Текст книги "Синеокая Тиверь"
Автор книги: Дмитрий Мищенко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
XXVI
И довольна была Миловида, что наконец нашла лодью, которая доставит ее в желанное пристанище, но и грусть и печаль не могла прогнать из сердца. Пришло время покинуть землю, на которую возлагала столько надежд, и тут засомневалась: хорошо ли поступает, что спешит распрощаться? Ведь не сказали же ей: «Антов, которые здесь, ты видела всех». А если среди тех, кого не привелось увидеть, и находится ее Божейко? Что тогда будет? Возвратиться назад? На это у нее не хватит ни сил, ни солидов.
Боги всесильные, боги всеблагие! За что караете ее так немилосердно? Когда добиралась каменистой дорогой от Венеции до Вероны, потом – от Вероны до Венеции, да все под чужим небом, да все под жгучим солнцем, думала, не вынести ей муки, что выпала на ее долю. Когда убегала, напуганная, от вельможи куда глаза глядят, тоже думала, умрет от страха и горя. Но что те страхи и муки по сравнению с этими, которые испытывала сейчас? Возможно ли такое: скольких антов разыскала в чужой земле, а Божейки нет; называла его имя, описывала, как могла, но все, кого расспрашивала, смотрели на нее пустыми глазами, как одурманенные.
Даже эти, последние люди, с которыми свела ее женщина из Вероны, только то и делали, что пожимали плечами и разводили руками: не видели, не знаем. Так, словно ее Божейко – иголка в сене, словно такой, что его можно не заметить. Все вспомнили: и как налетели на них ромеи, как связали и погнали к Дунаю, потом прятали в пристанище Одес, заталкивали в лодьи и увозили за тридевять земель, а был ли среди них Божейко, не знают. Да у ее Божейки на всем белом свете самые голубые, голубее небесной сини глаза, светлее, чем у Хорса в небе, улыбка. Он же такой статный и такой красивый, что другого такого нигде не сыскать!
Смотрела на выжженную солнцем землю и горевала, что эта земля так обошлась с ней. Стремилась к ней, верила и надеялась, и вот уезжает – и снова только боль и пустота в душе. Где же искать Божейку, если его не окажется и в Фессалониках, на которую указывали ей, как и на Верону, очевидцы распродажи тиверцев в Никополе?
Пока могла видеть на горизонте очертания земли, мысленно держалась за нее. А пропала из глаз земля – и совсем не знала, что ей делать… Кругом море… Что оно ей даст, чем вознаградит ее опустошенное сердце, если само пустынно? Вздохнула и пошла на отведенное ей место в лодье. Примостилась на мешках и сразу же почувствовала, как одолевает усталость. Она сопротивлялась. Да и для чего сопротивляться? Теперь только и радости будет что сон…
Уставшие всегда спят крепко, а измученные горем – и подавно. Вот и Миловидка на слышала уже ни шума моря, ни голоса кормчего, ни прохлады, которая окутала лодью с приходом ночи и всех, кто был в лодье. И кто знает, как долго пребывала бы в забытьи, если бы не появилась бабуся. Стояла на пороге нового жилища, того, где должны были поселиться еще прошлым летом, и звала к себе. Голоса ее не слышала, но по тому, как махала рукой, нетрудно было догадаться, что говорила: «Иди сюда, внучка!» Не понимала, почему не хотела подчиниться старой, однако не слушалась. Лежала на опушке среди разнотравья и улыбалась. Тогда бабуся сама пошла к ней. Не гневалась, была, как всегда, добрая и ласковая, но, приблизившись, все-таки спросила; «Ты почему не слушаешься?»
«Я тут буду, – ответила Миловида. – Тут так хорошо».
«Посмотри», – кивнула головой бабушка.
Миловида посмотрела в ту сторону, куда показывала бабуся, и онемела: к ней подползала змея. Огромная и желтобрюхая, а глаза… глаза словно два раскаленных угля.
Хотела вскочить и убежать, пока не поздно, не могла, глаза змеи заворожили, не давали двинуться.
«Бабуся!» – крикнула не своим голосом и проснулась то ли от страха, то ли от прикосновения змеиного тела. Лежала и смотрела перед собой, наверное, не верилось, что не спит уже: к ней и правда кто-то подкрадывался, лез за пазуху, где лежали солиды, золото, и скалил в усмешке зубы.
– Мамочка! – закричала Миловида и изо всех сил толкнула татя, бросилась к проему, через который, видела, серело предрассветное небо.
На ее крик сбежались те, кто наблюдал за парусами, были за кормчих или помогали кормчим. Появился и навикулярий.
– Что случилось?
– Девку кто-то испугал.
– Кто?
– Сейчас узнаем.
Они спустились вниз и поставили перед навикулярием татя.
– Угу, – кивнул головой навикулярий. – Снова взялся за свое, Хрисантий? Ты же клялся, крест целовал.
Виновный потупил глаза и молчал.
– Надеть вериги и до утра не спускать глаз!
Суд был на удивление коротким и немногословным. Не спрашивали татя, зачем он приставал к девушке, чего хотел от нее. Это знали и без расспросов. Зато спросили, и не раз, как посмел Хрисантий нарушить закон моря: всякому, кого берет команда на лодью, обеспечена безопасность и неприкосновенность со стороны каждого члена команды, как и спасение на случай какого-то несчастья.
Но ответа не услышали.
– Повторяю, – хмурился навикулярий. – Ты знал этот закон?
– Знал.
– Зачем нарушил его? Почему опозорил мореходов и стяг, под которым плаваешь?
Обвиняемый клонил книзу голову и молчал.
– Какой будет приговор? – спросил навикулярий у команды.
Теперь молчала команда.
– Хрисантий вторично пошел против святая святых в жизни морехода. Какой будет приговор?
– Да какой, – вышел вперед один из самых старших в команде, – отдать на суд моря.
– Необитаемой земли в море или все-таки моря?
– На суд моря, – поддержала строго и команда.
Миловида не понимала, что за приговор такой, но по осужденному видела, что он не из приятных.
– Может… – рванулась и протянула к судье руку. – Может, не нужно так? Он же не обокрал меня, только хотел обокрасть.
Для всех это была, наверное, новость, и не какая-нибудь.
– Так даже? – первым опомнился навикулярий. – Тогда и речи быть не может. За борт!
С татя сняли вериги и дали возможность помолиться. Но вместо того чтобы обратиться к Богу, Хрисантий повернулся к навикулярию.
– Хотел бы знать, как далеко до берега. В какой он стороне?
– Вон там, – показал навикулярий, – а про расстояние лучше бы тебе и не спрашивать.
– Нет, скажи.
– Не меньше сотни стадий.
Уже тогда, как стал на край борта, перекрестился Хрисантий и прыгнул в воду.
Расстояние между ним и лодьей заметно увеличивалось, а Миловидка все смотрела и смотрела в ту сторону. И чем дольше смотрела, тем больше приходила в ужас. Ведь все это произошло из-за нее. Пусть она ничем не провинилась перед Хрисантием, но не было бы ее здесь, не было бы и суда над ним, не произошло бы того, что случилось…
Господи, какой жестокий мир и какие люди есть на свете! Только там, в Выпале, за такие провины спускают ноговицы, дают несколько ударов палкой и говорят: «Живи и в дальнейшем будь умней…»
XXVII
Давно отгремели бубны, отзвонили звоны, отпели сопилки; не слышно в княжеском тереме шума и гама гостей, с которыми Волот пировал там, в Подунавье, пил-гулял и здесь, в Черне. Наступила непривычная тишина, такая желанная, что, даже опохмелившись и выспавшись, не было охоты покидать ложе. «Подождут, – сказал князь сам себе и лег ничком. – Мало ли поту пролил этим летом ради людей и княжества, пусть подождут теперь хоть седмицу, а то и две».
Так и решил: будет отдыхать несколько дней здесь, в Черне, потом заберет Малку, детей и поедет с ними в Соколиную Вежу, порадует всех своим присутствием и сам порадуется вместе с ними. Князь не только устал в походе, но и соскучился по семье, будто целую вечность не видел ее.
Лежал ничком – думал, перевернулся на спину – ощутил бодрость в теле, как вдруг спокойный поток его мыслей прервал скрип дверей. Повернулся на него и усмехнулся довольно.
– Ты, Миланка?
– Я. Можно войти к папочке?
– Заходи, дитя. Заходи и рассказывай, как тут жила, здорова ли?
Девчушка протопала ножками и мигом очутилась на ложе, рядом с отцом. Прижалась к нему по-детски искренне и обнимала, как может обнимать только щедрый сердцем ребенок.
– Скучала по отцу?
– Очень скучала. Так очень, что ой-ой!
Рассказывала и рассказывала, как долго его не было, как она поджидала-высматривала и переживала, что ушел и нет его. Князь слушал эти искренние словечки, а тем временем думал: от кого он слышал это «так очень, что ой-ой»? От Миланки? Да нет, от Миловидки тоже… Готов был поклясться, что и красотой своей, и сердечной добротой как две капли воды похожа на нее. Не потому ли больше других в семье любит младшую, что она похожа на Миловидку?
– Ну а как себя чувствовала?
– Плохо, папочка.
– Почему? Болела?
– Не болела, а все-таки плохо себя чувствовала. Потому что знала: ушел папа на битву с ромеями, будет сеча, а может, и не одна…
– Правда твоя. – Князь прижимал к себе дочку и снова думал, что эта дочь самая его любимая из всех детей. – Хотел бы все время быть с тобой, моя маленькая потешница, слушать речи твои медовые, видеть взгляд чистых и ясных твоих глазок. Ничего бы не хотел, кроме этого. Слышишь?
– Слышу! Уже никуда не пойдете от меня, да?
– Если супостаты, которые за Дунаем, не позовут, никуда не пойду.
Обнимал, голубил, смотрел с наслаждением на ее кудряшки и снова голубил. А обнимая, представлял, какой она будет в пятнадцать или шестнадцать лет. «Как Миловидка», – сказал не раздумывая, с радостью, но тут же погасил в себе эту радость и задумался. Где она сейчас, Миловидка? Возвратилась ли в Выпал или все еще бродит по свету? Пошла-таки, пошла куда глаза глядят, а в Черн не завернула. Избегает или боится?
«Может, это и хорошо, что ушла куда-то, а не в Черн», – ловит себя на мысли Волот и не успевает сам себе объяснить, почему хорошо, что Миловида не появилась в Черне, как снова открылись двери и на пороге вырос челядник.
– Можно ли, князь?
– Что случилось? – повернулся на его голос. – Что-то неотложное?
– Прибыли послы от уличей, хотят видеть князя.
Надо же! Натешили покоем, детьми – уже прислали послов. Однако почему уличи? Давно ли виделся с ними? Вроде между уличами и тиверцами не может быть больших неурядиц, чтобы слать послов?
Не верилось в это, думал, прибыли из-за какой-нибудь чепухи. А вышел – и сразу пропала эта надежда: перед ним стояли вчерашние побратимы, те, с кем ходил на ромеев и брал Ульмитон, Анхиал… Однако были они не такими, какими он видел их в походе или на пиру после сечи: угрюмы и хмуры, словно видели перед собой врага.
– Что случилось, Буймир?
– Случилось, княже, случилось такое, о чем бы и говорить не хотелось. Не ты ли звал нас идти на ромеев и говорил: «Будем едины, как братья от одного отца-матери?» А как получается на самом деле?
– Не понимаю тебя, муж. Я, кажется, не давал повода думать об отношениях уличей и тиверцев иначе.
– Ты, может, и не давал. А твои дружинники?
– Кто именно? Когда и что такое они содеяли?
– Сын воеводы Вепра Боривой вместе с татями ворвался в село уличей и взял насильно дочку старейшины Забралы. А кроме того, пролил кровь нашего племени: убил брата этой девушки и его побратима, которые стали на ее защиту.
Вот так новость… Ворвались ватагой к уличам и силой взяли девку, убили двух мужей. И кто учинил разбой: Боривой, тот самый Вепров сын, на которого возлагал надежды, которому велел доставить послание старшему на строительстве в Тире. Неужели посмел нарушить данное князю слово и стал таким своевольным?
– Может, вы ошиблись? Может, кто-то другой совершил насилие?
– Тати пойманы. Пришли сказать князю: завтра суд. А чтобы тиверцы не думали, что судить будем за пустяк, пусть пришлют своих людей и послушают, за что караем.
Уличи повернулись, чтобы выйти, но князь поспешил задержать их.
– Подожди, Буймир. Зачем же так: сразу и суд, сразу и кара? Разве кара – единственный способ примирить стороны? Может, у молодца была договоренность с девушкой? Может, у них дело к женитьбе шло?
– На насильнике кровь и смерть мужа нашего и брата опозоренной насилием девушки. А за кровь и смерть у нас, сам знаешь, платят кровью и смертью.
– Знаю. И все же будем рассудительными, Буймир. Я знаю этого юношу. Горячая голова, это верно. Но он смел, отважен сердцем, из него может вырасти достойный муж, опора всей земли славянской. Именно благодаря его отваге пробились мы в Анхиале к воротам и взяли эту неприступную крепость. С этим нельзя не считаться. Поэтому я говорю: судить нужно, но не под горячую руку и не тем, кто думает только о мести. Выделите пятерых старейшин вы, выделим мы, пусть соберутся вместе и дознаются, какая вина на тех, что вторглись и учинили разбой, чем должны платить за него.
– Я говорил уже, – стоял на своем уличский посол. – Кровь смывается только кровью, а за смерть платят смертью.
– Была же погоня, была, наверное, и сеча, а в сече кто полагается на здравый смысл?
Немало приложил усилий, чтобы убедить не спешить с судом, и все-таки достиг своего: Буймир согласился подождать тиверских старейшин, а уж совет старейшин решит, кто и как будет судить. Он выиграл время, а время давало надежду. Пока то да се, успокоятся сердца обиженных, станет тверже разум. С людьми же, у которых трезвый ум, проще найти согласие.
И все же князь Волот не стал полагаться только на здравый смысл уличей. Приказал привести воеводу Вепра, а уж вместе с Вепром решил думать-гадать, как спасти жизнь этому сорвиголове.
Хотел поговорить со своим воеводой как отец с отцом и побратим с побратимом, но произошло непредвиденное: Вепр сначала только побледнел, узнав, где находится его сын и что его ожидает, потом и вовсе растерялся до того, что утратил здравый смысл.
– И это все, что ты делаешь, княже, чтобы спасти моего сына?
– Не все, но начинать должен был с этого. Важно выиграть время.
– Время и правда необходимо, но не для того, чтобы пререкаться с уличами. Пока созовем старейшин, пока соберутся, пока доедут до уличей, время пройдет, а нужно ворваться на конях на подворье, где сидит Забрала, и выхватить из его рук Боривоя и всех, кто с ним.
– Ты что? – спокойно, однако твердо возразил князь. – Пойдешь брать силой и снова прольешь кровь? Ты подумал, на кого хочешь поднять руку, чем все это может закончиться?
– А ничем. Нападу ночью, обезоружу стражу, заберу сына, побратимов его – да и был таков.
– Думаешь, будут охранять кое-как?
– Да пусть как хотят, так и охраняют, сына я из-под десяти запоров добуду.
– То-то и оно. Не забывай, воевода: уличи ходили с нами на ромеев, они наши кровные. Или тебе мало врагов за Дунаем, хочешь нажить еще и здесь, за Днестром? Это раздор, воевода, а раздора между братьями славянами не только князь Добрит, но и я сам не потерплю.
– Были побратимами и кровными, а теперь перестали.
– А кто повинен?
Вепр заметался, словно загнанный зверь в клетке.
– Мне все равно сейчас, кто виноват! Одно знаю: сыну грозит смерть, и я должен все сделать для того, чтобы спасти его.
– Я не меньше переживаю за Боривоя, чем ты, воевода, – утихомиривал его князь. – Если хочешь спасти его, вот мой совет: возьми добытые у ромеев солиды и Скачи в сопровождении надежной охраны к отцу обиженной девушки. Сколько скажет, столько и плати, если согласится на то, чтобы откупился солидами. А не согласится, иди тогда к князю уличей и упрашивай не карать Боривоя за наезд и разбой, сошлешься на мое заступничество и уговаривай ограничиться вирой, а то и дикой вирой. Знай: кроме старейшин и солидов, ничто не спасет Боривоя.
Видел: Вепр не очень верил тому, что слышит из княжеских уст, но какая-то надежда затеплилась все же в нем. Поэтому и торопил его: спросил воеводу, кого из старейшин следует послать, по его мнению, к уличам, говорил, что золото нередко имеет больший вес, чем жажда кровной мести, и льстил Вепру, и убеждал, лишь бы согласился на переговоры с уличами и не наделал еще больше, чем сын, глупостей.
XXVIII
Бабуся Доброгнева правду говорит: беда и медведя учит мед из дупла драть. Когда-то Богданко твердо знал: тает снег – дело идет к весне, встает из-за Днестра солнце – начинается день. Теперь же не видит, нет в нем той уверенности, потому должен думать, как различать все перемены вокруг. Весну от лета, лето от осени отличить проще. Как день и ночь. А вот как отличить утро от полдня, полдень – от вечера? Сколько дней прошло с того, как перестал видеть, а не может наловчиться и узнавать, какое время дня во дворе. Была ранняя весна, была и поздняя, после них настало настоящее лето, за летом – осень, предзимье, зима, снова весна и снова лето, а он – все еще ничего не видит. Мир для него доступен лишь через тепло и холод, тишину или звуки. Поэтому и старается прислушиваться к тому, что происходит вокруг. Знает уже: стоит в тереме и за теремом полная тишина – на дворе ночь, подал неожиданно голос петух или крикнул сыч – все равно ночь, только близится рассвет. А запоет несмелым, хотя и приятным голоском птичка в лесу или на дереве под теремом – значит, уже светает, скоро выйдет из-за моря-океана ясное солнце и пробудит к жизни всю землю и все живое. О, это пробуждение он не только почувствует, но наполнится им, а наполнившись, улыбнется. Потому что видел когда-то и может себе представить, как тает туман на опушке и как выходят из него, словно люди из воды, деревья, такие зеленые и свежие после утренней купели и такие веселые под яркими лучами утреннего солнца. Потом потянет из долины ветром, заиграет на ниве волна и побежит от края и до края, сначала лениво-несмело, потом все веселей и игривей. Будет бежать, наслаждаясь, пока не разобьется о зеленый лес и не уляжется на опушке.
«Вот так и я, – грустно вздыхает отрок, – только-только вышел в мир, набрал разгон в нем, как тут же подвернулась беда. Несправедливо это все-таки и жестоко!»
Так больно сделалось от мысли, от той божьей несправедливости, так захотелось вырваться из этой беды, что Богданко поднялся и сел.
Тихо в тереме и за стенами терема. И душно. Почему тихо, знает: ночь сейчас, спит бабушка, спит ее челядь, спит весь свет. А почему душно и муторно, не поймет.
– Бабушка! Бабушка! – позвал тихонько Богданко, надеясь, что старая еще не успела заснуть.
Но бабушка не отозвалась.
Разве встать и выйти во двор? Там свежее, привольней, а выходить самому не впервой.
Посидел-посидел и все-таки решился: спустил ноги с ложа, поискал ими обувку и пошел, держась за ложе, потом – за стену, к дверям. Знал: те, которые ведут из спальни, открыты, а те, что ведут во двор, на засове. Отодвинет его – и уже на пороге, под ночным небом. Пойдет знакомой тропинкой к дубу, сядет на колоду возле ствола и посидит под звездами, окутанный ночной прохладой.
И двери открыл тихонько, чтобы не слышали спящие, и до колоды дошел. А сел, прислушался – и не почувствовал заметной перемены: здесь, во дворе, было так же тепло и душно.
«Это потому, что недавно повечерело, – думает отрок, – земля не успела остыть. Однако не теплом, а паром обдает тело».
Издалека донеслось до чуткого слуха громыхание, и сразу стало понятно: приближается гроза. Ну конечно, он совсем забыл: именно летом и именно перед грозой бывает так душно.
Надо бы пойти в дом, пока дождь не застал под открытым небом. А стоит ли? Бабуся уже по-всякому лечила его: умывала и заряной водой, и дождевой, выводила под утренние и вечерние росы, велела стоять под летним ливнем, а под громовую воду еще не выводила. Говорила только: Перун – Сварожич и Стрибог – Сварожич тоже: если проносится над землей гроза, один посылает с неба звучное божье слово, мечет молнии-стрелы и поражает ими все злое и порочное на земле, другой приносит дождевые тучи, а с ними и живую воду, которую дарит землянам царевна Золотая Коса, Ненаглядная Краса. Ведь она тоже дочка Сварога, отца всех богов, с ними заодно. Захочет снять с Богданки болезнь и не будет ждать следующей светлой пятницы, наберет в свою десницу живой воды и брызнет ею. Ту воду подхватят ветры, Стрибожьи внуки, и понесут на океан-море, а оттуда, вместе с дождевыми потоками, – на землю. Вдруг именно сейчас, когда Перун мечется среди туч, а ветры поднимают на всем океан-море неистовую бурю, и произойдет это долгожданное чудо? Смотришь, и произойдет!
Богданко поднялся, нащупал дрожащими руками ствол и пошел на подворье – к ветру, порывы которого уже чувствовались, к грому-ворчуну, раздававшемуся все громче и ближе. Ему ли, наказанному слепотой и лишенному возможности наслаждаться белым светом, ему ли бояться гневного божьего голоса? Ведь нет большей кары на земле и быть не может! Пусть боятся ее те, которые имеют все, а ему бояться нечего. Поэтому и пойдет на подворье, пойдет и за подворье, под гром и молнию встанет, чтобы быть поближе к небу и тому желанному спасению, которого ожидает.
Нащупывал ногами тропку и шел, выставляя впереди себя руки, чтобы не наскочить на что-нибудь. А ветер уже налетал сильными порывами, бросал в лицо прохладные капли дождя.
«Вот так, так!.. – радовался Богданко. – Дуй сильнее, Свароже, гуляй-разгуливай по всему океан-морю, неси оттуда и капли дождевые, и ветер буйный, и потоки ливневые. Может, и принесешь с ними желанную живую воду, которая вернет моим глазам высший дар богов – видеть мир земной. Слышишь, Стрибоже, может, принесешь?»
Не было уверенности у Богданки, сверкают ли молнии небе, но догадывался: должны сверкать. Вон как гремит, почти каждое мгновение сотрясает небо, землю то с одной стороны, то с другой. А уж если гремят-переговариваются громы, должны сверкать и молнии одна за другой. Такие ночи, говорила бабуся, называются воробьиными и бывают они всего лишь трижды за все лето: когда цветет рябина, когда краснеют на ней ягоды и в третий – когда поспевают. Потому что это не просто дождевые и буранные ночи, это вселенский праздник, торжество неба и земли в честь зачатия и вызревания плодов на излюбленном дереве богов – рябине, той буйнолистной рябине, которую принесли из небесных садов, с самого острова Буяна всесильные боги и радуются тому, что их дерево плодоносит и на земле… Поэтому Богданко так возбужден, поэтому так торопится навстречу дождю и буре: когда же и надеяться на божью благодать, если не в ночь вселенского торжества? Сейчас распустились листья на рябине, дерево стало темным, словно туча в небе. Нынче у богов праздник, а боги, как и люди, щедры в праздник. Пусть будет что будет, но он, Богданко, не испугается ни ливня, ни грома, пойдет навстречу громовой, а может, и живой воде. Вон как хлещет эта громовая водица в лицо, вон как бьет!
«Боже Свароже! – радовался мальчик дождевым потокам и не чувствовал, есть ли под ногами тропка или нет. – Ты всесильный и всеблагий. Вели детям своим – царевне Золотой Косе, Ненаглядной Красе, богу грома и молнии Перуну, богу ветра Стрибогу – пусть сжалятся надо мной, над моей бедой, принесут из высокой высокости той водицы, что бьет-вытекает из терема-светлицы, из-под ложа царевны Золотой Косы, Ненаглядной Красы. Чтобы омыла она мои оченьки и оживила их. Слышишь, боже, очень тебя прошу!»
Хотел еще заверить всесильного бога, что будет всю жизнь благодарен ему за исцеление, но в ту же секунду наткнулся на ветку и испуганно отпрянул. Что это – одинокое дерево или он дошел до леса?
Подался вправо – ветки, повернул влево – тоже ветки.
«Значит, я в лесу, – подумал и остановился. – Что же делать? Как выбраться и попасть на тропинку, по которой шел?»
Попробовал ногами, опустился на колени и пошарил по земле руками – тропинки не было. И лес не расступался. Выходит, нужно идти назад? Постоял, сориентировался и развернулся. Пошел. На ветки больше не натыкался.
А тропинки все не было и не было. Как же он ее потерял, она же для него как поводырь-провожатый. Отвлекся, молясь богам, да и забыл, что нужно и в терем возвращаться.
«Постой, – сказал он сам себе и остановился. – В лес я шел против дождя и ветра. Теперь же они мне бьют в левую щеку. Значит, я иду не на бабушкино подворье, а неизвестно куда?»
Еще постоял-поразмыслил и пошел за ветром. «Если не на подворье, то на ограду все-таки наткнусь, – утешил себя. – А вдоль ограды дойду и до ворот».
Богданко почувствовал себя уверенней и заспешил. А через секунду-другую снова остановился. Зачем же он отвернулся от дождя и уходит? А живая вода? Как же она попадет в глаза, если дождь бьет ему в спину? Нет, не для того он ушел с бабушкиного двора, чтобы теперь отступать.
Постоял и подумал: если не идти против ветра, дождь не попадет в лицо, в глаза. Нужно двигаться. Что будет потом, все равно, лишь бы сейчас вода попала в глаза, промыла их.
Шел недолго: опять наткнулся на деревья. В одну сторону – ветви, в другую – тоже, густые какие, непроходимая чаща.
«Я сбился с дороги, – подумал. – Зашел в лес и сбился с дороги!»
Богданко очень испугался. Сначала порывался выбраться из ловушки, бросался из стороны в сторону, потом остановился и крикнул, стараясь перекричать ливень, а вместе с ним и собственный страх:
– Бабуся!!! Где вы, бабушка!!!