355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Дурасов » Мальчик с короной » Текст книги (страница 10)
Мальчик с короной
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:42

Текст книги "Мальчик с короной"


Автор книги: Дмитрий Дурасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Баржи уже давно прошли. Тихо на Волге: рыба плеснет у одного берега – на другом слышно. Один Лаврентьич, оставив на время удочки, сидит и бормочет под нос долгую, как осенний дождь, беззвучную песню. Всю ночь бормочет, забыв про всякую ловлю. Видно, и ему пришла пора выговориться. А кому скажешь? Все один да один, нет никого рядом близких. В реку канули те слова, а приняла их река или нет, неизвестно. Сообщник ему Волга? Друг или недруг? Вроде всю жизнь прокачался на ней, а не знает…

«Что щепка ей, что человек, – думает Лаврентьич, – носит, носит по волнам, а потом все равно на берег выкинет… Как сор какой, оттого она и чистая, Волга… река…» смолою дерева, тупоносых и приземистых, с двумя долгими, сшитыми из дубовых досок рулями-болерами, с крошечной каюткой и лодкой у борта – уж не увидишь теперь на Волге. И шкиперы задедовали, поседели и доживают свой век кто где. Дядя Петя Останин со своею женой, тетей Зиной, живут у берега Волги. На холме, как белая церковка, стоит, выделяясь своей белизной, их крошечная мазанка. Чуть ниже чернеют в ряд столетние русские избы и смотрят седыми наличниками на нарядную мазанку, как мужики на хмельного красочного казака донца-гуляку. И действительно, какой-то иной жизнью веет от этой теплой, нагретой даже зимним солнцем мазанки. И кажется, будто над ней синее небо, а перед ее порогом не заснеженная, стылая Волга, а ленивый мутноводный Дон, по берегам – степи, степи без конца с горькой полынь-травою и желтое, как нарез дыни, солнце…

Окошки мазанки смотрят на холодную Волгу. На Волгу смотрят и дядя Петя с тетей Зиной, как раньше с реки смотрели на берег. Иногда казалось им, что баржа их стоит на месте, а берег медленно протягивается и движется перед ними, точно ведомый огромным богатырем-бук-сиром, и пропадал берег, и таял в зеленоватом горбистом горизонте, когда уходили они с реки в Каспий. А теперь река Волга никуда не уходит, и вечно, безотрывно стоят ее разлив, острова, дальний огненный яр и хвойные леса, и никуда не уйти и не уплыть на восьмом десятке лет, разве только в смерть уйти, в землю. А порознь страшно. Вот и держатся дядя Петя с тетей Зиной у самого края жизни, крепко и дружно.

Сегодня, как вчера и позавчера, как всегда зимою, собрался шкипер на рыбалку. Ядрено, калено январским морозом красное утро. Синие тени облаков медленно бредут по белоснежной Волге. И леса кажутся теплыми, и небо – теплым, и лед – пустыней безмолвной. И манит, и жалко шкиперу себя – по-стариковски остаться у печки тянет. Печь-то теплее всего! Мнется дед, одетый и обутый, с пешней, удочкой и ведром в руках у двери и говорит:

– Что, Зина, пойду посижу часика три?

– А может, Петро, останешься? Чего ходить-то, ноженьки свои утруждать?.. Оставайся, Петро. Я сейчас пышечек тебе испеку…

– Нет, Зина! Пойду, пожалуй. Чего сидеть?.. Надоело все с тобой сидеть…

– Ну иди к богу, иди жарься на лед, иди, лада моя.

И шкипер, выпустив облачко пара, исчезает за дверью.

Маленькая, сухонькая тетя Зина, прихрамывая, точно уточка, на больную ногу, мечется из комнаты в кухню и обратно, смахивает крошки со стола, ставит себе стакан крепкого чая, скручивает козью ножку и курит махорку, мелко, по-женски затягиваясь и щурясь от дыма. Она садится на место дяди Пети – на продавленное, снятое со списанного катера сиденье – и смотрит в окошко на спину мужа, тающего черной точкой в белой пустыне.

Дядя Петя идет к своему месту, к трем заветным, заповедным, пробитым на всю жизнь лункам. Идти надо метров пятьсот, туда, где стоит летом красный бакен, а затем створиться по краю далекого острова. И на всей этой невидимой линии подо льдом таятся невидимые ямы и ложбинки, в которых и стоит, сонно взмахивая плавниками, спящая с открытыми глазами зимняя рыба.

«Раздразнить надо ее, эту рыбу, как следует! Вот ты, положим, спишь себе спокойненько, наелся всякого вкусного и спишь. Только уснешь, а тебе – раз но башке или хвать за ногу! Или – щелк по носу! Ты тут, конечно, проснешься и станешь озираться… Кто это, такой-сякой, спать не дает?! Будешь глядеть, кого бы по уху вдарить! Так и рыбка! Не раздразни ее как следует – ни за что не возьмет, а раздразни – сама на крючок лезет… Осерчает и лезет!»

Как каждый моряк, старый шкипер не любит и не умеет долго ходить. За ночь навалило на Волгу снегу по пояс, и идти трудно – точно без ног. Шкипер медленно серчает и краснеет под шапкой-ушанкой. Большой, до сих пор богатырски сложенный и сильный мужчина, шкипер недолюбливает это белое безмолвие, способное поглотить без остатка и разницы что песчинку, что гору. Ему не с чем бороться, кроме как с шелестящим, легким, как дым, снегом, и снег так податливо сыплется на валенки и так незаметно, коварно скапливает в коленях усталость.

Дядя Петя садится на перевернутое ведро и закуривает. Где бы ни находился, он всегда садится лицом к своей хате, лицом к тете Зине. Пятьдесят лет прожили вместе. И два разных этих тела, две разные души объединились и слились в одной человеческой судьбе и жизни. Родившись в донской станице и устав к двадцати трем годам от крови, что обильно лилась и мутила тихий Дон, ушли они, казак и казачка, в Россию, на светлую, слезами отбеленную Волгу. И сменяли по вековечной казачьей привычке коня на ладью. Пошли на баржу и поднялись на ней к северу, в город Великий Устюг. И за долгий путь стал казак Петр шкипером, а казачка Зина – матросом.

И шкипер лихой, и матрос его лихой – не просто баба на судне, а матрос, злой до работы, со стальными мускулами, нежный в любви и неистовый в веселье. И преданный в своей великой любви к нему, мужу и шкиперу. «С таким матросом можно плавать! Черт, а не матрос!» – говорил Петро другим шкиперам и, глядя порой, как Зина легко управляется со стальным швартовом, дивился, точно ли она – баба? А тетя Зина, живя мужской жизнью, ругаясь, куря, таская тяжести, была наравне со всеми. Только в одном отличалась от обычного матроса – умудрялась она оставаться женщиной. И пела, и плясала, и стирала, гладила, и хранила единственное свое, девичье еще, платьице, и прятала от угольной пыли дивные пепельные косы, и ревновала своего шкипера к намалеванным, минутным подругам моряков, и плакала порой, забившись в потаенный уголок трюма, задавая себе извечный бабий вопрос: «Ну, за что я его так полюбила?»

…Покурив, дядя Петя встает с ведра и идет к лункам. Три черные веточки-вешки над занесенными лунками видны еще издали. Приближаясь к вешкам, старый шкипер невольно ускоряет шаг и, похрустывая валенками, косолапя, подбегает к лункам. Опустившись на колени, он широкими, точно лопаты, варежками разгребает снег и стучит огромным кулаком по корке льда. Но лунка хоть и под снегом, а замерзла накрепко, спаялась еще перед снегопадом и удар кулака держала. Дядя Петя схватывает пешню и начинает толочь лунку, словно пестом в ступе. Летят острые ледяные брызги, впиваясь осколочками в валенки, и вдруг фонтаном с утробным вздохом выбросилась наружу вода и засинила снег возле лунки. Дядя Петя приседает на корточки и выбирает ладонью кашицу снега и сплывшиеся куски льда. Рука сразу становится красной, подушечки пальцев белеют и начинают быстро неметь. «Холодею… Вот она, старость-то», – думает дядя Петя, шаря в лунке. Выбрав весь снег и лед, шкипер распутывает удочку и, прищурившись, смотрит на блесну… Это его любимая верная блесна-окуневка. Она сделана из настоящего корабельного бронзового, позеленевшего от старости шурупа и сплющена, и погнута, и заострена дядей Петей после того сна…

А чудной был сон: привиделось вдруг шкиперу, что наладились они с соседом – тоже рыбачкой заядлым – блесенки мастерить. Да и поспорили: кто лучше сработает обманку. Сосед – мужик хитрый, жадный до рыбы – не стал будто работать у дяди Пети в хате, не хотел секрет раскрывать и ушел к себе на двор. Озлился тут старый шкипер: «Раз так хочешь, тогда смотри: заделаю я такую уловистую штуку, что у тебя в жизни не получится!» Тут и попался ему старый корабельный шуруп. Сделал он блесну, а отрабатывать ее игру пошел на прорубь, где Зина белье полоскала и где дно было видно как на ладони. Долго изгибал шкипер по-всякому обманку, оглаживал ее края и грани, напильником спиливал, где нужно, лишнее олово, в который раз окунал блесну в студеную воду, пока наконец в темной пасти проруби изящным и хищным изгибом мелькнула перед рыболовом сказочная блесна… То был хороший сон, и сосед, конечно, проспорил старому шкиперу. А наутро – пока не забыл сон – дядя Петя взял да и сработал эту блесенку. Правда, когда делал, думал: «Вот старый дурень! Сказать Зине или соседу – засмеют…» Но никому не пришлось смеяться: оказалась блесенка чемпионкой здешних мест. На нее шкипер таскал порционных двухсотграммовых окуней, а иной раз, цепляя на крючок округлый и выпуклый, как пуговица, окуневый глаз, ловил и еще крупнее – удивительных, почти черных, горбатых и носатых восьмисотграммовых и килограммовых окунищей, которые, с трудом елозя плавниками по краям лунки, казалось, сами вылезали на свет божий и потом медленно, не умирая, стыли на морозе.

Всю долгую жизнь шкипер присматривался к окуням и любил их больше другой рыбы. «Окушок – это подводный ястреб! У него и крылышки красненькие, и летает он, как птица в небе, и бьется до последнего! Это тебе не корова – лещ, не плотва снулая – это боец!» Полюбовавшись на блесну и попробовав на ногте остроту крючка, дядя Петя осторожно булькнул блесну в лунку и вытравил леску до узелка. Глубина этого места была ему известна до миллиметра. Под лункой, в пятиметровом слое воды, уходя в дно еще сантиметров на шестьдесят, зияла ямка, и на краю ее, на перепаде глубины стоял обычно крупный окунь.

Утоптав снег и устроившись удобнее на ведре, шкипер выставил вперед удочку и повел. Удочка, дрожа и подергиваясь, плавно стала опускаться к лунке и, застыв на мгновение, опять начала дергаться, подрагивать и ползти вверх и снова опускаться. Высунув от напряжения кончик языка и как-то загадочно и плутовато улыбаясь, дядя Петя дразнил окуня. Вдруг он почувствовал глухой, переданный леской и древком удочки удар рыбы по блесне и подсек. Легкую блесну точно сразу налили ртутью, и приманка, дергаясь живой уже тяжестью, потянула удочку вниз. Отбросив удочку, шкипер схватился за леску и принялся, как говорят рыболовы, «шить» – быстро и однообразно дергая руками, выбирать леску с добычей. Из лунки, удивленно глядя на дядю Петю, выбрался здоровенный окунище. Шкипер схватил обеими руками, сунул палец под мокрую голову, в жабры, и умело вывел из розовой костяной глотки блесну. Окунь, сияя яркими неземными глазами, дернулся, посунулся головой между пальцев и, заскучав, провис в кулаке. Шкипер бросил его за спину и опять булькнул блесной. На этот раз, как ни дразнил дядя Петя окуней, поклевки не было. Леска обросла толстой колбаской льда и цеплялась за края лунки; шкипер время от времени протискивал леску между пальцев, счищая лед, и недовольно шевелил бровями. «Пойти, что ли, на другую лунку?»

Вообще дядя Петя не любил менять шило на мыло и бегать с места на место, считая, что при удаче всегда наловишь и на одной, обсиженной и верной лунке. «И терпением тоже можно рыбу взять… – знал дядя Петя. – Не торопись, не дергайся, посиди, подумай о том о сем, глядишь – подойдет и цапнет опять!»

Терпения у шкипера хватало. Порой, еще в молодых годах, отойдя от баржи и просидев целый день с малой поклевкой, он сдавался и сматывал удочки только после десятого грозного окрика тети Зины: «Петро! Петро!!!

Вот с места мне не сойти! Клянусь чем хочешь… Зашвырну сейчас борщ за борт! Сил моих больше нету греть его зазря!» Однажды тетя Зина, прокричав в двадцатый раз, топнула ногой, скинула юбку и прямо в одном тельнике, лихо сверкнув глазами, бросилась за борт. Юнга спустил ей на веревочке миску с горячими блинами, и тетя Зина, положив блины на голову, бешено подплыла к лодочке дяди Пети и, высунув блины над самыми его удочками, крикнула: «На, жри, идол!» И идол, задумчиво глядя на поплавки, молча съел все блины…

Жизнь дяди Пети была связана с рекой, а в реке, как расплавленное серебро, плавала рыба, и шкипер черпал это серебро на пропитание, на приварок к маленькому жалованью. Рыба кормила и даже поила шкипера, и поэтому он чувствовал к ней уважение и болел за нее сердцем, когда видел, что ее несправедливо губят.

«Вот завели новый обычай – кур или там поросят мальком подкармливать. Колхозные рыбаки и рады: растянут мелкоячеистый невод на пол-Волги и тащат тоннами малька, а потом жалуются: рыбы нет! Неразумно это, не по-хозяйски! Вот у нас на Дону артельные казаки иной раз до смерти засекали за мелкую рыбу, только крупняка брали и то по уговору. Да и рыбалка-то для них была праздником – раза три-четыре в году праздновали».

Леску дяди Пети дернуло, и пошел столбцом к лунке еще один головастый, тяжёлый окушок. Шкипер бросил его за спину, боясь сглазить удачу, он не любил смотреть и считать пойманную рыбу. Тотчас опять шарахнуло по блесне, зацепилось, взвилось и оторвалось!.. Шкипер поморщился: «Ну вот, пошел теперь доносить всей братии, что за вещь крючок… Ладно, не мой, значит, был…»

Дядя Петя выкурил самокрутку и посмотрел на свою хату. Труба над домом не дымилась, выше крыши вздымались пустые, молчаливые по зиме скворечники. «Дожить бы нам с Зинухой до весны…» – с внезапной тоской подумал дядя Петя и, словно наяву, услышал протяжный, молодой голос Зины: «Ничего, Петро, не дрейфь, доживем! Может такое случиться, что забыла о нас курносая ведьма! Сколько раз должны были, родной мой, погибнуть и не сдюжить, а не брала нас с тобою смерть. Вспомни, лада моя, – и не печалься!»

И многое дядя Петя вспомнил, что забыть нельзя и забыть хочется. Страшнее всего, несправедливее были бомбежки. Когда их маленький незащищенный буксир и пять тяжело сидящих и медленно, как само время, идущих барж бомбили улыбающиеся и кивающие из небесной сини фашистские летчики. Самолеты, точно огромные хищные чайки, кружили над судами и роняли свои черные бомбы, стремясь попасть на его, дяди Петину, чистую палубу. И, нагадив, оставив после себя обгорелое, искореженное месиво, тонущих, израненных матросов, снова взмывали в облака и обращались там в невидимое прерывистое гудение. И дядя Петя назло им выходил на широкую белую палубу и, сдерживая бешено рвущееся сердце, брался за швабру и медленно, не глядя вверх и не пригибаясь, водил ею по палубе от бака до юта. И рядом в белой рубахе стояла тетя Зина и, сняв с головы косынку, распускала по ветру длинные косы и глядела на шкипера потемневшими, остановившимися глазами, точно разрешив великую свою загадку, и мучение, и счастье: «За что я его так полюбила?..»

И шторм вспоминает дядя Петя, тот гигантский, погубивший много кораблей и людей, двенадцатибалльный каспийский шторм, как кошмар, как возмездие, навалился на него после ссоры с Зиной. В реве, в воюще-печальной музыке ветра, что захлебывался, застигнутый пенистыми волнами, он услышал тонкий, жалующийся голос: «Петро… Петро… Что ты меня покинул? Тяжело мне умирать без тебя… Одиноко мне…» И выскочил шкипер на мостик и увидел изломанный, тонущий кораблик, на котором ушла от него Зина.

И не подойти, не подплыть к тонущему судну: любой самый крепкий баркас разбило бы ударом волны о стальной борт. Всю ночь, вцепившись в поручни мостика, смотрел дядя Петя на каким-то чудом всплывающий из-под налитых свинцовой тяжестью валов кораблик. И всю ночь между шкипером и матросом Зиной шел не слышимый больше никому разговор: «Петро… Я велела привязать себя к койке и задраить каюту… Ты найди меня после, Петро…» – «Прости меня, Зина, прости, люба моя. Не будет мне жизни без тебя…» – «Пить, Петро, хочется…» – «Может, зря мы ушли из станицы, Зина?» – «Может, зря, Петро. Я бы тебе деток нарожала, сына и дочку, не одни мы были бы в мире… Ох, Петро, как я тебя любила!.. Как увидела, так и полюбила, еще девчонкой на тебя любовалась. А ты никогда не любил меня, правда?» – «Не говори так, Зина! Не увел бы я тебя с Дона, коли не любил бы…» – «Петро, люба моя… Я знала, что помиримся мы с тобой перед смертью… Жаль, не жить нам теперь. Петро, волны в переборку бьют, прощай!» – «Нет, Зина! Нельзя! Продержись еще немного… Держись!!!»

И кораблик, словно прикованный к жизни взглядом шкипера, наперекор всему держался на плаву и не тонул. Мгновение за мгновением, минута за минутой, час за часом шла и проходила штормовая ночь, и с рассветом наваливалось солнце на беснующееся море и прекратило шторм. Спас Петро свою Зину и на руках, как драгоценнейший в мире дар, унес к себе в каюту.

Многое вспомнить можно… От горьких и светлых этих воспоминаний приободрился дядя Петя, распрямил плечи и гордо посмотрел вокруг себя. Пробило солнышко мутные, белесые утренние облака и, упав на крепкий январский лед, подпрыгнуло и, расколовшись, растопило всю Волгу дневным полуденным светом, высветлив и дальний голубой остров, и лес, и темные избы, и черный глазок дремлющей под лункой реки. Теплее, веселее стало в зимнем мире, вновь ожила и задергалась в шкиперских руках удочка, подсекая и вытаскивая на лед налитых и румяных, точно подводные яблоки, окушков.

Часа через два шкипер надергал их полное ведро. Над трубой мазанки появился и разросся в небе дымок. «Все! Конец рыбалке, пора! – подумал дядя Петя. – Зина небось картошечку жарит… Обед готов… Пожалуй, надо идти…»

С сожалением глянув на лунку, шкипер поднялся и, гремя ведром с превратившимися в сосульки окушками, щурясь и проваливаясь в свои же собственные следы, медленно побрел домой.

Забыл!

Раннее утро. На пустой, разбитой тракторами дороге гуляет снежная поземка. То закрутится в воздухе, то упадет на дорогу и лижет черные лужи. Веселится.

В избе, крайней к лесу (у крыльца разрослись три столетние липы), спит Родион Лосев.

Спит не раздеваясь, как есть: в ватнике и сапогах, уткнувшись лицом в подушку, распластав длинные, вылезшие из рукавов ватника руки. Спит… В избе плавают синие рассветные сумерки. Призрачно белеет печь, похожая на башню с запертыми воротами.

Со стен смотрят на Родиона фотографии. Дед в буденовке и с шашкой наголо (не успел дед состариться, живым закопали басмачи в песок), отец в плащ-палатке (не успел отец задедовать, поймал в грудь горячую фашистскую пулю), старуха мать смотрит неживыми глазами (успела состариться на безмужичьем, послевоенном поле) – и сам Родион на себя смотрит со стены, отдавая пионерский салют.

Тихо в избе, только мыши шуршат и грызут на печи труху. Спит Родион, досыпает последние перед работой полчаса.

Проснулся. Рывком сел на застонавшей пружинами кровати. Поднял голову с потными, свалявшимися за ночь волосами. Взглянул в бегающие глаза ходиков. Почесал голову и глубоко вздохнул. Порывшись в карманах ватника, достал раздавленную пачку папирос, выбрал одну и жадно раскурил. Подошел к ведру с водой и напился из ведра. Пил долго, встряхивая головой и фыркая, как лошадь. Напившись, набрал полный рот воды, сложил ладони ковшиком и пустил сквозь зубы струйку на руки. Погрыз соленый огурец – есть не хотелось.

«Не помню ни хрена… Забыл! Все как есть забыл начисто… Язви меня в душу!» – с удовольствием подумал Родион и вышел на улицу. Двум своим способностям удивлялся: первой – работать с утра до ночи, второй – забывать наутро, с кем пил и где пил. За первый Родионов талант жаловали, на Почетную доску вывешивали, по плечу хлопали и премии выписывали в правлении колхоза, за второй талант хоть и поругивали, но не шибко: «Забываешь? Ну и черт с тобой, забывай, коль пить не умеешь!»

Шутили часто: «Родион, а Родион?» – «Чево?» – «А ничаво! Не помнишь, как оно вчера было?» – «Чего было…» – «А то было, что прошло». – «А что прошло-то?» – «А ведь то, что было!» – И хохочут черти. Весело.

Вышел на улицу. После кислым пропахшей избы дохнуло в лицо первым снегом, точно молоком холодным плеснуло. Потянулся, стоя на крыльце, зевнул, на соседей посмотрел. Пусто в деревне. На лес взглянул – пусто в лесу. (Летом чуть ли не с крыльца собирал Родион грибы.) Прямо перед собой глянул – три липы стоят, а за ними его, Родиона, трактор. Деревья почернели, задуплились за сто лет жизни, размахнулись толстыми, корявыми ветками, сцепились накрепко, чтобы еще лет сто простоять, а то и больше. За ними ржавый, помятый трелевочный трактор. От трактора пахнет раздавленной хвоей, еловые ветки забились в траки широких, отполированных камнями гусениц. Застыл трактор на снегу, выветрился из него за ночь дух человеческий.

Не закрыв избу (отродясь в деревне воров не было), Родион прямо зашагал к трактору. За долгие годы хождения от крыльца до трактора пробил он в земле тропку, только корни не мог сбить каблуками, спотыкался постоянно, ломом хотел выворотить, топором изрубить, уж занес было топор, да опустил. «Липы-то помрут мои…» – подумал тогда.

Трактор стоял под деревьями, и обе его треснувшие фары смотрели на рыжую, в засохших иголках дорогу. Возил Родион поваленные, обрубленные от веток, соком текущие, живые еще стволы сосен к берегу реки, в глубокий заливчик. Там бросал, а летом специально присланные мужики, сгрудившись муравьями, ворочали высохшие за зиму бревна и катили на барку. Родион еще раз глянул на соседский дом. Там жил его напарник Ванька Малышев.

– Ванька! – крикнул Родион. – Ванек, отзовись, работу проспишь! Но из избы на удивление никто не вышел. Перед тем как завести трактор, Родион оглянулся еще раз на Ванькину избу и увидел лицо матери Малышева – бабы Клавы. Лицо белело за темным стеклом, и никак нельзя было разобрать, куда оно смотрит, да и вообще вся деревня как-то непривычно была пуста и безлюдна. «Дрыхнут черти!» – подумал Родион.

Трактор застрекотал пускачом, выхлопнул облачко сажи и, заработав дизелем, враз отогнал от себя все пустые ночные запахи, наполнившись густым ароматом полыхавшей в моторе солярки. Родион медленно забрался в тесную, темноватую (стекла забрызганы грязью) берложку кабины, плотно затворил дверцу и, весь сжавшись, сгорбившись над рычагами управления, дернул трактор с места. Здесь, в теплом, нагретом мотором нутре кабины, Родион проводил большую часть жизни и сжился с ней, как улитка с ракушкой. Тысячелетним мужицким инстинктом прирос он к работе и любил ее, как звери любят друг друга, для продолжения рода. Трактор, подвывая на рытвинах, выбрасывая из-под себя комья перемешанной со снегом глины, выполз за деревню. Ехал лесом. За ним оставались две четкие, вгрызшиеся в землю колеи – свежий след человеческий.

Ровно в полдень, когда высоко стоит солнце над деревьями, разыскала Родиона по следу бежавшая пять верст Мария…

Маша – молодая бабенка, румяная, быстроглазая – не вдова, не солдатка, а без мужа живет уже три года. (Подался мужик ее на дальнюю стройку и пропал, как на войне, без вести…) Пожила Маша одна и от лютой такой несправедливости (ведь и писем не писал даже, гад!) прислонилась к Родиону-трактористу. Он и сена привезет, и дров притащит, и распилит, и наколет, и ночевать останется. Хороший мужик Родион, работящий, к запаху солярки Маша привыкла, а к вони водочной и привыкать не надо – у самой муж выпивал, и отец, и дед. Привыкла. И полюбила Родиона не для баловства, а для продления своей жизни.

В это утро проснулась Мария как обычно, печь растопила, к корове сходила, порося «заправила» картошечкой и сама картошечки поела. На ферму собралась, как в окно стукнули. Выглянув, Мария увидала районного милиционера Васина и еще какого-то незнакомого крепкого парня в кожанке. Милиционер Васин, пожилой спокойный мужик, зря по утрам никого не беспокоил, не отрывал от работы – если надо, вечерами приходил, посидит (полдеревни родственников) и уйдет. А по утрам – никогда. Поэтому Маша, еще и не взглянув как следует в хмурое лицо Васина, поняла, что пришел он не с добром. И екнуло у нее сердце, но вида не подала, а сказала сладко и певуче:

– Что, Ван Ваныч, пожаловал… и паренька чернявенького привел, а угостить вас нечем – ни водочки нет, ни…

– Помолчи, Мария… – тихо сказал Васин. – Ты вот что скажи: Лосев у тебя?

– Какой такой Лосев! – крикнула Мария.

– Да Родион-тракторист у тебя находится?

При слове «Лосев» крепкий парень как-то весь очень хищно напрягся и налился кровью. Мария со страхом посмотрела на него и подумала: «Такому лучше в руки не попадись…» И поэтому еще раз повторила:

– Какой такой Лосев?

– Ты нам дуру не ломай! – строго сказал Васин. – Родион твой где, спрашиваю русским языком… Убежал, что ли, в город? Небось ночью уже убежал…

– Мы найдем! – убежденно сказал парень. – И в городе найдем, и под землей найдем… Никуда не убежит!

– А чего ему бегать-то от вас? – крикнула Мария. – Чего ему бегать! Сдались вы ему, от вас еще бегать, от!..

Тут Мария выпалила такое, что даже парень попятился.

– Помолчи, Маша… – опять строго и спокойно, как учитель в школе, сказал Васин, – дело серьезное… Твой Родион, Малышева, вчера вечером задавил человека трактором по пьянке…

Маша попятилась, ступила в темную глубь избы и, схватив платок и полушубок, бросилась бежать на улицу. За ней медленно, специально отставая, поехал колясочный милицейский мотоцикл. Пока Мария бежала по деревне, на нее хмуро смотрели люди. Только один рассмеялся, глядя на скачущую раскорякой по льдистым лужам бабу.

За деревней ослепило Марию уснувшее под паром поле. Холодом дохнуло с черной, не вставшей еще на зиму реки. По широким тракторным колеям ушла Мария в лес.

На деляне, увязывая ржавым колючим тросом сырые комли спиленных сосен, трудился Родион. Накидывал стальные удавки и волок на дорогу. Складывал в горку, чтобы растащить потом по бревнышку к берегу на самоходку. Здесь, в рычащей, трясущейся кабине трактора, услышал Родион крик. Удивился, поднял голову и увидел Машу.

Прыгнув на гусеницу, Мария с силой открыла дверцу и, вцепившись, рванула Родиона из-за рычагов. Родион изумился еще больше и покорно дал себя вытянуть. Жмурясь от яркого солнечного света и Машиных ударов, Родной сел в снег и ухватил Машу:

– Ты чего дерешься-то? Ты что?

– Где был вчера?!. Отвечай, гад! Ты мне отвечай первой все, что сделал-понаделал!.. – кричала Маша, пытаясь вырваться и еще раз вцепиться в Родиона.

– Ты что? Ты что, девка? – испугался Родион. – Что я тебе сделал-то? Выпил вчера с Ванькой малость, премию отметил, сам до дому доехал, не помню больше ничего такого, все нормально! Сам до дому доехал и спать лег, а сегодня проснулся… Чего ты наскакиваешь-то?

Мария вместо ответа заплакала и прислонилась к нему, как ребенок. Встав на колени, Родион неловко обнял Марию и задумался. Что-то страшной тенью вдруг коснулось сердца, заледенело сразу, прервало дыхание. Что – вспомнить не мог, и оттого как в дурном сне, когда рук не поднять, не оттолкнуть то, что душит, – заметался Родион по снегу и в тоске посмотрел вокруг себя.

Оглянувшись, он увидел черный мотоцикл с коляской и привставшего на сиденье милиционера Васина. Крепкий паренек неслышно зашел Родиону за спину. Васин, отдуваясь и вытирая со лба пот, не спеша подошел к Родиону.

– Здорово, Лосев, – сказал он, стараясь не глядеть в глаза.

– Здравствуйте… – сказал Лосев.

– Руки покажи! – приказал Васин.

– Чего тебе мои руки… Не видел, что ли? – усмехнулся Родион.

– Балуй, балуй… – ласково, как лошади, сказал Васин и вдруг крикнул: – Кажи руки, кому говорю!

Родион, отстранив, дрожащую Марию, вытянул руки.

Щелкнули, замкнувшись, наручники.

– За что? – тихо спросил Родион.

– И он еще спрашивает?! – даже удивился сразу же подскочивший парень.

– Постой! – сказал давно знавший Родиона Васин. – Ты что, Лосев, не помнишь ничего?

– Не помню…

– А я вот тебе напомню… – протянул парень и подтолкнул Родиона к коляске.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю