Текст книги "Город Золотого Петушка. Сказки"
Автор книги: Дмитрий Нагишкин
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Немцы, шведы, русские – сколько здесь было битв! Столетиями шла между ними борьба за прекрасный город на берегу Балтийского моря. И ни крепостные стены, поражающие своей толщиной, ни глубокий ров, опоясывающий город, ни пушки на стенах, ни кресты на церквах – ничто не было надежной защитой от врага. В стенах делались проломы, рвы закидывались фашинами и телами осажденных и осаждавших, пушки замолкали во время длительных осад, когда неоткуда было взять ядер, церкви становились полями битв, и бог молча принимал последние вздохи и последние проклятия умирающих… Но, может быть, самыми кровопролитными были войны между разноверцами, войны Реформации, между жителями одного города – католиками и лютеранами, которые истребляли друг друга с большей яростью, чем мог это сделать иноземный враг, покусившийся на богатства торгового города.
– «И пастор, чтобы совершить требу во имя победы над еретиками, по их телам шагал к святому алтарю! – сказал Петров словами какой-то старинной хроники. – И возрадовался он сердцем, так как все еретики были убиты во славу божию».
Они стояли перед массивным, точно вырубленным из одного куска, Домским собором. Столетия прошумели над ним, а он по-прежнему гордо высился над городом, вздымая в облачное небо фигурную свою башню, увенчанную изображением петуха, которого сейчас Игорь встретил как старого знакомого – ведь именно этот петух прокричал свое «кукареку» в честь прибытия Вихровых в день, когда город показался под крылом самолета.
Петров коротко сказал, что высота собора – девяносто восемь метров и что если собор положить на землю, то лучший спринтер будет бежать вдоль, от фундамента до головы петуха, не меньше десяти секунд… Папа Дима вдруг обнаружил, что собор стоит не на том холме, на который взошли наши путешественники, а глубоко погружен в этот холм и настоящее его основание лежит ниже.
– Боже, как он осел! – сказала мама Галя. – Ведь этак он со временем совсем скроется в земле.
– Невероятно, – сказал папа Дима.
Петров усмехнулся:
– Вы плохого мнения о старинных строителях – они и не думали о послеосадочных ремонтах, как наши коммунальники. Дело в том, что весь этот холм нанесли на своих спинах верующие. Они насыпали его после наводнения, когда воды Даугавы ворвались в храм и, можно себе представить, наделали там дел. С тех пор ни разу, как ни высоки иногда бывали паводки, вода не доходила до храма. Она топила бедняков в их подвалах, но сюда не осмеливалась больше прийти.
– Вот уж именно вера горами двигает, – заметил папа Дима.
– Зато кровь не раз наполняла собор, – сказал Петров. – Известно, что однажды число убитых в этом храме во время очередной потасовки между лютеранами и католиками дошло до двух тысяч…
Как ни примечательна была внешность собора, но внутри он был еще примечательнее. Высокий купол его, под которым ворковали голуби, уходил из поля зрения. Толстые колонны поддерживали купол, а одна из них опоясалась лесенкой и несла на себе кафедру для проповедей. Ряды скамеек стояли в зале, и те из них, что стояли поближе к алтарю, казались совсем маленькими, так велик был храм. Только находясь внутри, можно было представить себе его истинные размеры. Несколько тысяч человек размещалось в нем. Цветные витражи в окнах пропускали свет, причудливо раскрашенный разноцветными стеклами во все тона, и таким радостным казался дневной свет, заставлявший сиять витражи и ложившийся на каменный пол удивительной красоты узором! Даже и в пасмурный день из собора казалось, что за стенами его бушует яркий солнечный свет. Хорошая это была выдумка – вставить цветные стекла в окна.
Стены собора были увешаны гербами знатнейших родов Ливонского ордена, ганзейских купцов и именитых бар – владык всей округи, что сотни лет утверждали в ней свою жестокую власть. Чего только не было на них: стрелы и молнии, солнце и луна, звезды и кресты, башни и лилии, руки с мечами и кинжалами – красные, черные, серебряные и золотые, кони и единороги, львы и какие-то немыслимые чудовища, порожденные фантазией человека, уже не знающего, как отделить себя от других, как возвысить себя. Горделивые девизы и строки из Библии, терявшие в гербах всю свою благочестивость и христианское смирение, убеждали, что владельцы этих гербов люди необыкновенные, высокородные, из особого материала сделанные, особым законам подлежащие, ни с кем из простых смертных людей не сравнимые.
Были среди них такие, от которых нельзя было глаз оторвать – так много в них изображений, самых разнообразных. По ним можно было проследить, как возвышался, креп и приобретал все большую власть какой-нибудь род, соединяясь брачными узами с другими фамилиями. О, сколько же надо было тайных козней, сложных расчетов, угроз и страсти, коварства и подлости, прямого насилия и долголетних интриг, чтобы в таком гербе могли слиться воедино все эти чудища и символы! Иной имел десятки знаков, свидетельствуя о вековой вражде и вековых союзах, диктуемых холодным рассудком или пылкой страстью, а чаще корыстными расчетами, властолюбием, жаждой обогащения и честолюбием.
– Памятники немецкого тщеславия, – сказал Петров, кивая на все это обветшавшее великолепие – молчаливое свидетельство былых времен, от которых остались эти раскрашенные, позолоченные доски да истлевшие останки владельцев гербов, замурованные в стены. – Господа даже после смерти не смешивались с простолюдинами, их хоронили здесь, под сводами храма, дабы стены его навеки сохраняли их величие, если нельзя уже было сохранить их бренную оболочку.
Петров хотел еще что-то добавить, но в этот момент в храме что-то случилось. Громовой звук – низкий, вибрирующий, удивительной силы и красоты – пронесся вдруг, обволакивая собой настороженную тишину огромного здания. И затих. От этого звука мама Галя побледнела и опустилась на скамейку, пораженная им. Вслед за первым раздался второй – выше, светлее, чище. И опять наступила пауза, особенно значительная после этих торжественных, потрясающих душу звуков. А потом в храм хлынула целая волна их, и начался настоящий потоп – перемежаясь, сменяя друг друга, обгоняя или сливаясь, они мчались под сводами собора, и казалось, звучит весь храм: его колонны, его алтарь, его стены, плиты его пола, эти яркие витражи; казалось, все это вдруг обрело невероятную способность в звуках выразить все свои многовековые раздумья. Да и в самом деле трепетали, словно оживая, дубовые скамьи под утомленными путешественниками, сотрясались высоченные стрельчатые окна, и витражи явственно зазвенели в потоке этой музыки, что вошла в мрачный храм как весть о радости, как весть о жизни, о свете, о любви.
– Ах, что это такое? – спросила мама Галя, в то время как обеспокоенный ее бледностью папа Дима обнял ее за плечи и легонько прижал к себе, что-то прошептав ей на ухо.
– Фуга Баха! – ответил, не поняв маму Галю, Петров. Потом, сообразив, о чем спрашивает мама Галя, он крикнул ей – в этом музыкальном, мощном шуме нельзя было говорить обычным голосом, он терялся, и слова пропадали, растворялись в нем бесследно: —Это орга́н, Галина Ивановна. Второй по величине в Европе! Там тысяча труб! Шестьдесят два голоса. Мотор в сто сил.
Он что-то кричал еще, желая высказать все, что сам знал о здании, которым искренне восхищался и любил, как любил весь этот город, где впервые пролилась его кровь и который он считал как бы второй своей родиной.
Но мама Галя не слушала его, молитвенно устремив милые глаза свои на высокие витражи, словно оттуда, из-за окон, из этой игры прозрачных красок рождалась музыка, взволновавшая ее до самой глубины души. Она сидела, наслаждаясь, с упоением и каким-то страхом – ее просто пугали эти низкие звуки, от которых гудели даже плиты пола и от которых, кажется, готово разорваться сердце, если они станут еще ниже. Но они перемежались светлыми звуками, звавшими куда-то ввысь, в недосягаемые безоблачные дали, и она переводила дыхание, как делают это дети после слез. Игорь, не умея понять своих чувств, невольно прижался к маме Гале, словно обороняясь от чего-то, что властно входило в его мир, и словно разделяя и радость, и испуг матери.
Состояние это не покидало маму Галю еще долго после того, как замолк орга́н и собор погрузился в свою холодную, печальную, сырую тишину, нарушаемую лишь осторожными шагами посетителей, почти невидных в просторе храма.
– Ну, вот за это, Василий Михайлович, спасибо! Я просто потрясена. Ну что за выдумка этот орга́н! Мне кажется, что его придумал человек, который хотел оторваться от подлости и низменности жизни и возвысить дух человека.
– Не сделайтесь верующей, Галина Ивановна, – усмехнулся Петров, любуясь мамой Галей.
– А я верующая и есть, – засмеялась она в ответ. – Я верю вот в это высокое небо, в солнце, в ветер, во все, от чего хочется жить и что помогает перебороть в себе дурные мысли и настроения. Верую в Игорешку, в его будущее – в то, что он станет настоящим человеком! Верую в папу Диму, хотя, на мой взгляд, он мог бы быть лучше, чем он есть. Верую в вас, потому что вы пролили свою кровь на берегах этой реки. Верую в Люду, ведь это она тащила вас на плащ-палатке, когда было нужно, а сейчас – терпит вас!
Она рассмеялась. Петрова взяла обе ее руки в свои и ласково-ласково посмотрела маме Гале в самые глаза.
– Вот вы какая, оказывается! – сказала она.
– Язычница! – сказал Петров. – Если бы я был епископом Альбертом, который принес на берега этой реки свет христианства, я бы, не задумываясь, сжег вас на костре за этот наивный символ веры в жизнь.
– Вы не Альберт, но избрали самую мучительную казнь для меня, – сказала мама Галя. – Вы уморили меня голодом! Уйдемте отсюда. Хватит с меня истории. Я жажду современности, то есть я хочу обедать, а после обеда полежать, и потом надо же на Игорешкиных птенцов поглядеть. Это тоже жизнь. Пока!
И, подхватив Петрову под руку, она отправилась с ней на вокзал, предоставив мужчинам лезть по ста двадцати восьми ступенькам на башню Домского собора и оттуда, с высоты птичьего полета, обозревать море рижских крыш, а также смотреть потолочные перекрытия собора из лиственничных стволов четырехсотлетней давности, которые, как говорил Петров, при прикосновении звенят, точно струны.
Папа Дима, не будучи столь решительным, сколько упрямым, завистливым взглядом проводил ушедших и, прислушиваясь к урчанию в давно пустом желудке, поплелся вслед за Петровым. Он, по правде говоря, тоже жаждал современности, но ему неловко было сказать об этом Петрову, который, раз начав что-нибудь показывать, показывал до конца.
Спускаться по ступенькам было значительно легче, чем подниматься по ним наверх. Это открытие сделал Игорь, уставший до того, что едва передвигал ноги, почти не слыша их и чувствуя какую-то противную боль между лопатками. Ноги его заплетались, и он чуть не угодил в какой-то провал между сходнями на повороте. Только тут папа Дима, заметив, как осунулся и потускнел Игорь, сказал Петрову:
– Дорогой Василий Михайлович! Я готов идти с вами хоть на край света, но Игорь валится с ног от усталости. Может быть, мы отправимся восвояси?
И они отправились восвояси, на что Петров согласился с большой поспешностью.
7За обеденным столом Балодис спрашивает, улыбаясь:
– Опять порция рыцарского прошлого Латвии?
– Да еще какая! – с набитым ртом отвечает мама Галя.
– Эх, все вы, дачники отдыхающие, такие. Вам все подавай истории про рыцарей. А ведь они к истории Латвии имеют лишь то касательство, что несколько веков поливали ее землю кровью коренных жителей. Они рады были бы истребить латышей всех до единого.
– Рыцарских замков в наших местах нет, – говорит папа Дима. – У нас история складывалась по-иному. Я в жизни ничего подобного не видел. Брожу, как маленький, удивляюсь и восхищаюсь, – вся история, о которой я читал и которую с детства изучал, оживает передо мной воочию. Как же можно пропустить все это, пройти мимо? Ведь мы наследники этой кровавой истории, через всю мерзость которой пронесли мечты об иной жизни и, как видите, сумели повернуть ее по-своему, по-новому…
– Я ненавижу тевтонов, и Домский собор вызывает у меня смешанные чувства, – поясняет свою мысль Балодис. – Гербы владык, укрепленные на его стенах, возбуждают во мне злобу, но я горжусь тем, что это великолепное здание вознесли к небу корявые руки моих предков и формы его возникли в их светлом мозгу.
Балодис говорит несколько торжественно, и папа Дима захлопывает рот, готовый к какому-то замечанию. Было бы неделикатно перебивать человека, который говорит о высоких чувствах. Впрочем, папа Дима делает это еще и потому, что маме Гале эта мысль пришла в голову раньше и она подтолкнула его тихонько, выразительно посмотрев на него, что обычно означало в таких случаях: «Помолчи, папа Дима, дай человеку сказать хоть что-то!» Балодис не заметил этого немого разговора и продолжал:
– Все, что вы видели теперь, – это лишь каменные письмена истории, запечатлевшие отдельные ее вехи, пожалуй, не самые главные, – войны, возвышение и падение родов, орденов завоевателей, а они все одинаковы – епископ строил замок в Сигулде и там защищался от других хищников и оттуда властвовал над всей округой, а граф Шереметев из стен этого древнего замка взял камень и кирпич и выстроил себе неподалеку дворец. Правда, этот дворец уже никто не осаждал, но из него граф также правил всей округой, и власть его была не легче и не тяжелее власти епископа на два столетия раньше. И тот, и другой считали окрестное население быдлом, неспособным на творчество и высокие мысли, хотя пользовались и тем, и другим. А это «быдло» через столетия жестокой германизации и принудительной русификации пронесло свой язык, свои песни, свой фольклор и даже создало свою литературу. Завоеватели считали нас чем-то вроде готтентотов, а мы дали миру Райниса, Гуна, Упита, Мелнгайлиса, Залькална. Мы не сделали платным ни один парк, наши парки открыты для всех. Это одна из наших традиций. Традиции эти мы пронесли через века угнетения. И в них настоящая история Латвии, латышского народа. Праздник Лиго! Праздник песни! Тома народных сказок, собранных Кришьяном Бароном и Шмидтом! Дайны – народные песни. Вот наша история, подлинная, неповторимая, своеобразная… Извините, я увлекся и занял слишком много вашего внимания! – спохватился Балодис.
Собственно, то, что сказал Балодис, походит на выговор, но он говорил так горячо, с такой силой, что папа Дима и мама Галя охотно принимают этот выговор. Впрочем, разве можно все это понять сразу?
– Будьте великодушны, дорогой Балодис! – складывает молитвенно руки мама Галя и смотрит на него. – Не судите нас слишком строго.
– Ваш судья – ваш пленник! – галантно отвечает Балодис. – Кроме того, я надеюсь, что вы исправитесь!
8Каулсы жили в крохотном домике на улице Базницас. Зеленая изгородь скрывала его от глаз прохожих. Во дворик вела металлическая калитка, на решетке которой был прикреплен настоящий корабельный штурвал вместо всяких украшений. Отец Каулса – дед Андриса – был моряком, и штурвал сняли с того маленького суденышка, на котором последним шкипером был Петер Каулс, когда суденышко отправили на слом, а шкипера на покой. Красивый и уютный, с высокой крышей из красной черепицы, с жалюзи на просторных окнах, с верандой, застекленной цветным стеклом, домик производил приятное впечатление и был увит вьющимися растениями от порога до резной флюгарки на крыше. Небольшой дворик, чистый, словно вымытый, вымощенный кирпичом, был покрыт клумбами, на которых буйно росли всевозможные цветы. Повернув штурвал на калитке, отчего она открылась, Игорь влетел во двор. Издали увидев в окно Андриса, который мыл посуду, он закричал:
– Ох, Андрис! Ну и насмотрелись мы всякой всячины!
– Не кричи, – сказал Андрис, – отец отдыхает.
Но Янис Каулс, выглянув из окна своей комнатки, сказал Игорю:
– Ну, заходи, заходи – гостем будешь. Я сегодня что-то не могу уснуть.
Он вышел к ребятам и подсел к столу.
Андрис, закончив свое дело, вымыл руки. Они с Игорем переглянулись.
– Ну, какую же ты всячину видел? – усмехаясь, спросил Андрис.
– Ох, Андрис! Мы лазили на самую верхушку Домской церкви. Высота-а! Оттуда весь город видно. Я чуть не свалился, когда мы спускались.
– А меня отец пронес на башню на своих плечах, – сказал Андрис.
– Как так?
– Да мы с ним поспорили у входа, что наверх без передышки трудно подняться. А он сказал, что чепуха. Вскинул на плечи и пошел.
– Без передышки?
– Без.
Игорь взглянул на Каулса, на его широкие плечи, на сильные руки и только покачал головой. Каулс прищурил глаза и усмехнулся.
– По правде говоря, – сказал он, – не стоило этого делать. Я после этого три дня на ногах стоять не мог – только постоишь немного, и ноги начинают дрожать, как у больного. Последние ступеньки я поднимался только из упрямства.
– Помнишь, как смотритель кричал тебе: «Вы надорветесь! Это просто невежливо – не слушать меня»? – спросил Андрис.
Янис молча кивнул головой.
– Дядя Янис! А почему на соборе петух, а не крест? Василий Михайлович обо всем рассказывал, а об этом не сказал.
Каулс сказал:
– Дело хитрое. Видишь ли, был Христос, а у него двенадцать апостолов. Ну, близких, что ли, друзей, учеников. Потом, когда Христа стали преследовать и он должен был скрываться, перешел, так сказать, на нелегальное положение, его выдал один из учеников, Иуда.
– Предатель, – сказал Андрис. – Как Янсонс!
Отец досадливо поморщился:
– Ну что за глупости ты говоришь, Андрис? Ну, когда Христа арестовали, то учеников стали допрашивать – кто он такой, кто его хорошо знает, кто с ним связан. И вот один из них, Петр, сказал, что он не знаком с Христом и что он видит его в первый раз, что он не работал вместе с ним, и все такое. Отмежевался от него. Его три раза вызывали на допрос. И он три раза категорически отказывался. Следователи уже решили, что с ним делать нечего. А тут запел петух. Дело уже было под утро, и Петру стало стыдно, что он изменил своему учителю, и он ушел и стал проповедовать то, что говорил Христос. Вот лютеране и сделали на своих храмах петуха, чтобы он не давал о Христе забывать. Понятно? Крест-то есть у каждого, а честь – нет.
– Спасибо, Ян Петрович, – сказал Игорь.
Каулс сказал Андрису:
– Ты свободен, сынок, можешь идти гулять. Не приходи слишком поздно.
Ребята вышли. Солнце клонилось к закату. По небу медленно плыли красные облака. Прохладный ветер веял откуда-то порывами. Шевелились верхушки лип, шелестя листвою под его напевами. Далекий гудок пронизал окрестность. В высоте пролетел самолет, точно красная стрекоза. Поток машин на шоссе ослабел, лишь одиночные машины, мягко шурша колесами, изредка проносились мимо. Дорога была погружена в синеву – тень от прибрежных перелесков скрыла ее от вечернего солнца, и так ярко светились рубиновые огни машин и светляками мелькали на дороге подфарники, включенные водителями…
– Ты у птенцов был? – спросил Игорь.
– За них можно не беспокоиться, – сказал Андрис весело, – Аля и Ляля находятся при них бессменно. Единственно, что им грозит, – это опасность умереть от обжорства. Их целый день кормили. Я уже остановил это дело – надо же бедным птенцам поспать, да и ласточкам некуда деваться! Смешно, и они, может быть, за все эти дни тоже первый раз поели по-настоящему: как ни прилетят с добычей, у гнезда куча народу. Посидят-посидят на ветке, сами съедят, что принесли, и опять влет.
– А Андрюшка? – спросил Игорь.
– Ничего.
– Не верю я ему, – сказал горячо Игорь.
– Ну, может быть, он не такой плохой, – возразил Андрис. – Хотя и мне он не нравится, но я не думаю, что со вторым птенцом он что-нибудь сделал. После того? Не может быть!..
Но плохо об Андрюшке думали не только Андрис с Игорем.
Едва подошли друзья к дому отдыха, как к Игорю подлетели неугомонные Аля и Ляля.
– Мы тебя ждали, – сказала Аля.
– Есть одно дело, – заявила Ляля.
– Мы решили, – сказала Аля.
– Пионеры решили, – поправила Ляля сестру.
– Что?
– Установить дежурство у гнезда. Не нравится нам Андрюшка – он так жадно глядит на птенцов. Ну, честное слово, как кошка. Того и гляди, схватит когтями.
Андрис нахмурился и недовольно сказал:
– Девочки! Ну разве можно так, что вы на него так! Обидно же!
Но Аля и Ляля рассмеялись в один голос.
– Ой, Андрис! Совсем ему не обидно. Мы когда решили установить дежурство, то первую очередь дали ему. Он в самый солнцепек жарился у гнезда и не давал никому кормить птенчиков, у всех отбирал корм и давал птенцам сам все до последней крошки!
– Бедная Наташка вся обревелась, он ее не подпускал к гнезду. Она побежала к матери. Та явилась и сказала, что птенцы не Андрюшкины, а общественные и что он не имеет права. Она подняла Наташку на руки, и та кормила птенцов, пока у мамы не заболели руки и она не сказала, что все это чепуха и ей некогда.
– Ну вот видите! – сказал Андрис.
– Но он такой неуравновешенный, – сказала Аля. – Возьмет и ночью утащит все гнездо к себе в постель.
– В общем, Игорь, на твою очередь приходятся самые поздние часы дежурства, с одиннадцати до полной темноты. Ты живешь ближе всех к гнезду. Так?
– Ну конечно, – ответил Игорь.
Успокоенные Аля и Ляля помчалась домой, взметывая на бегу одинаковыми косичками.