Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Цепи и нити. Том V"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Это были похороны Нового Слова, и похороны по третьему разряду.
Волны, волны… Одна сменяет другую… В этом беспрерывном движении растрачиваются последние силы… Злобного рокота уже не слышно. Всё делается тише… Спокойнее. Нет, добрее и безнадежнее.
Наступило печальное время, похожее на странствие по волнам корабля, потерявшего руль и капитана. Тягостное настроение маскировалось материальной обеспеченностью. Я всегда вкусно ел и пил, мои вечера и ночи были всегда заняты. Деньги и веселый Париж делали свое дело, но внутри себя чувствовались горечь и злоба. Однако эти чувства были несравненно сильнее тех, в Нью-Йорке, когда я в один день потерял всё своё состояние. Горечь потому, что я стоял на один шаг от достижения цели, от входной двери в ту самую мастерскую, которая теперь прозябала пустой и разоренной, а ярость – из-за глубокой веры в исполнимость своих желаний. Теперь этой веры не было, сам себе я представлялся человеком с заткнутым ртом, и, главное, меня мучило безделье. Месяцы безумного напряжения не прошли даром, я втянулся в работу, и болтающиеся руки не просто угнетали, они оскорбляли ощущение творца, который хочет и может, но не творит. Я слонялся без дела по Парижу, Берлину, Лондону и Риму, ища место, куда бы приткнуться.
Я был силен, здоров и молод. Мозг и руки требовали работы, и я нашел ее. Наезды в Берлин снова столкнули меня со старым, которое так хотелось забыть. Однажды барон фон Заде сделал мне неожиданное предложение – декорировать недостроенную виллу ограбленного и угробленного им тестя. Не знаю, то ли старое властно потянуло меня назад, то ли увлекли новизна предложения и возможность испытать себя на другом поприще, не знаю, но я радостно ухватился за неожиданное предложение. Мне оно показалось спасительным, да и некоторые соображения сыграли роль. Кто трудом зарабатывает деньги, тот и тратит их с трудом, взвешивая каждую копейку. Разбогатевший мещанин скуп, и виллу реба Варшауэра для ее настоящего владельца декорировать было бы скучно, тщательно проверяемые счета не дали бы возможности развернуться, да и личные вкусы хозяина висели бы на ногах кандалами – художник на службе у богатого мещанина далеко не уйдет. Но герр барон был представителем Нового Порядка – хулиганом и бандитом, он, гауфюрер, не заработал деньги, а награбил. Это уже другое дело! В те годы гитлеровские главари обзаводились чужими виллами, перестраивали их, и от архитекторов и декораторов требовали чего-то доселе невиданного, поражающего и фантастически нового. Мой гауфюрер так и скомандовал.
– Старое – вон! Ничего привычного. Дерзкий вызов. Новаторство до наглости и еще дальше! Понятно? Денег я дам сколько понадобится. Ваш гонорар – 30 % от израсходованной на виллу суммы. Согласны? Выполняйте!
Потом я узнал, что, помимо прочего, ему хотелось еще и поразить приятелей незнакомым именем. Я представлял себе, как он, жуя сигару, небрежно бросал: «Нанял знаменитого парижского художника. Недавно за картину загреб сто тысяч… Голландец… Гайсберт ван Эгмонт. Как, вы не знаете этого всем известного имени? Так вы отстали! Вы не идете в ногу с жизнью!»…
Сказано – сделано. Вновь хлопотливые дни, опять грязные руки, синий рабочий костюм, приятная физическая усталость и большое нравственное удовлетворение…
Труд! Я занят делом – и баста! Оно было тем интереснее, что всех тонкостей этой работы я еще не знал. Герр барон желал скорее увидеть результаты и распорядился начать с гостиной, кабинета, столовой, то есть с основных помещений. В разных столицах я быстро познакомился с последними достижениями модных декораторов, объехал фабрики и склады поставщиков и сделал ряд экспериментов.
Начал с гостиной, она вышла удачно. Следующие помещения – ещё лучше: было больше выдумки и больше технических возможностей для ее воплощения. Я рос в работе и в каждой новой комнате осуществлял то, что в предыдущей только смутно угадывалось или неясно нащупывалось. Так и получилось. Закончив декорацию ванной, я сам себе сказал: «Вот мой шедевр». Кирпичная коробка комнаты была обложена стеклянными плитами. У основания темно-синего, потом сине-зеленого, а вверху бледно-голубого цвета. В толщу стекла на заводе, после многочисленных опытов, были впаяны стайки серебряных и золотых рыбок, очень стилизованных и изящных, как бы сновавших в глубине морской воды взад и вперед или разбегавшихся в стороны. Все это с адским терпением, быстро, но осторожно вводилось в мягкое стекло, когда оно лежало в горячих формах. Кроме этого, снизу вверх продувались струйки газа, но так, чтобы остались одиночные пузыри или целые хвосты пузырьков за ртом отдельных крупных рыбок. Вверху пузырьки переходили в пену; такими плитами из пенистого бледно-голубого стекла был перекрыт потолок. Пол устилали плиты с впаянными, очень стилизованными фарфоровыми морскими звездами, крабами и прочим fruits de тег (дарами моря). Для усиления эффекта поверхность стен была сделана выпуклой и волнообразной, сверху по стеклу текла вода, а свет – это главное! – был помещен за стеклянной наружной стеной. На металлической раме были установлены сотни лампочек и электрический автоматический переключатель. Свет усиливался волнообразно, покачиваясь и играя. Когда вся эта дорогая и сложная машина приводилась в действие, то получался фантастический эффект морского дна и живого движения воды вокруг и над зрителем. Это было морское дно, но не натуралистическое, а облагороженное искусством, потому более прекрасное, оно казалось мне достижением, которое нельзя превзойти. Но работа с цветным стеклом и светом кое-чему меня научила, и при украшении клозета я сделал еще один шаг вперед.
Стены уборной были сделаны из плит золотисто-розового стекла. Со стороны капитальной кладки на стекле был протравлен и выточен замысловатый рисунок, легкий эротический узор из людей и зверей, такой запутанный, что вначале смысл оставался для зрителя скрытым, и лишь случайно, ненароком взглянув, он раскрывал смысловое значение этих грациозных гирлянд. Вогнутый рисунок кое-где был отшлифован и, наоборот, кое-где отработан до достижения крупной зернистости. В толщу стекла была вмешена золотая пыль. Что же получилось? Если войти в комнату и включить только внутреннее освещение, то стены казались мутно-розовыми и блестящими. Скучно и непонятно! Но под потолком во всю длину стеклянных плит были установлены сильные электрические лампы-трубки, дававшие яркий свет, проходивший внутрь стекла и пронизывавший всю толщу плиты сверху донизу. И вот если, зажигая освещение комнаты, включить одновременно и этот верхний скрытый свет, то в полупрозрачной розовой дымке мягко, но отчетливо повисали в воздухе волшебные и живые фигуры, легкое эротическое видение, некий «сон в беспокойную ночь!» Все вогнутости теперь казались выпуклостями, и глаз ясно различал все подробности, от округлости девичьей груди до шероховатости треугольника волос. Волнующийся и переливающийся свет освещал позади стеклянных плит густо-розовую поверхность фундаментальной стены, и золотистое видение неподвижно парило в воздухе, как бы плывя в золотистых облаках, восходящих к небу.
Когда герр барон и гауфюрер вошел в ванную, он долго стоял, не снимая фуражки и пальто, молча оглядывая стены, потолок и пол. Молчал, вертел головой и дымил сигарой. Я тоже молчал, самодовольно ожидая похвал, точно зная, что эти похвалы будут, обязательно будут. Наконец, он вынул изо рта сигару.
– Чудесно. Это именно то, что мне хотелось – увидеть чудо. Чудо искусства. Чудо творческого вдохновения! Знаете, ван Эгмонт, вы тысячу раз правы, все ваши силы сконцентрировались именно на ванной комнате. Я не думаю купаться здесь один, черт возьми! Пара наяд на таком морском дне будет кстати, не правда ли? Но, войдя в уборную, он ошалел. Сигара давно потухла, он, машинально держа её в руках, пачкал пеплом черное форменное пальто. Машинально сел на унитаз и снял фуражку. Мы долго молчали, он рассматривал парящие в розовой мгле золотистые фигуры. Я тоже любовался красотой, которую моя творческая сила вызвала из небытия к жизни. Я знал ее изнанку – каменную кладку, масляную краску на стене, стеклянную стену и освещение. Всю технику хитроумного изощрения, которая здесь играла роль золотой оправы для бриллианта – узора на стекле, и все же даже я сам не мог не поддаться очарованию собственного творчества. Сколько выдумки, сколько вдохновения, сколько раздумий, сколько часов труда, оторванных от сна и от еды. Творец не может жалеть себя, иначе он не творец! Как родящая мать жаждет ребенка и готова принести себя ему в жертву, так и творец должен разродиться. Вдохновение мучит и требует воплощения, если бы не было кистей и холста, я писал бы по воде пальцем, представляя силой воображения все мельчайшие подробности! Вот она, сверхчеловеческая сила искусства, украшающая и преображающая жизнь, делающая из творца героя!
Я стоял и сквозь розовую полутьму видел грядущие образы Прекрасного и Великолепного, всё то, что стоит вокруг меня, ждет, властно требуя своего рождения!..
Вдруг раздался резкий шум, сидевший на унитазе герр барон нечаянно нажал рычаг и спустил воду.
– Я и забыл, что мы в уборной! Вы вашим искусством закружили мне голову, теперь придется выходить на улицу с мокрой задницей!
Гауфюрер расплатился очень щедро. Паломничество его друзей в новую виллу превратило их в моих поклонников. Они все просили принять новые заказы. Обо мне заговорили, я сразу вошел в моду. Журнал «Kunst und Gewebe» поместил очень лестную статью с цветными репродукциями, потом откликнулись французский «Arts decorotifs» и лондонский «The Artist». Ванная и уборная всюду фигурировали. В телефон с восторженным рыданием в голосе говорили.
– Дорогой мэтр, пожалуйста! Пожалуйста!! Отделайте мою виллу, да, всю целиком, с головы до пят, и уж, конечно, не забудьте ванную и уборную! Как у герра гауфюрера!
Сначала до меня не дошел смысл этих разговоров, но как-то раз в театре я услышал обрывок фразы. Говорили два господина и две дамы очевидно о стиле в декоративном искусстве. Одна из дам что-то с жаром доказывала и повторяла: «Да, уборная ван Эгмонта, только это, и ничего меньше, только уборная ван Эгмонта как Новое Слово в искусстве!»
Один журналист несколько раз повторил мне с уважением и завистью: «О вашей уборной говорит весь город!» Наконец, на открытии одной выставки, проходя мимо группы немецких художников, которые мне завидовали, я услышал позади себя нарочито громкий и вызывающий разговор.
– Этот? Модный иностранец? Наш берлинский Latrinenkonig (король отхожих мест).
– Король дурачества…
– Король свинства…
– Король уборных…
Как римский папа, я ношу на своей голове тиару с тремя коронами…
«Почему?» – спрашивал я себя тысячу раз и тысячу раз отвечал: «Потому что это неизбежно и естественно в обществе, где ты живешь!»
Я вспомнил много мелочей, которые мне вначале не были понятны. Пришлось специально поехать домой и в Чехословакию, познакомиться с нужными людьми, перечитать не один десяток книг. В конце концов, все стало ясным. В этом обществе всё покупается и продается. Всё, до человека включительно. «Пестрая корова» была послана в море несмотря на то, что она была в аварийном состоянии и была не судоходна. Компания скупала старые суда, зарабатывая на их катастрофах, поскольку эти старые калоши страховались на большие суммы. Почему английский угольщик пропорол борт? Поползли слухи о намеренной организации столкновения судов. Крупнейшие торговые фирмы для получения высоких страховых сумм сами сжигали свои предприятия. Передо мною свежие лондонские газеты, в которых сообщается о сговоре между поджигателями и начальником лондонских пожарных команд. Невероятно? Чудовищно? Гибли доблестные пожарники и самоотверженные служащие. Их хоронили как героев, точно так же погиб и был похоронен мой отец. После наводнения в Голландии у нас цены подскочили, и я с ужасом нашел в старых газетах радостные сообщения об оживлении в торговле. Мсье Татя – обманщик и прохвост, волк в овечьей шкуре. В Чехословакии мне объяснили хитрую механику этого балагана: одураченные крестьянские сыны верили вранью о новом мире без пролетариев и капиталистов, шли на завод, где не было профсоюзов, и работали до изнеможения. В тисках завода, заводских столовых и домов, через пару лет работы на конвейере, когда у них начинали трястись руки, заводская полиция выгоняла их вон, и после расчета у «восторженных сотрудников» в карманах ничего не оставалось. Жалкие акции в руках этих тысяч мелких владельцев не позволяли им противопоставить себя основному владельцу и диктатору – ультракапиталисту в маскарадной кожаной куртке и с фальшивым красным знаменем в руке. Неизвестный по кличке ван Аалст – не клоун и не гангстер, это бывший преподаватель литературы, типичный служака, который позавчера в одной фирме продавал знания, вчера в другой торговал пушками, сегодня у третьих хозяев торгует порнографией, а завтра у четвертых аккуратно и равнодушно будет торговать пылесосами или Евангелиями. Какое дело колесику до продукции всей машины? Колесико вертится, делает свое дело, и его хорошо смазывают, ну и все! Даже Святые Простофили, все эти папы, диктаторы и королевские акулы, даже они, по существу, являются не более как производными этого жестокого, – нелепого и преступного общества, уродующего людей и направляющего их таланты и способности на дурное.
В этой цепи жертв и я сыграл свою печальную роль, больший простофиля, чем другие, потому что все люди искренно и честно во что-то верят. Всё дело в том, какой именно путь избрать с того момента, когда глаза открываются. Путь приспособления, ведущий к довольству, успеху и богатству, или путь отказа от включения себя в эту страшную машину в качестве покорного колесика. Вопрос только в этом!
Я решил – не включаться!
Я достаточно продавал себя, и за частицы моего «я» мне хорошо платили. Если снять комнату и питаться в недорогих столовых, то заработанных денег мне хватит до смерти. Не хочешь прозябания – прекрасно! У меня достаточно средств для безбедной жизни в течение десятка лет. Что случится дальше – посмотрим. Отныне я буду жить в Прекрасном и для Прекрасного, в башне из слоновой кости, и она не будет иметь ни окон, ни дверей!
Так я решил вопрос о творчестве и труде, на этот раз без слез и трагедий. О мыслях на балконе в Нью-Йорке, о яростном скрежете зубовном над гравировальными досками, о шуме воды в уборной фон Заде я вспоминал без злобы и сожаления. Пройденный этап… Стал умнее… Вырос… Как я работал над «Апофеозом Труда» и даже заплакал на его похоронах, теперь вспоминал с теплым чувством грусти, как об увлечениях невозвратимо прошедшей молодости. Утром, бреясь, смотрел на первую седину, уже есть, наступают зрелые годы. Годы сознания ограниченности нашего бытия и время признания нашего бессилия.
Я был полон сил и здоровья, в мои годы человек не может сидеть взаперти наедине с горькими мыслями. Я выполз из своей конуры и начал жить, но это была уже иная жизнь.
Именно в это время вышли нашумевшие романы о молодом человеке XX столетия «О lost generation» («О потерянном поколении»). Разочарованные обманом Мировой войны и послевоенным мошенничеством, молодые люди, не пожелавшие на развалинах своих идеалов включиться в мышиную возню, во всех странах образовали весьма влиятельную прослойку, задававшую тон в интеллектуальной жизни Европы и Америки. Влиятельную, благодаря своей талантливости. Постепенно highbrow – высоколобые, их показная аморальность, скептицизм и разочарованность, демонстративное пренебрежение ко всему общепринятому вошли в моду как фасон брюк или ботинок. Само собой, в определенных кругах интеллигентской молодежи всё это стало обязательным. Было модно витать в безвоздушных высотах чистого интеллектуализма, щеголяя практической бессмысленностью дела рук своих, ибо это считалось несомненным доказательством бессмысленности всего существующего и всей жизни.
К такой группе модных парижских художников, писателей и артистов примкнул и я. Это не была «золотая молодежь» – быть богатым считалось предосудительным и доказательством связи с буржуазией. Мы друг перед другом щеголяли своей неустроенностью в личной жизни и интеллектуальными затеями. Примеры нашего безрассудства теперь теснятся в памяти как укор, как обвинение… Один из нас стал парашютистом и установил рекорд высотного прыжка. Неделю он был героем, но вот другой небрежно бросил: «Один немец дьявольски прав, храбрость – это унтер-офицерская добродетель». Вчерашний герой, когда ему предложили хорошо оплачиваемую должность инструктора, окончательно упал в нашем мнении. Однажды кто-то принес в кафе русско-французский словарь, и мы потешались над непроизносимостью и длиной русских слов: мы читали по складам «ваше превосходительство», и под общий смех решили: изучить такой язык вообще невозможно. Я взялся за дело и в течение нескольких месяцев освоил этот язык, что произвело в нашем кружке впечатление, не пользой, а бесполезностью такого бессмысленного достижения. Когда кто-то неосторожно заикнулся о полезности всякого знания, все зашикали: «Бухгалтер! Лавочник!» – и бедняга смолк. Так и жил я никчемной жизнью, томимый здоровьем, силой и энергией, поднимая на смех всё, над чем можно было позубоскалить. Это превратилось в манию.
В тот год в культурных странах праздновали юбилей средневекового персидского поэта. Наша веселая ватага тоже приняла в этом посильное участие: мы ввалились в Музей восточных культур, и когда одна из девушек обнаружила стенд с изречениями мудреца, то мы под взрывы хохота и острословия стали их читать, и многие из них потом в нашей компании бытовали как символ пошлости и скудоумия. На каждое практическое или разумное замечание одного из нас все другие, переглянувшись, хором отвечали: «А что сказал великий мудрец? – В русле, где текла уж когда-то вода, не ляжет на отдых мудрец никогда»…
Я с отвращением поднимаю голову и отхожу от перил. Что там смотреть еще, когда за пароходом вьется только хвост пены?.. Сначала игривой и белоснежной… Потом вялой и серой… И, наконец, ничего не остается, кроме пузырей, лениво покачивающихся на мелкой ряби… Ничего, кроме пузырей.
Как в жизни многих, как в моей жизни…
Но время шло и шло…
Постепенно я сам себе надоел, и всё опротивело: изысканная компания высоколобых, надуманное острословие и безделье. Пробовал ездить – побывал в Москве, Токио и в других столицах. Нет, все опостылело. Я не видел впереди ничего, что оправдывало бы моё существование. Логически рассуждая, пришлось сделать неизбежный и окончательный вывод – пора уходить из жизни…
Когда я решил покончить с собой, то встал вопрос. Каким образом? Как это ни странно, но убить себя не так-то легко, тем более если ты художник, сноб и высоколобый. Застрелиться? В Полицей-президиуме на Александрплатц на стенах висят фото неопознанных самоубийц и убитых: почерневшие лица, высунутые языки. Глядя на себя в зеркало, я видел молодое, здоровое и недурное лицо. Неужели я буду вот таким – черным и языкатым? Нет, некрасиво и низко! Я – художник и должен умереть по правилам хорошего тона и эстетики. Броситься с Эйфелевой башни? Фарс! Газетная мелодрама! Выброситься в море? Спасут, будут позорные сцены. Наглотаться таблеток? Поставят клизму, промоют желудок, и будешь опять свеженьким, как огурчик, на радость друзьям – зубоскалам.
Нет и нет… Я представлял себе смерть так: принять ванну, побриться, выкурить хорошую сигару и потом выйти из жизни, бесшумно притворив за собой дверь… Или умереть как древний римлянин, на ложе роз… Ну, не настоящих, опять смешной фарс, а теоретических… уехать далеко и не вернуться… А?
Ведь это идея!
Да, уехать в неизвестную страну и найти там смерть. Шалить с огнем как мотылек, пока не обожжешь себе крылья… «The rest is silence» («Остается молчать» [Шекспир]). Я стал подыскивать страну забвения. Две возможности представились мне одновременно – Азия или Африка.
Африка! Вот она…
Я стоял на верхней палубе и смотрел, как по горизонту ослепительно-синего моря медленно встает легкая сиреневая дымка и потом принимает очертания невысоких гор. С юга дул обжигающий, знойный ветерок.
Неужели это и будут те врата, через которые я уйду в другой мир?..
Когда показался Алжир, я недоуменно протер глаза, до того он был похож на Марсель. Словно белый пароход, описав в море большой круг, вернулся в порт, из которого вышел. Если особенности всех средиземноморских портов сложить вместе и хорошенько перемешать, то получится французский Алжир. Без национального лица, некий левантийский торговый порт – ни французский, ни арабский. Как всякий южный город у моря, он группами и рядами белых домов, словно пенными гребнями волн, ниспадает к синей воде. Издали Алжир похож на испанскую Барселону, французский Марсель, итальянскую Геную или греческий Пирей. Бульвары, кафе с пестрыми тентами над столиками на тротуарах, шумная светло одетая толпа – это всё напоминает Францию, только итальянцев и испанцев здесь значительно больше. Попадаются греки и русские эмигранты. А арабы? Они работают в порту, чистят прохожим обувь, в центре города их можно видеть за разгрузкой мяса, овощей и прочих грузов, да и то у задних подъездов. Говорят вполголоса, спешат закончить дело и убраться прочь.
Здесь, как и всюду на Ближнем Востоке, есть знаменитый пестрый и крикливый местный рынок – Сух. Близ него – сырые улочки, похожие на щели или трещины; они узкими лестницами поднимаются к окраинам вверх. Это бедный и угрюмый арабский район зажат в тиски белого и сияющего города, он кажется неестественным и даже неуместным, как музейное гетто, сохраняемое на забаву иностранным туристам.
– Не то, не то, – с раздражением повторял я себе. – Мне нужны настоящая Африка и подлинная жизнь. Видимо, настоящий арабский Алжир – это не город, а провинция или Сахара, где мало французов. Нужно скорее перевалить через горы и вырваться на волю, в пустыню! Там я найду то, что ищу, а здесь только теряю время, смотреть или слушать нечего.
Однако где люди, там всегда есть что посмотреть и послушать!
Город Алжир запомнился мне по трём случайным встречам, вначале они показались не стоящими внимания, но позднее, после знакомства с настоящей Африкой, выросли до значения символа. Эти сценки хорошо отобразили то, что пришлось увидеть позднее.
В порту француз-надсмотрщик больно ударил суковатой палкой по тощим и голым ногам араба-грузчика. Он, согнувшись пополам, на спине перетаскивал мой багаж. Когда всё было уложено в грузовик, я заплатил ему преувеличенно много и даже дружески похлопал по плечу – не расстраивайся, мол, парень. Оборванец как ножом полоснул глазами «доброго» иностранца, небрежно отсчитал сдачу, снял со своего плеча чужую руку и процедил сквозь зубы: «Иди, иди…»
Слоняясь по убогим переулкам арабской части города, я увидел двух молодых людей, одетых по-европейски и бегущих сквозь толпу от французских полицейских. Падкая на зрелища и бестолковая толпа случайных зевак ловко расступалась перед бегущими и не менее ловко смыкалась перед полицейскими. Сыпались удары, звучали хриплые проклятья полицейских, но молчаливые прохожие, не сопротивляясь, путались в ногах у преследователей и создавали толчею.
Смуглый испанец, назвавшийся Рамоном Диасом, – хозяин бара, пояснил.
– Бежавшие – террористы и бунтовщики. Они совершают вооруженные нападения на полицейские посты и патрули. После подавления недавнего восстания Абд эль-Крима это – скрытые формы арабской борьбы с нами. Мы, алжирские французы, прекрасно знаем, что все черномазые – наши враги, хотя и молчаливые. Будете путешествовать по Африке – никогда не верьте туземцам и не становитесь к ним спиной в прямом и переносном смысле.
Римляне говорили: «Сколько рабов, столько врагов». Алжирцы – плохие рабы. Значит хорошие враги, не так ли? Не забывайте: каждый белый – вам друг, и единственный.
На веранде модного кафе в центре города какой-то молодой человек, щеголяя своим парижским выговором и изысканностью оборотов речи, долго болтая о прелестях Парижа, убеждал меня скорее вернуться в Европу и выражал удивление, что культурный человек добровольно отважился на такое путешествие по грязным задворкам цивилизованного мира. Я не стал спорить и только подумал: «Французы всюду остаются французами, и этот парижанин – самый типичный из всех моих парижских знакомых». На прощание молодой человек представился.
– Адвокат Сиди Абу Яхья!
Так вот почему я так мало встречал культурных арабов! Их тут немало, но многие из них перекрашены!
Таков был въезд в Африку.
Въезд в Сахару свершился, как и следовало ожидать, совершенно незаметно…
Я читал новый французский роман, лежа в спальном купе. В вагоне душно и жарко. За окнами бесконечными рядами тянулись хвойные деревья, виноградники, апельсиновые и оливковые плантации. Широкие шоссе в окружении кипарисов и рекламных щитов «Машлен» и «Ройал Шелл», точь-в-точь как на юге Франции, Испании или Италии. Арабы в белых и коричневых халатах не украшали пейзаж, скорее портили, делая его нелепым. Такие халаты кипами лежали на прилавках в Алжире, и по пришитым фирменным ярлыкам следовало, что это сугубо национальная одежда ввезена из Франции. Смуглые и худые лица с синей щетиной подбородков были южными, но не обязательно арабскими. Даже худые и босые ноги, торчащие из-под халатов, темные икры и серые от пыли ступни не являлись характерными признаками Африки. Местные люди казались лишними. В общем, всё в порядке, ничего нового…
Прорыв сквозь Атласские горы, перевал Апь-Кантара, то есть Ворота. Справа и слева потянулись южные склоны полупустыни, обжигаемые знойным дыханием Сахары – сухие степи, там и сям группы низкорослых колючих деревьев. Стада стали мельче: коровы и лошади сменились овцами, потом козами, наконец, исчезли и они. Автомобильная дорога потянулась по равнине, покрытой щебнем и песком. Люди стали редким украшением пейзажа. Попадались лишь верблюды и куры, дикие, обтрепанные и серые от пыли. Глинобитные дома незаметно перешли в плетенные из прутьев и листьев, а плетенки – в шалаши из тряпья, где три стороны завалены горячим песком, а с четвертой торчит палка.
– Туггурт! Туггурт! – закричали проводники. Вот и последняя остановка!
Бросил недокуренную сигарету, надел шляпу и, насвистывая игривый мотивчик, я вышел на перрон.