Текст книги "Синеокая Тиверь"
Автор книги: Дмитрий Мищенко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
Вепр, соглашаясь, покивал головой и направил коня к воротам, а от ворот – в обратный путь, в Холмогород.
«Пусть видит Чужкрай и верит, – думал себе, – что я поумнел. Отъеду на несколько поприщ и поверну коня к Всевладу. К дьяволу все его благочестивые речи. Должен довести задуманное до конца».
Версту за верстой одолевая обратный нелегкий путь, Вепр не переставал думать о том, почему Чужкрай не отозвался на его клич. Так ли верит в княжескую безгрешность или просто благодарен ему за подаренную волость? А почему бы и нет? Почему бы и не быть благодарным? Ведь кроме коня, брони и власти над сотней дружинников, ничего, считай, не имел. Теперь же у него волость, в которой он является княжьим стражем на границах и в подаренных землях. Все это приобрел благодаря князю. А если все так, есть ли смысл ехать к Всевладу, раскрывать себя еще и перед ним? Если уж Чужкрай чувствует себя благодарным князю и не идет против него, то Всевлад тем более не пойдет. Он сидит в закутке на крайнем западе, обры его обойдут, как обойдет и княжья ложь, порожденная или всего лишь объясняемая вторжением обров.
«Не с того конца начал я, – твердо решил Вепр, – и не там ищу союзников. Ей-богу, не там!»
XII
Не то удивило Миловидку и наполнило страхом ее естество, что Божейко подошел неслышно, словно выплыл из воздуха. Удивила его печаль, скрытая в глазах боль, даже укор.
«Ты что?» – спросила она тихо и смущенно.
«А ты не знаешь что?»
«Не знаю».
Помолчал немного, потом сказал:
«Мама умирает».
«Как?!»
«Посмотри, – кивнул в ту сторону, где должна была быть Тиверь, – спрашивает, на кого останется наш Жданко».
Миловида оглянулась и, никого не увидев ни вблизи, ни вдали, опешила. Хотела что-то сказать Божейке, повернулась, но его уже не было.
«Ладонько мой! Где ж ты?» – крикнула и, наверное, испугалась собственного крика – сразу же проснулась.
– Боже мой! – простонала. – Сон это был или видение? Пожалуй, сон, но почему такой: «Мама умирает, спрашивает, на кого останется наш Жданко»?
Встала, встревоженная, выглянула в окно и снова вернулась на ложе, плотнее завернулась в свою верету.
За окном пасмурное утро, видимо, собирается дождь, вот и снятся умершие. А все же почему Божейко сказал именно так: «Мама умирает». Не является ли это знаком ей? Мама его болела уже тогда, когда провожала ее, Миловидку, к ромеям. Ждала, ждала, да так и не дождалась. Шутка ли, пятый год идет, как оставила ее в Солнцепеке. И не просто попрощалась и ушла – обещала возвратиться вместе с Божейкой. А за эти годы и правда можно истаять, ожидая и плача, утрачивая последние надежды. Потому что столько ждала-поджидала, а ничего не дождалась. Пусть в первый год думала: не успела Миловидка, все еще разыскивает Божейку по миру. Пусть зимой думала: если и нашла сына и выкупила, как возвратиться детям, если дороги земные занесены снегом, реки покрыты льдом? А что оставалось думать ей на второй, на третий, четвертый год? Это же не дни, это годы! Боженьки! Все больше убеждалась ежедневно, ежечасно – не дождаться ей ни детей, ни доброй вести о них, а убеждаясь, плакала и угасала.
Горюшко горькое! Как же это она, Миловидка, оплошала? О себе заботилась, думала, время излечит раны, а христианская обитель даст покой и блаженство измученной человеческими обидами душе. О том же, что в это самое время на родной земле мать Божейки теряет надежду на возвращение сына, забыла. Да ведь эти люди отдали ей все, до медницы, до обола, и верили: Миловидка возвратится с сыном; если же случится, что не найдет его, то придет и скажет: «Нет Божейки в ромеях. Искала долго и ревностно, но не нашла».
Вот он, вещий сон и вся разгадка этого сна. Пообещала же сестре Евпраксии и матери игуменье, что на ближайшем христианском празднике примет крещение. Что же будет, если сдержит слово и уверует в Христа? Ведь ее тогда ничто не будет связывать с землей Тиверской, с ее людьми. Станет чужой им, никогда не пойдет за Дунай и не скажет родным Божейки: «Не ждите его». Да, тогда уж насовсем обрежет пуповину, которая связывала ее с родными людьми и родным краем, останется только замуровать себя в монастырских стенах и жить здесь до скончания века. Сжалась в комок от страха и еще плотнее укуталась в верету. Когда же совсем рассвело и пришло время гнать на пастбище коров, Миловидка не вышла, не показалась на глаза сестре-казначее. Та сама заглянула к ней в келью и спросила, не переступая порога:
– Что с тобой? Ты больна?
А Миловида всхлипывала под веретой и не могла вымолвить ни слова. Пришла Евпраксия, сбежались послушницы, и сестра вынуждена была сменить гнев на милость:
– Оставайся, если так, сегодня другие погонят.
Изрекла свое повеление и пошла дальше. Не ушла только сестра Евпраксия. Принесла воды, дала попить, наконец присела около Миловиды.
– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, – молилась и гладила ее, – помилуй нас. Дай нам силу одолеть боль сердечную, жалость и смятение. Будь милостив, Боже, всели в сердца наши благодать свою.
Молилась и молилась, уповая на Божью милость, до тех пор, пока не убедилась: Миловида успокаивается.
– Ты для меня словно дочь родная, – сказала искренне и ласково, заглянув девушке в глаза. – Твои боли – мои боли, твоя печаль – моя печаль. Скажи, все еще боишься богов своих?
– На этот раз, матушка, самой себя страшно.
– Себя?
– Да. Приснился Божейко. Пришел и сказал: «Мама умирает…» А его мама не чужая мне, матушка Евпраксия.
И рассказала Евпраксии, кто для нее мама Божейки, какие надежды возлагала, чего ждала.
– Сон, дитя, всего лишь сон. Можно ли так близко принимать его к сердцу?
– Как же не принимать, если я провинилась перед той женщиной, правду говоря, предала ее?
Монашка хотело было возразить, но почему-то передумала и только вздохнула тяжко. Но потом согласилась с Миловидкой. Если глубоко задуматься, то она, Миловидка, правильно мыслит и этим утешает Евпраксию. Грех обманывать людей, а старших тем более. Иисус Христос этому учит. Одна из его заповедей гласит: не обмани ближнего своего. И все же пусть Миловида подумает: от всякой ли правды добро людям? Не лучше ли будет, если мать Божейки не узнает, что случилось с сыном?
– Я больше тебя прожила, больше видела и знаю. – Монашка гладила-успокаивала Миловиду. – Вот и говорю, верь мне: лучше ждать и надеяться, чем знать правду, тем более страшную правду. Сама подумай: нет тебя год, нет второй, нет и третий. О чем думает при такой длительной разлуке мать? А вот что, дитя мое пригожее: если и случилась беда, то скорее всего не с ее сыном, а с тобой. Да, да, с тобой. Была бы жива-здорова, будет думать мать, вернулась бы к родному порогу и сказала: «Не нашла я Божейку». А ты не вернулась, тебя все нет и нет… Допусти и такое, что мать Божейки считает: дети нашли друг друга, а прибиться к родной земле или подать весточку о себе не могут. Горе не тетка, дитя, оно давно бы скосило людей, если бы Всевышний не наградил их верой, малой или большой, а все же надеждой. Надо ли подсекать, рубить под корень ту материнскую надежду? И тебе – хорошо ли мучить себя и терзать душу раскаянием?
Помолчала минуту-другую, потом добавила:
– Я давно присматриваюсь к тебе, Миловидка, и уверена: чистая она, душа твоя. Чистая и невинная. Поэтому и говорю: собирайся, пойдем с тобой.
– Куда?
– Слушать службу Божью. Сегодня ты нигде не найдешь утешения сердцу своему, только там.
– Я же веры вашей еще не приняла, как можно?
– Ничего. Господь сказал: я каждому доступен, а убогому и нуждающемуся и тем более.
Страшновато было Миловиде, однако не посмела ослушаться Евпраксию – пошла. Ноги были словно ватные, сердце замирало, мороз по коже, но что делать, если Евпраксия единственная опора и защита в этом страшном и неприветливом мире. Что бы делала, как бы жила, если бы не Евпраксия. Нужен совет – посоветует, нет уверенности – придаст. А захочет кто-то обидеть ее, Евпраксия горой на защиту. Она ей как мать-заступница, мать-утешительница, мать-отрада. Как же можно было не послушаться такую и не пойти?..
В церкви празднично и уютно, все и вся излучало свет, торжество – от молитв, которые провозглашались с амвона и возносились высоко вверх, от блеска золотых украшений, от лучей, струящихся из-под купола. Но больше всего торжественности праздничной службе придавало хоровое пение на клиросе. Оно было таким тихим, стройным, трогательным, что Миловида не заметила, как покорилась ему и душа ее вознеслась вслед за ним в неизведанную голубизну.
Долго ли она пребывала в плену праздничного богослужения, не знала, зато хорошо запомнила то мгновение, когда вдруг поняла: она чужая и лишняя в этом храме. Огляделась и увидела: одни истово молятся, крестятся и бьют поклоны, другие подходят к образам, меняют свечки и снова молятся, а она стоит, словно каменная, не знает, куда себя деть. Молиться, как другие, не могла – не приняла еще Христовой веры, стоять же без дела тоже не годится.
Не по себе ей стало, повернулась бы и ушла. Да как уйдешь, если рядом сестра Евпраксия, а сзади – монашки? Зато когда закончилась служба, Миловида, не обращая внимания на Евпраксию, стала поспешно пробираться к выходу. Было у нее такое ощущение, словно украла что-то и теперь боялась, что в нее станут тыкать пальцами и говорить: вон она пошла с краденым.
В женской обители спрятаться от людского глаза не просто. А сейчас, как никогда, хотелось побыть одной.
Куда же пойти, где уединиться? В саду? Но он недолго будет пустым: сестры после службы сходят в трапезную и заполнят его. И в келье не укрыться. Туда придет Евпраксия, будет расспрашивать, что да как. Нет, лучшего места уединения, чем пастбище, не найти, наверное. Туда никто не придет, там никто не помешает.
От монастыря до пастбища на лугах не так и далеко, около десяти стадиев. Дорога не раз хоженная, поэтому хорошо знакома. Пойдет по ней спокойно и не оглядываясь. Может случиться, что сегодня и не возвратится в келью, переночует в пристройке возле овчарни. Не раз уж проводила ночь здесь, почему бы не поступить так и сейчас? На лугах буйнотравье, цветут, наполняя воздух благоуханием, цветы, там хорошо сердцу, там привольно мыслям. Сразу за лугами пойдут поля, за полями – пологие и тоже покрытые зеленью горы. Если взойти на те горы и глянуть на север, видно, рассказывали, как темнеют вдали другие горы, крутые и высокие, не везде доступные, а уж за ними пойдет знакомая ей фракийская долина, исхоженная и политая слезами, но все же чем-то родная. Не тем ли, что она открывает дорогу в ее землю? А если бы дошла до тех гор да перевалила через них, считай, была бы почти дома. Однако это только сказать легко: если бы… Попробуй пойди да преодолей… Ни сил, ни мочи не хватит. Не из-за того ли Миловида не решается покинуть святую обитель у теплого ромейского моря? Божейке уже ничем не поможешь, а раз так, зачем ей принимать крещение? Чтобы обречь себя на такую жизнь, как у матушки игуменьи, у сестры Евпраксии? Чтобы быть навечно отлученной от мира, от всех его благ? Были бы у нее солиды, которые отдала на святую обитель в благодарность за покой и спасение, ни за что не осталась бы тут, села в лодью да и поплыла в Тиверь. Но ей нечем платить за перевоз. А идти пешком тоже не решится. Во-первых, не знает дороги к Дунаю, а во-вторых, это долгий-долгий путь. Года на два, а то и на три.
Бедная она, бедная. Поверила сердцу, отправилась в такое далекое путешествие. Засела из-за своей глупости в монастыре и сидит теперь тут, как птичка в силках. А Божейко еще и недоволен ею, пусть и во сне, но все же пришел и упрекнул: на кого останется Жданко? Имя это она только один раз и слышала из его уст. И не где-нибудь, а там, на празднике Ярилы. Весь вечер бегала в паре с Божейкой, за это время почувствовала себя родной и близкой ему. Она еще и не прислонялась к нему, не разрешала обнимать себя, как другие, но и не стыдилась. Куда звал, туда и шла, на что подбивал ее в играх, на то и соглашалась. Радовалась с ним одной радостью, смеялась одним шуткам. И не было другой такой ясноликой, такой счастливой среди выпальской молодежи.
Не припомнит, как случилось, что заговорили о Жданке. Кажется, договаривались, уединившись, что с сегодняшнего дня будут встречаться аж до самого праздника Купалы, и Божейко спросил, не станут ли ее за это ругать родители?
«Меня родители любят, – сказала, – они добрые, никогда меня не ругают».
«Так-таки и никогда?»
«Один только раз и накричали, и то не мама, а бабуся».
«Бабки жалеют внучат, а твоя накричала?»
«Потому что виновата была».
Мало, наверное, ему было того, что сказала, поэтому, помолчав, спросил:
«А чем провинилась?»
«Лилий нарвала в озере».
«О, разве это вина?»
«Я сама думала, что нет, а бабушка другое сказала. Не к лицу девушке быть жестокой. Лилии – дети русалки, зачем же им век укорачивать? Русалка будет плакать по деткам и может утопить меня при случае».
Задумался Божейко, взвешивая услышанное. Миловидка же продолжала дальше:
«Я, может, и не приняла бы это близко к сердцу, но скоро приснились мне эти детки. Плыву вроде на лодье и вижу много-много лилий. Протягиваю руку к одной – лилия такая белая и пышная, такая красивая, что сердце заходится от той красы. А сорвала – смотрю, у меня в руках мальчик. Не остановилась почему-то, подплыла, сорвала вторую – снова мальчик, третью – опять мальчик. Ой, – опомнилась наконец. – Что же я делаю? Это же ее, русалочьи дети!
Стою в лодье, держу у себя на руках тех деток и не знаю, что с ними делать. И в воду бросить не решаюсь: живые они созданьица, и у себя боюсь оставить».
Божейко бросил тогда на нее быстрый взгляд и помрачнел.
«Это нехороший сон, Миловидка».
«Думаешь, хлопоты будут?»
«Люди так думают: если снятся дети – быть хлопотам».
Ей страшно хотелось сказать, что на самом деле вещует тот сон, но стеснялась. Стыд залил краской щеки, да так, что это заметил Божейко:
«Что с тобой?»
«Бабушка по-другому разгадывает этот сон».
«По-другому, это как же?»
«Сказала, что у меня будут только мальчики и мальчики, а девочек не будет».
«О! – воскликнул удовлетворенно, и так заблестели его глаза, что окончательно вогнал ее в краску. Схватил за руку и потащил к огню, где веселилась молодежь. – Знай, – сказал твердо и доверительно, – если поженимся и будет мальчик, назову его Жданкой».
Не дождались ни мальчика, ни девочки. Растоптали эти мечты легионеры Хильбудия. Все пошло прахом. А все же почему Божейко вспомнил во сне именно мать и Жданко? Намек, что она, принимая крещение, убивает в себе мать-Тиверь, более того, обрекает себя на бесплодие, останется жить в келье, как цвет-пустоцвет. А разве нет? Так оно есть и так будет. Затворит себя за стенами обители и будет таять да сохнуть до тех пор, пока не отцветет ее молодость. Разве можно это назвать благодатью, ради которой отважилась отправиться в чужие края, словно в водоворот речной бросилась? Она же молода и красива, в ней столько силы. А как можно быть сильной, если ее постоянно одолевают беды, преследуют ее, превращаются в сети, не давая взлететь. Пусть нет Божейки, лада желанного, зато есть она, Миловида. Разве это справедливо, если упрячет себя за каменные стены обители, не даст зародиться новой жизни, останется одинокой былинкой? Не слишком ли велика плата святой обители за то, что пригрела в свое время, дала кусок хлеба и пристанище?
Там, за широким Дунаем, давно проснулись, наверное, поля, покрылись листвой деревья, буйствует под теплым, но еще не палящим солнцем трава. А в траве зацвели цветы. О, она не забыла, она хорошо помнит, какой аромат витает в лугах в это время! Дух захватывает, сердце замирает от наслаждения, от воздуха, который пьянит, утешает и убаюкивает. А пение птиц над лугами… Даже здесь, в ромеях, воспоминания обо всем этом заставляют ее сердце биться сильнее, скрашивают ее жизнь и удерживают в этой жизни. Если бы снова довелось попасть на зеленые поля и заливные луга Тивери и увидеть их своими глазами, наверное, забыла бы все, что с ней было, смотришь, и сказала бы сама себе: а мир не так безобразен, как кажется порой.
– Сестра, ты свободна, – сказала Миловида монашке, которая заменила ее сегодня. – Я буду пасти коров.
– А что так?
– Побыла в храме, послушала службу Божью, успокоила в себе тревоги. Матушке-казначее скажешь, что я тебя освободила.
Послушнице все еще не верилось:
– Признаюсь тебе: не очень хочется возвращаться в обитель. Если не эту, то другую работу придумают. Может, к вечеру пойду?
– А если матушка-казначея разгневается?
– Может, Бог даст, пронесет…
Пасли стадо и разговаривали, не упускали из виду тех коров, которые уходили дальше дозволенного, возвращали их назад и снова разговаривали. А когда пришло время дойки, а потом и трапезы, еще больше сблизились, дали себе волю. Так смеялись, шутили, словно совсем забыли о смирении и покорности, которые должны были соблюдать там, за монастырскими стенами. Забыли и о Писании, в котором сказано: когда ешь, ешь молча.
– А ты чего плакала сегодня утром? – спросила, таинственно приглушив голос, напарница.
– Сама не знаю.
– Так горько плакала и не знаешь? Все прячешься от нас, думаешь, если мы другого роду-племени, так уж и чужие, не можем прийти на помощь?
– Да нет, – искренне возразила Миловидка. – Это потому, сестра, что уверена – никто не поможет мне в моей беде.
– Знаем, такой беде, как у тебя, никто не поможет. А все же, может, что-то и посоветовали бы и утешили как-то? Негоже чураться нас, сестра, молчать и молчать.
Что могла ответить на это? Возражать? Но ведь все это правда, неприветлива она с послушницами. Привязана только к одной Евпраксии, с остальными же сдержанна. Они веселятся – она молчит, спорят – тоже молчит. А как доходит до того, кому пасти коров, спешит выскочить: «Я, сестры».
Но все-таки рассказала, почему плакала. Спокойно выслушала ее послушница: велико ли диво – сон, но, разгадывая его, была предупредительна, внимательна. А потом заговорила с Миловидкой, понизив голос, посоветовала:
– Тебе надо бы подать как-то весточку матери Божейки, чтобы она узнала, что случилось с сыном и что – с тобой. Иначе не успокоишься и всю жизнь будет тебя мучить совесть.
– Как же я перешлю ее, весточку, в такую даль?
– Ходи к морскому пристанищу, расспрашивай, может, найдешь мореходов, которые пойдут туда, с ними и передашь.
– Ой, кто там передаст, если Божейкова мама живет далеко в лесу!
– Тогда сама отправляйся туда.
– Напрасны усилия, сестра. Впереди вон какие горы и как долог морской путь, а у меня ни солида.
Советчица, подумав, поделилась с Миловидой своими мыслями:
– Горами не ходи, горами не пройдешь. Направляйся берегом. Тут дороги проторены, и все время везде люди. Где пешком будешь идти, где-то остановишься, заработаешь солид-другой, где подъедешь.
Не надо большой мудрости в том совете, а все же запал он в сердце. Ведь правда, разве она не способна заработать – и ехать, снова заработать – и опять ехать? Ромейские берега заселены густо. Где к рыбакам пристанет – заработает, где – в поле пойдет. Не у всех же рабы, а лето – пора горячая, всем нужны рабочие руки. Путь долог, но все же с каждым годом она будет ближе к родной земле.
Стала разговорчивей и веселей в этот день, а когда пришел вечер, а с ним и время возвращаться в обитель, загрустила. Придет Евпраксия, спросит, почему так быстро, что и догнать нельзя было, ушла из храма? А еще и напомнить может: «Готовься, Миловидка, приближается день твоего крещения». Что скажет ей в ответ? День крещения приближается неумолимо.
Возвратилась поздно и постаралась пройти в келью незамеченной. Ждала, вот-вот кто-то придет. Чувствовала себя пташкой, загнанной в клетку. Поэтому села поближе к окошку, чтобы хотя бы в мыслях быть там, на просторе, на воде.
«Я и правда как в клетке, а точнее – в каменном мешке».
Каменный мешок… Где она слышала такое? Здесь, в Фессалониках? Нет, в Вероне. Женщины рассказывали историю, похожую на сказку: молодую мать, которая провинилась перед своим мужем, замуровали в каменный мешок.
Чего только не бывает на белом свете. А все потому, наверное, что желания одних становятся на пути других, что среди людей всегда отыщутся такие, которым безразлично, если их счастье построено на чьем-то горе. Лишь бы выпало это счастье им, лишь бы оно было у них! Так поступил с нею и тысячами таких, как она, наместник Хильбудий, такая доля была уготована и той, что жила давным-давно и не пожелала быть игрушкой в руках насильников.
Свидетелей этой истории, наверное, уже на свете нет, но в Вероне хорошо помнят: случилось это незадолго до того, как в их земли ворвались готы. Один из предводителей варварского племени, по имени Аспар, облюбовал окруженную горами Долину Юпитеровой Ласки, разместился там со своим родом и стал хозяином зеленых лугов и плодородных нив по обе стороны реки, которая стекала с гор. Удивительного в этом ничего нет – готы заполонили все северные земли славной когда-то Римской империи, стали по сути властелинами в ней. Но этот, Аспар, поступил странно: возвел в ущелье, соединяющем долину со всеми провинциями империи, замок. В замок, как и в долину, можно было проникнуть только с дозволения правителя или стражи, из долины же выезжать не разрешалось, в особенности людям, оказавшимся под властью Аспара и его рода. Наверное, поэтому и стали называть веселую и щедрую когда-то Долину Юпитеровой Ласки Долиной Слез, а гота Аспара – властелином-нелюдимом. О его внешнем облике и повадках рассказывали такое, от чего сердце леденело. И уродливый он, говорили, и безжалостный, перед сном о нем и вспоминать страшно. Кто провинился и попадал в замок за эту провинность, тому возврата оттуда уже не было. Почему он такой, никто точно не знал. Оставалось догадываться, а догадки всякие бывают. Одни поговаривали, что Аспар еще маленьким был выкраден волками и рос среди волчьей стаи, выкормлен молоком волчицы, поэтому такой лютый и нелюдимый; другие опровергали – все это неправда, рос он, как и все дети, среди людей. Провинилась перед богами его мать, и они наказали ее за то, что позавидовала, когда ходила беременной, красоте девушки-поселянки, приревновала к ней мужа своего и, лютая в своей ненависти, натравила на нее псов, хотела видеть несчастную уродливой, а получилось – сама родила урода. Боги немилосердны к тем, кто носит в утробе дитя и сеет злобу или смерть. Вот и отомстили – родила вместо ребенка злого пса. А на свете еще не было такого, чтобы уроды вырастали добрыми. Не было и не будет. Уроды завидуют людям, наделенным здоровьем, счастьем, красотой или просто человеческой добротой. Верить в эту выдумку помогал и сам Аспар: никогда не показывался на людях без маски. Такое рассказывали о готе-нелюдиме за чертой Долины Слез. Что думали и говорили о нем, в самой долине оставалось тайной. Единственное, о чем удалось услышать, – загадочный властелин очень любит охоту и большую часть времени проводит там. А еще по вкусу ему хмельные напитки, не проходит и мимо молодых женщин в своих владениях. Которую высмотрел, уж той не миновать его силков: или гуляет-пирует с понравившейся красавицей по уютным медушам, или же берет на седмицу-другую в замок. Потому что он – властелин в долине, его желаниям никто не смеет перечить.
Патриции соседних провинций и удивлялись тем повадкам, и ужасались. Обходили владения гота десятой дорогой. Но, видно, не всегда он миновал их, время от времени ходили слухи: то там видели, то там объявлялся. Это многих заставило задуматься: почему? Не придавал значения разговорам лишь префект ближайшей провинции Руф – уж слишком уверенно он чувствовал себя, чтобы опасаться появления гота. Так и сказал, когда ему доложили: «Ну и что? Должен же он когда-нибудь вылезти из своей берлоги и искать общения с нами. Не слышали разве, что король готов-завоевателей понял наконец: не покорить ему империи, если не найдет общего языка с патрициями». Но обманчивой оказалась эта уверенность и беспечность. Очутившись за пределами Долины Слез всего лишь ради интереса, Аспар повстречался поблизости от одного из соседних замков с писаной красавицей и не мог уже удержаться от искушения увидеть ее снова. Забыл, охваченный желанием, и об охоте, забыл и о молодых женщинах своего владения. Ночью допоздна гремел тяжелыми сапогами в верхней башне своего замка, а приходил день, седлал коня, брал надежных людей и направлялся туда, куда звало сердце. Вот так и раз, и второй, и третий. На беду свою, узнал, что это дочь префекта Руфа – Корнелия. Однажды видел, как в сопровождении своего отца направлялась она в соседнее селение, увидел и тогда, когда она прогуливалась в своем замке в обществе уж слишком предупредительного молодца. Кто знает, решился бы на смелый шаг, если бы не убедился, что у дочки префекта и у молодца, который увивается около нее, дело идет к браку. А убедившись, не стал медлить: взял с собой ватагу да и выкрал дочку префекта, точнее, отбил ее у охраны, которая сопровождала Корнелию в поездке к жениху.
Челядь, ясное дело, поспешила доложить патрицию: случилась беда, налетели в пути воины в масках, оттеснили стражу и, прихватив с собой Корнелию, скрылись в лесных зарослях. Люций Руф должен был бы наказать этих болванов. Но было не до гнева. Он догадывался, кто те, в масках, и сердце леденело от страха. На такое способны только готы. Не кто-то другой, только они! А если его догадка правильная, дочка попала в руки самого страшного из них – нелюдима.
– Это Аспар, это гот-нелюдим посягнул на Корнелию. Что же делать, как помочь беде?..
Долго раздумывать было некогда. Пораженный страшной вестью, бросил клич, собрал под свою руку всех, кого можно собрать, и пошел по следу. А след привел в Долину Слез.
– Мы должны окружить нелюдима в его логове, – советовали префекту, – и такой силой, которая бы заставила его прислушаться к нашим требованиям. Так и скажем готу: не возвратят Корнелию – позовем соседей, всем крещеным людом пойдем на него. И горе тогда будет его прославленному безбожными делами замку, горе и тем, кого достанем за его стенами.
Последний совет показался патрицию Руфу дельным, и он подступил к замку Аспара и потребовал встречи с властелином межгорья.
Аспар не выказал на этот раз гордыни, однако выехал из ворот не сам – гонца своего послал.
– Властелин наш, – сказал гонец, – рад видеть патриция в своем замке как гостя и приятеля.
– Мы не гостить приехали, – не прельстился префект на приглашение. – Пусть властелин Долины Слез скажет, зачем он разбойничает в наших владениях? Где моя дочь Корнелия?
Там, в замке, как и раньше, время не тянули. Через некоторое время открылись крепкие дубовые ворота, и из них выехал ладный собой, при броне и в пышном одеянии муж. Его сопровождали не менее ладные и закованные в броню воины.
– Патриций имеет все основания гневаться на меня, – промолвил тот, что был впереди всех, – и все же я просил бы его быть милостивым к свободному от брачных уз мужу, которому уже пошел тридцатый год.
– С кем я беседую?
– С Аспаром, хозяином замка и межгорья, что раскинулось за ним.
Наступила тишина. Все онемели. Одни ждали, что скажет отец Корнелии, другие удивлялись услышанному и увиденному и отмалчивались, пораженные: тот, кто назвался Аспаром, был так красив собой, что после всех слов о нем невозможно было сразу поверить в столь непредвиденное превращение.
– Я приехал сюда не для того, чтобы раздавать милости. Спрашиваю о другом: как сосед посмел посягнуть на помолвленную уже девушку, на мое, наконец, право отца и властелина? Где моя дочь? Что с нею?
– Корнелия у меня, достойный. А взял я ее потому, что полюбил, и хочу, чтобы она стала мне женой.
– Может, у готов и водится так – добывать себе жен, как и все остальное, татьбой, у нас – нет. Властелин должен был бы это помнить, как и то, что я, отец Корнелии, не желаю иметь зятя из чужого племени.
– Зато желает Корнелия.
– Неправда! У дочери есть жених, она дала согласие стать его женой. О каком желании ты говоришь, если девушку взяли силой?
– Пусть патриций пойдет и спросит. Дочь его недалеко, она здесь, в замке.
И боялся Люций Руф, предчувствуя непоправимое, и возмущался, угрожал даже, говорил, что, если Аспар сейчас же, в одно мгновение не представит пред его очи Корнелию, он, префект провинции, сровняет его замок с землей, в которой он утвердился незаконно и промышляет татьбой. А завершил свои угрозы тем, что согласился все-таки пойти и собственными глазами увидеть свое чадо.
Аспар разрешил отцу без свидетелей поговорить с дочерью. Правда, и видел, как встретились, и слышал все, о чем говорили. Пленница несказанно обрадовалась появлению отца, но тут же припала к его груди и зарыдала, как рыдают все те, кто теряет очень много, а что приобретают, не знают. Однако, когда патриций Руф сказал ей: «Собирайся, дитя, я пришел вызволить тебя», – подняла грустные глаза и спросила: «А нужно ли? Кто меня возьмет после всего? Уверена, Эмилий Долабелла первый отвернется, узнав, что ночевала под чужой крышей, побывала в чужих да еще пользующихся недоброй славой руках».
И снова припала к отцовской груди и зарыдала еще сильнее. И уговаривал ее патриций, и обещал: беды позади. Напрасно. Прижималась к нему, жалуясь на свою судьбу, и горько-горько плакала. Когда же напомнил, что пришло время собираться в дорогу, ответила: ее судьба решена, она остается с Аспаром. Разгневался префект, но не столько на дочь, сколько на гота, который по воле случая оказался его соседом. Громы и молнии призывал он на его голову, а завершил свои угрозы повелением: если Аспар хочет получить Корнелию в жены, он должен оправдаться перед крещеным людом, отречься от всего позорного, что было в его прошлом, и обвенчаться с дочерью по всем законам веры Христовой.
Не понравилось Аспару это повеление, хмурился и молчал. Не привык подчиняться. До сих пор было наоборот. И все же, когда поднял глаза, было видно: ради Корнелии и мира с ее кровными Аспар покорится.
Обвенчавшись с самой красивой девушкой из аристократической семьи и став ее законным мужем, Аспар заметно утихомирился, похоже, отказался от варварских привычек. Радовался молодой госпоже в своем замке и чувствовал себя довольным и удовлетворенным. Наконец вспомнил, что он властелин не только замка, но и горной долины, и загорелся желанием – показать Корнелии свои владения: коней, которых растили для него в конюшне, и угодья в долине и предгорье, все богатства, ему принадлежащие.
Так проходила седмица за седмицей. На смену весне пришло лето, теплынь зацарствовала в долах, как и в сердце хозяйки замка. Но вот пришла пора охоты – и Аспар неожиданно охладел к жене, все реже и реже стал засиживаться возле Корнелии, наконец зашел как-то утром и сказал: едет на охоту.