевича была очень похожа на березу с деревянным грибом, которую я видел в лесу. Я засмеялся и решил накормить Юрия Николаевича.

На кухне я быстро достал из кастрюли яйцо. На мою удачу, газ на плите горел. Я схватил сковородку, кинул на нее холодный кусок масла и, дождавшись, пока сильно разогреется, взял и раскокал над ней яйцо. Расплылось яйцо, и выплыл из него красавец желток, полированный белок довольно растекся по маслу и стал попыхивать и выгибаться в бугорки. Я отрезал самый большой ломоть черного хлеба, круто посолил и намазал для пущего смака хреном и горчицей. Яичница между тем была уже готова и слегка дымила. Я вытряхнул ее на ломоть, подумал и добавил мелко нарезанного лука и перца. Теперь можно было подавать.

Гордый, я вошел в комнату и протянул изумленному Юрию Николаевичу кушанье. Юрий Николаевич откусил и зажмурился от удовольствия. Он даже, кажется, заплакал и сказал:

– Ну, ты, брат, даешь! Если из тебя не выйдет писатель, то уж повар – обязательно!

На что мама сказала:

– Все писатели очень любили поесть и сами прекрасно умели готовить. Возьмем, к примеру, Гоголя, Чехова, Крылова! Одно гениальное гоголевское описание обеда у помещика Петуха чего стоит! А чеховский рассказ о глупом французе?! А крыловская «Демьянова уха»?! – И – мама начала как всегда перечислять десятки классических литературных примеров, а Юрий Николаевич слушал и ел мой бутерброд. Вот с той поры я, наверное, и полюбил Юрия Николаевича и стал к нему хорошо относиться.

Юрий Николаевич протискивается в коридор, в руках у него две авоськи – одна с книгами (штук шесть толстых кожаных томов, и все, конечно, сплошной Пушкин к Шекспир), а в другой сосиски, колбаса, булочки и банки консервов.

– Я пойду погуляю? – спрашиваю я Юрия Николаевича, и он дает мне кусок колбасы с булкой и треплет за вихор.

Теперь я свободно бегу на набережную. Чтобы попасть на Москву-реку или, как мы говорим, «Москвареку», нужно идти вдоль долгой гранитной стены нашего дома, остановиться перед забором, найти щель и несколько минут петлять между бочками с цементом, поросшими травой горами кирпича, ржавыми вагончиками, в которых живут строители и прораб. Жена прораба опутывает большую часть стройки веревками с бельем, и надо пробираться еще и под ними. Этот путь долог, но интересен. Все время открываешь что-то новое или с удовольствием переживаешь старое. То под ногой трещит и гнется доска, то открывается темная пещера склада. По пути можно набрать множество всяких интересных штуковин – в изобилии встречаются сломанные медные краны, туалетные цепочки, трубки, стерженьки графита, проволока, резина, болты, похожие на кандалы крепления строительных лесов, гвозди, пуговицы от гимнастерок, в которых ходят рабочие, и еще какие-то неизвестные металлические кружочки, которые так ловко кидать в реку. Всего не перечислишь! Выбор огромный! Если особенно повезет, можно украсть кусок карбида и долго потом устраивать взрывы и пожары в глубоких лужах.

Но еще по пути на стройку, у стены нашего дома, увидишь много интересного. Это, во-первых, наш ресторан «Эльбрус». Ресторан как аквариум выглядывает во двор огромными хрустальными окнами, за которыми днем и ночью плавают в синем табачном дыму официантки, похожие на золотых рыбок, приплясывают с остановившимися как у селедки глазами пьяные, на полу, как тина, зеленеют пальмы, гротиком таинственно поблескивает буфет.

За рестораном приткнулась аптека с холодным запахом лекарств и грустной девушкой в белом халатике. К ней тянутся старушки и как будто поют нежными голосами: «Мила-я, дай-ка-ааа от жи-во-тааа, от голо-выыы, от серд-цааа…»

Еще дальше чернеет скромный вход в наш домовый полуподвальный красный уголок. В уголке есть приемник, шахматы, газеты и журналы еще с довоенных времен, красная скатерть и два гипсовых бюста. В уголке сидит без руки инвалид войны и завкульт нашего двора Иван Иванович.

У доброго Иван Ивановича страшно дергается глаз, скрипит железная рука в пухлой черной перчатке. Голос его грубый и хриплый – в нем слышится отзвук близких разрывов и фронтовых команд. Одет Иван Иванович в китель без погон, плохо начищенные сапоги, на голове фуражка со сломанным козырьком.

Мы уважаем Иван Ивановича, но в нашем воображении он стоит отдельно от тех героев войны, которых мы видели в кино. На экране цветут взрывы, красивый, подтянутый лейтенант ранен, но отстреливается, солдаты строем берут город, умирают от страха уроды фашисты, все поют бодрые марши и влюбляются в летчиц и партизанок.

А Иван Иванович если и рассказывает про войну, то очень редко и все неинтересные какие-то случаи. То говорит: «Пришел к нам в окоп пацан-лейтенант из училища и все высовывается и высовывается из окопа. Я ему говорю: «Не высовывайся, браток, погоди маленько – успеешь навоеваться». А он опять высовывается. Я ему: «Не высовывайся!» А он высовывается. Я ему говорю: «Не высовывайся, не высовывайся!» А он высунулся – и бац, в лоб ему. А послушайся он меня, может быть, и по сей день жив остался… Так-то, ребятки…»

Словом, ничего по-настоящему интересного Иван Иванович рассказать не мог и не умел, даже о ранениях своих говорил как-то буднично:

– Стукнуло меня всего два раза. Первый раз один дружок, танкист, подсадил к себе в танк. Ну и шлепнул нас немец стальной такой болванкой. Броню она не пробила, а вот контузило меня крепко… А руку левую мне минным осколком срезало в Белоруссии, под Бродами – так-то, мальцы… Что еще рассказать? Мина – она, сволочь, большая… Она навесом кроет и осколки махонькие далеко кидает!

Я – на нашей солнечной, пыльной набережной. На набережной всегда холодно от ветра с реки, от толстого гранита парапетов. Блещут на асфальте бархатные лужицы мазута, мчатся, неистово сигналя, темно-зеленые, с помятыми кабинами и расщепленными кузовами трехтонки, под мостом стоит черношинельный милиционер с полосатым жезлом. Сейчас он заливистой трелью засвистит, да так, что у каждого шофера душа в пятки уйдет! Изредка будет вторить ему короткий густой возглас самоходки, или будут лаять трубы пассажирских трамвайчиков.

На набережной, как грозовое облако, стоит мой злейший враг – Сашка Медведев. На его крепкой круглой голове кепка, надвинутая на уши. Из-под козырька – мелкие, застывшие, как мне кажется, в студеной ненависти глазки. Никто не знает, что выкинет Медведев в следующий момент. Он может со всего размаха ударить палкой по лбу зазевавшегося товарища, укусить до крови, протащить за волосы. Смеется Медведев только когда кто-нибудь упадет да еще ногу подвернет…

Сашку давно бы отправили в колонию, если бы не отец, очень заслуженный инженер. С каждым годом этот сильный высокий человек высыхает и гнется к земле все больше и больше, но отказаться от сына не может и терпит его выходки. «Откуда берутся такие выродки, как Сашка? – думаю я. – Всем он враг, и все ему стали врагами. Почему, в жизни до сих пор есть такие люди?»

– Это на нем проклятие древнее висит! – объясняет Ольга Ивановна. – Видать, дед его али прадед разбойником был, души невинные губил в темном лесу, на дороге наезженной, столбовой… Вот и прокляли его – аж до седьмого колена мучается…

Такое объяснение мне нравится. Я живо представляю себе стылую дорогу, привязанного к дереву ямщика и медведевского прадедушку с огромным топором в руке. Ямщик дрожащим от страха голосом шепчет: «Про-к-ли-наю теб-бяяя, уби-ве-ццц…» А прадедушка хохочет и точит напильником острие.

Так было или не так – не мне судить. Медведев был моим давним врагом, но одно время я чувствовал себя перед ним очень виноватым. Вот как это случилось, хотя до сих пор страшно вспомнить.

Зимой все ребята с нашего двора играли в снежки. Наконец нам это надоело. Мы придумали новый способ. Снежок теперь метался не рукой, а палкой. Для этого надо было крепко насадить снежок на конец палки, сильно размахнуться и сделать быстрое движение вперед. Снежок соскакивал и летел. Чем сильнее размах, тем дальше полет. Кто дальше кинет?

Я нашел себе вместо палки толстенький железный прутик и стал метать. Ткну в снежок, размахнусь и брошу… В это время Медведев, вообще очень редко играющий в наши игры, подкрался ко мне сзади в надежде этот самый прутик у меня выхватить. Я, не видя его, размахнулся и попал ему точно по носу. Медведев охнул и свалился в снег. Я отбросил прут и нагнулся над ним. Из расширившихся голубых глаз Медведева катились крупные, похожие на стеклянные бусы слезы. Переносица быстро вспухала и начинала горбиться большой лимонной шишкой. Медведев стонал и делал попытки дотянуться скрюченными пальцами до шишки, но не мог.

«Я убил его…» – сразу догадался я и, отвернувшись от Медведева, побежал к набережной, куда глаза глядят. «Все равно меня теперь посадят в тюрьму… Бедная моя мама! Какой я несчастный! Почему вдруг так получилось, что именно я убил Медведева?!» – думал я, уходя все дальше по бесконечной набережной.

Очнулся я только у глубокой, наполненной черной хлюпающей водой ямы. Над ней висел плакат: «Посторонним вход воспрещен!» Я оглянулся и со страхом заметил совершенно мне незнакомый пейзаж. Кругом заборы, тусклые стекла пыльных окон за этими заборами, какая-то чужая река, дымящие трубы. Я резко повернул и быстро пошел назад.

Во дворе никого не было. На том месте, где лежал Медведев, пусто. «Уже унесли…» – горько подумал я и представил Медведева в гробу. Медведев с очень красивым и добрым лицом лежал весь в цветах, но в руке у него почему-то был зажат мой прут, и люди, пришедшие проститься с ним, косились на этот прут и дрожали как испуганные лошади…

Из подъезда выбежали близнецы – братья Рома и Нема. Они весело смеялись. «Чего веселятся? – подумал я и неприязненно посмотрел на шумных братьев.

– Васька! Где ты пропадал?! – крикнул мне Рома. – Тебя же все искали… Как ты здорово наподдал Медведеву! Теперь у него на носу большая шишка!

– Что – Медведев жив, что ли? – спросил я.

– Жив, жив, что ему сделается? Будет только меньше маленьких обижать…

Сейчас я вижу, что Сашка Медведев набил полные карманы камней и топит ими в реке кошку. Глупая кошка плывет изо всех сил к берегу, как раз к тому месту, где стоит Медведев, и, зажмурившись, бьет по воде лапами. Сашка не спеша выбирает камешек поувесистей и с быстротой и ловкостью кидает в кошку.

– Перестань, Медведев! – кричу я, но Сашка и не видит меня. – Вон твой отец идет! – что есть силы кричу я, зная, что только так еще можно испугать Медведева.

Сашка медленно оглядывается вокруг.

– Врешь, – говорит он.

– Отдай мне кошку – это моя кошка! – уже взахлеб кричу я.

– Ты ведь все врешь… – повторяет Медведев.

– Нет, не вру! Вот я меняться с тобой пришел… Хочешь подшипники за кошку?

– Нет, подшипники мне не нужны, у меня есть камни… – безразлично произносит Медведев и сразу двумя руками кидает. Я слышу тошнотворный тупой звук удара по живому.

– Постой, постой, Медведев! Ну, тогда вот – вот возьми ножик за кошку! Отличный ножик…

Сашка как будто удивлен и с интересом смотрит на протянутый ему ножик с перламутровой ручкой. Трет его пальцами, дует на тонкое лезвие и кладет в карман. Сделка состоялась, кошка на этот раз спасена.

Что ж, видать, на набережной делать мне больше нечего. Я разворачиваюсь и, минуя стройку, бегу чистой аллейкой на двор. Ух ты! – из красного уголка как раз выходит мой друг и старший товарищ студент Герасим.

«Эх, Герасим! – проносится у меня в голове. – Как я тебя люблю и уважаю!» И действительно. Кто еще может сделать любую вещь… Ну что ни пожелаешь! Могут быть изготовлены и сабля, и пистолет, и щит, и шлем. Рогатка с мощной резинкой, увеличительное стекло для прожигания всего на свете, хоккейная клюшка, и лук со стрелами, и много-много всего такого ценного, что даже перечислить трудно. Но все, к сожалению, на мену, а мена с Герасимом трудная. Он собирает не просто там какие-нибудь фантики или спичечные коробки, а только все самое редкое, старинное, непонятное… Попробуй принеси ему простую польскую или китайскую марку – нет! На такую он даже и не взглянет – ему подавай или колонию Слоновый Берег, или редчайшую Цумбаранайку… Из монет гони что-нибудь турецкое с дыркой посередке и связкой какой-то паутины вместо герба. Берет он наших старых «Георгиев» с драконом, но уже не очень охотно, так как их еще много осталось после прорытого на стройке котлована. На месте нашего дома, если говорить правду, располагалось когда-то, при царе Горохе, кладбище. «Ну, котлован вырыли, всех покойников раскидали, а у них в карманах-то и были деньги…» – так думаем мы все во дворе и действительно находим кое-что. Я, например, нашел старинный орден в виде креста и с Георгием в центре. За него мне Герасим выдал щит, и с ним я сразу стал похож на рыцаря. Отдал я ему и глиняную казацкую трубку с медным куполком и цепочкой и серебряную пряжку с надписью: «А. Первый».

И за все это получил еще алюминиевый меч и пистолет-поджиг. Мой меч был легок, прикладист и изрубал любые деревянные шпаги в капусту, а поджиг грохотал и пробивал даже с трех метров фанеру! Как после этого было не любить Герасима?!

– А, Вася, Вася… – говорит Герасим и смотрит по своей привычке сначала с одной стороны лица, одним глазом, потом, повернувши шею, другой стороной и вторым глазом. – Хорош, хорош… – определил он меня, точно какую-то редкость. – Здоров и бодр? Я не ошибся? Небось принес, откопал что-нибудь? Порадуй, порадуй новеньким…

– Да что ты, Герасим! Куда мне! Я болел три дня, в кровати лежал – ей богу!

– Ну-ну… – скривился Герасим. – А вон в кармане что у тебя торчит-то, вон раздулся карман…

– Да это шарикоподшипники, тебе, Герасим, это неинтересно…

– Это мне действительно неинтересно, – согласился Герасим и вынул из пиджака новехонький, черный, как смерть, пистолет-поджиг. – Нравится? Сыщешь что-нибудь стоящее – подарю!

И Герасим величественно повернулся и пошел своей дорогой.

Да, один из карманов у меня был набит бракованными шарикоподшипниками, которые мы подбирали на складе утильсырья. Страшно признаться, но они мне были нужны, чтобы бить стекла. И зачем мне это было нужно – никто не знает. Такое было время, такая пора, что нам, мальчишкам, очень хотелось бить стекла, кидать в них издалека шарикоподшипником и слышать ужасающий звон выбитого стекла. За это нас ловили взрослые, колотил и таскал за уши злющий дворник Осман, ругали родители. Но мы ничего не могли с собой поделать и почти каждый день разбивали стекла. В эти минуты в нас просыпался нехороший, темный инстинкт разрушения, мы издавали победные вопли, бесновались, дико приплясывали…

– Осман! Осман! – кричали мы с высокого забора, и дворник с воплем «у-уууу, шайтанннннн!!!» кидался на нас.

Шарики можно было катать и играть в кегли. Только вместо кегли ставили бутылку и считали, с какого раза ты ее разобьешь. При удачном попадании во все стороны летели зеленые осколки. Мы, конечно, играли и в другие игры, в салки например. Или в «казаки-разбойники», «чижик», «красных и белых» или в «наших и фашистов», или… – но всего не перечислишь…

Перед входом в подъезд я замечаю девочку Любу. Я делаю перед ней гигантский прыжок через лужу и быстрее захлопываю за собою дверь. Дело в том, что совсем недавно я поцеловал Любу. И чувствую теперь за нее ответственность. Раз поцеловал – значит влюблен, а коли влюблен, то уж на всю жизнь! А если вся наша жизнь уже размечена, то с Любой нужно хотя бы говорить, а говорить с ней я не умею и не могу…

На весь дом у нас одна лифтерша – баба Настя. Работа у бабы Насти такая: ходить целыми днями из подъезда в подъезд и вешать пудовые замки на испорченные лифты. Будто их кто-нибудь захочет украсть. Неиспорченные еще лифты баба Настя моет с мылом, и сама катается весь день вверх-вниз, разнося по всем этажам очередную новость.

Сейчас баба Настя, излучая новость каждой хитро поставленной на лице морщинкой, говорит:

– Беги скорее, сирота, – отец твой пришел домой, явился сокол ясный!

При слове «отец» я вздрагиваю и бегу наверх. Но постепенно шаги мои замедляются, ноги начинают цепляться одна за другую, и я уже медленно подхожу к нашей квартире. Дверь полуоткрыта, и за ней кто-то ходит большими тяжелыми шагами. Этот «кто-то» – мой отец.

Мой папа – «артист погорелого театра», как дразнили его у нас во дворе, – уже давно не живет с нами. Редко приходят от него письма, еще реже приходит он сам. Раньше я радовался, прыгал к нему на шею – теперь мне все чаще становится неловко. Мой отец красивый, мне кажется, похожий на Пушкина, быстро ходит по комнате и рассказывает актерский анекдот. Соль его в том, что кто-то из известных актеров хрюкнул во время монолога другого известного актера, а тот, в свою очередь, тявкнул ему в ответ на глазах пораженной публики. Отец заливисто смеется и бодро потирает руки.

Я стараюсь вспомнить что-нибудь приятное, связанное у меня с отцом, и наконец вспоминаю лесную тропинку и нас двоих, идущих по ней в сумерках. «Слушай, сын… Сейчас соловей запоет…» – говорит отец. Мы стоим и не дышим. «Щелк-щелк-фьють-фьють…» – громко стучит в кустах соловей и замолкает надолго. «Спать, наверное, полетел… И под каждым под кустом у него и стол и дом! – громко декламирует отец. – И пташка божия не знает ни заботы, ни труда, торопливо не свивает… тра-тата-та гнезда! Целиком не помню строки!» – говорит мне отец, и мы идем дальше к огромному, горящему разноцветными стеклами дому в лесу. Мы тихо открываем калитку и бочком пробираемся заросшими аллейками к резному крыльцу дома. Из дома разносятся мощные аккорды рояля, кто-то смеется низким и страшным голосом, на кухне стоят, будто восковые, невероятной красоты цветы, все залито кафелем, из дверей выглядывают тихие породистые собаки, и девушка в крахмальной наколке и кружевном переднике вежливо говорит: «Вам постелено на диване, в кабинете, только, пожалуйста, просили встать рано утром – после завтрака у Георгия Феодосиевича прием больных…»

Это значит, что мы должны уехать первой электричкой в город. А мы с отцом надеялись прожить тут дня два, три. Мне жалко смотреть на отца – он как-то потерялся среди всего этого великолепия, сгорбился, красивое бритое лицо с гордым подбородком приобрело зеленоватый, нездоровый оттенок. «О, мы зашли просто на огонек, всего на минутку – тут неподалеку прогуливались, соловьев слушали… Не беспокойтесь, мы сейчас поедем домой!» – отец вскакивает и нервно хватает меня на руки. «Мы пойдем с сыном! Большое спасибо, большое спасибо…» – бормочет он и пулей вылетает со мной за железную калитку, на которой прибита большая бронзовая табличка: «Профессор Г. Ф. Французов».

Мы опять бредем сырым августовским лесом к электричке, и что-то сближает нас сейчас – что-то мы вместе ненавидим и чем-то вдвоем гордимся. Мы, не сговариваясь, ненавидим богатых, зажравшихся эгоистов с их толстопузыми, завешанными драгоценностями женами и гордимся своей, пусть бедной, но свободной жизнью людей искусства.

Так уж все перепуталось, что единственный сын и единственный внук профессора Г. Ф. Французова идут сейчас темной дорогой к электричке, в то время, когда в доме дедушки горит свет, тепло натоплено, кто-то играет на большом белом рояле и на столе стоят всевозможные закуски, варения и горячий ароматный чай.

Дедушка проклял отца, а заодно и меня (еще, правда, тогда не существующего) в тот день, когда отец бросил мединститут и подался в актеры. Этого профессор-дедушка понять не мог, хотя и любил искусство и даже общался в свое время со Станиславским. Отец гордо носил проклятие, но изредка смирялся и ездил, прихватив меня для храбрости, к своему папе. Ездил он еще и потому, что у дедушки много всего вкусного и ломился стол от выпивки, а папа был тощим и голодным актером без постоянного места в театре и кино.

Вспоминается и другое… Отец долго, на глазах у всего народа идет по двору. Рукав пальто перепачкан известкой, шнурки на ботинках развязались, широкополая шляпа хищно надвинута на один глаз. Баба Настя широко распахивает двери подъезда, но отец запутывается в них. «А! Мой сын!» – громко и слегка по привычке декламируя, кричит он мне и одновременно всему двору, всей постоянной публике. «Смотри, сын, на отца! Я продукт своей эпохи!» – кричит он с вызовом и потрясает кулаками под гулкими сводами подъезда. «Я прошел войну и застенки! Твой папа видел виноградники в Румынии, наполненные трупами! И никто, никто не ел этого винограда…» – жалобно шепчет он. Мне отца жалко, но я знаю, что ни на какой войне он не был, а ездил с концертной бригадой по госпиталям и пел юмористические куплеты. Не был он и в застенке, а просто, как рассказывает баба Настя, получил пять суток за мелкое хулиганство в нетрезвом виде. Но виноградники – это правда. Многие друзья отца убиты на фронте, искалечены на всю жизнь… Правда и то, что ходит мой отец из театра в театр и ни кто не дает ему Первой, заветной роли Гамлета. И гремит он, и блещет, и потрясает невероятно великолепной игрой публику только в своем собственном, выдуманном «погорелом» театре.

– Вася! Пойдем во двор, погуляем? – задушевно говорят мне двое мальчишек, переминаясь с ноги на ногу в дверном проеме.

– Папа! Можно я погуляю с Репой и Тарасом?

– А? Ну да… Иди погуляй… – равнодушно отвечает отец, поглощенный спором о новой трактовке роли Гамлета.

Да, вот они, мои дорогие друзья – Репа и Тарас. Репа – со своею, похожей отчасти на репу головой и маленький Тарас с толстым лоснящимся носом и шкодливым взглядом. Куда только не ходили мы с вами, куда не забирались?! Каких опасностей не испытывали вместе?! То сообща удирали от дворника, то катались в ледоход на зеленых льдинах, то забирались в старую монастырскую башню, удирали из дому в лес и возвращались, бродили по сокровищам-свалкам или забредали в Исторический музей и долго-долго стояли перед изогнутой саблей и красавцем «максимом»…

Что будет с нами? Что ждет впереди? Об этом мы, конечно, не задумываемся и весело летим смотреть работу плотников.

Приезжает во двор нашего дома раз в месяц, а то и чаще, пятитонка с бревнами. Как на еже, поднимаются во все Стороны с ее кузова иглы-доски, удерживающие бревна. Висит на корме линялый красный флажок. Точно бурей прибивает пятитонку к нашему двору – борта кузова треснули, кабина помята на дальних, опасных лесных дорогах. Вереницей спрыгивают на землю небритые, хмурые плотники с блестящими топорами за поясом. С грохотом сыплются, приминая чахлую траву, длинные бревна. И там, где еще день назад ничего не было, вдруг начинает строиться изба.

Вначале сдирают с бревен сочную, липкую кору, ошкуривают. Затем делают разметку, встав с разных концов бревна и щелкнув по дереву вымаранной в синьке веревкой. Без особой команды садится вся артель верхом на бревна – и пошли летать топорами, срубая сучки и ненужную щепу. Плотники веселеют за работой, так задорно перекликаются, пересмеиваются, легко, точно перышко, ворочают бревна и ладят избу, что мы, сами не замечая, втягиваемся в их работу и помогаем, чем можем. Вон Тарас, кряхтя, тащит охапку сучьев, мы с Репой вцепились в одну доску. Нас подбадривают и потных, запыхавшихся, зверски голодных, подкармливают во время перекуров поджаренным салом, вкусным деревенским хлебом, густым, как сметана, молоком. А через два-три дня светится новенький желтенький сруб. Метят его смолой, а затем разом разбирают по частям. Показывается опять тощая пятитонка и поглощает безвозвратно все бревнышки и всех друзей-плотников. Долго стоим мы на груде несгоревшей щепы и смотрим на пустую дорогу… «Кто будет жить в новой избе? Когда теперь приедут плотники?» – думаем мы.

Близко от нас раздается мощный свист. Выбрасывается в небо легкое облачко голубей. Голубятник Матрос пустил гулять свою стаю. А вот и сам он возвышается на ржавой крыше сарая. Перед ним его голубятня – сложные сетчатые переходы, кормушки, входы и выходы. Матрос безмятежно опускает огромную длинную лапищу под сетку, щупает и выбирает очередного голубя и, захватив его в горсть, с размаху кидает в небо. Голубь раскрывается в воздухе, переворачивается и, сильно дернув острыми крыльями, догоняет стаю. Матрос, задрав лохматую, пыльную голову, почти не переставая свистит в оба грязных пальца. Где-то вдали вспыхивает еще одно белое облачко. Матрос впивается в него взглядом и делает знаки своим голубям. Сейчас начнется самое интересное! Свой голубь должен заманить чужого, или, наоборот, чужак отобъет и заманит своего. Обе стаи летают рядом и всячески стараются сманить друг друга. Так, кажется, и слышишь, как они кричат наперебой: «Наш хозяин лучше!» – «Нет, наш! Наш!» – «А наш корм вкуснее!» – «Нет, наш! Наш!» – «А наши голубки красивее всех! Всех!»

Наконец какой-нибудь влюбчивый голубок плюет на все: бросает верных боевых товарищей и родную голубятню – и ну догонять голубку из чужой стаи. Несется он, несется, да так и не заметит, как сидит уже в клетке и подбирается к нему с самым сладким кормом Матрос.

Но на этот раз Матросу не повезло: увели, умчали у него двух белоснежных турманов. Запер на пудовый замок голубятню Матрос, нахлобучивает на лоб боевую кепку и опускается на землю. Пойдет он сейчас сражаться за своих нерадивых воспитанников, хотя это и не по голубиным правилам.

По пути он чуть не наступает на пионера Афоню. Чистый, выутюженный отличник Афоня идет, блестя смазанными кремом сандалями, белыми носочками, черным портфельчиком с пряжкой. Афоня идет в школу, несмотря на то, что уже каникулы. У него все равно в школе дела. Афоня приветливо здоровается с нами и, почти не оставляя за собой следов пыли, удаляется. Мы с завистью смотрим на Афоню. Афоня – пионер! У него красный шелковый галстук – цвет крови, революции и борьбы! А мы всего-навсего вечные троечники, о красном галстуке и мечтать не смеем. Хотя всегда готовы к борьбе. С учебой у нас пока плохо. Как мы ни стараемся, все знания почему-то мгновенно улетучиваются из головы, а домашние задания делать некогда – кто же тогда будет гулять во дворе? Вот и получилось, что я учусь в третьем классе, Репа – в четвертом, а Тарас – и вовсе во втором – а ведь мы все одногодки!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю