Текст книги "Герцоги республики в эпоху переводов: Гуманитарные науки и революция понятий"
Автор книги: Дина Хапаева
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Но все перечисленные выше средства борьбы против кризиса социальных наук не окажут, по мнению новаторов, никакого действия до тех пор, пока не будет принято главное лекарство. Преодоление кризиса социального знания лежит на пути возрождения реализма. «Реализм возвращается, как кровь через множество сосудов, пришитых умелыми руками хирурга… После того как мы прошли этим путем, никто больше не сможет задать этот дикий вопрос „Верите ли вы в реальность?“ – во всяком случае, его не смогут задать нам!» – поэтически формулирует задачу возвращения реальности предмету социальных наук Б. Латур в книге «Надежда Пандоры» [90]90
Latour B. Pandora’s Hope…, p. 11.
[Закрыть], которую он посвятил решению этого нелегкого вопроса.
По мнению новаторов, господство структурализма привело к тому, что конструктивизм (представление о том, что социальная реальность является конструктом сознания, и в первую очередь языка) вытеснил понятие реальности на периферию интересов социальных наук. Фраза «фактов не существует», по словам Раймона Арона, «встречалась весьма благосклонно» в Париже 70-х годов. Потребность реставрировать реализм прямо связывается Л. Тевено с отказом от структуралистских понятий:
«Мы не хотим, чтобы язык был единственной реальностью, – следовательно, встает вопрос о понятии блага и о реализме, которые были отвергнуты конструктивизмом. Единственный реализм, который сохранялся в рамках структурализма, был социальный реализм, образованный наложением повествования и интерпретации, что есть слабая форма реализма. Одной из главных проблем этого направления (структурализма. – Д.Х.) было то, что он отбросил реализм и углубил разрыв с естественными науками».
В центр проекта возрождения реализма попадают два понятия-близнеца – «предмет» и «нелюди» (nonhumains). Начнем с первого из них. «Предмет» вводится Тевено и Болтански как элемент в системе социальных связей, как важная материальная составляющая мира людей [91]91
Выбор слова «предмет» («objet»), а не «вещь» («chose») сам по себе свидетельствует о стремлении уклониться от груза философской традиции, связанной с этим последним. Несмотря на обычное внимание к используемым ими терминам, Болтански и Тевено, насколько мне известно, нигде не пытаются предложить генеалогию или историю этого понятия.
[Закрыть]. Это понятие должно помочь решительно размежеваться как с социологией Бурдье, где предметы выступают преимущественно как носители символических значений, так и с традицией экономической теории, согласно которой предметы способны быть только орудиями обмена или носителями цены.
«Что касается предметов, то мы отказываемся видеть в них только безразличную опору для символического инвестирования субъектами, для которых эти предметы в свою очередь не представляют ничего, кроме способа выразить свою принадлежность к группе или… зафиксировать социальное отличие» [92]92
Boltanski L., Thévenot L. De la Justification. Les économies de la grandeur. Paris. 1991. P. 30–31. Эта книга остается их главной теоретической работой и сегодня.
[Закрыть].
Предметы наделяются материальной силой, властью и влиянием. Они становятся основой, на которую опираются суждения о моральных порядках и с помощью которой реализуются доказательства величия [93]93
Ibid., р. 31.
[Закрыть]. Понятие «предмет» позволяет авторам создать «динамический реализм», который совмещает «работу по конструированию и реальность без сведения ее к чистому согласию чувств, локальному и подвижному» [94]94
Ibid., р. 31.
[Закрыть]. Предметы выступают в качестве непосредственных сгустков реальности, отсылка к которым должна помешать усомниться в ее существовании. «Предметная реальность» постулируется в качестве исследовательского диспозитива, того единственного и главного плана, на котором разыгрывается социальное действие [95]95
«Анализ разногласий и сомнений относительно категории величия в данной конкретной ситуации <…> позволяет выявить место предметов, которые должны быть вовлечены в ситуацию для того, чтобы доказательство приобрело характер реальности» (Ibid., р. 30).
[Закрыть]. Таким образом социологи-новаторы рассчитывали подорвать представление о чисто символическом характере нашего мышления и показать реализм наших репрезентаций.
В весьма сходных целях Латур вводит в свою антропологию понятие «нелюдей», к каковым причисляются предметы, традиционно именовавшиеся научными фактами или артефактами. Установление «принципа симметрии» (где противопоставление «природа и общество», равно как и противопоставление естественного и гуманитарного знания признается ложным) приводит к появлению понятия «социоприроды», в рамках которого границы между людьми и нелюдями растворяются, уступая место сетям, основанным на их взаимодействии. Прослеживая трансформации природных явлений или предметов в артефакты и факты науки, Латур приходит к выводу, что он получил новый предмет, – как если бы попытка зафиксировать этот переход была способна предотвратить размывание реальности вещи в процессе рефлексии, в процессе ее конструирования наукой. Таким образом, по мнению Латура [96]96
См. в особенности: La science telle qu’elle se fait. Sous la dir. de M. Callons et B. Latour. Paris, 1991.
[Закрыть], ему удается снять оппозицию природы и общества, мира и мышления, попутно решая наболевший вопрос о социальной реальности как конструкте, противопоставленном природе. Иными словами, представление о континууме между природой и ее восприятием призвано уничтожить эпистемологический барьер между материей и сознанием и интегрировать материю в процесс мышления.
Как видим, оба понятия – и предмета, и нелюдей – нацелены на решение одной задачи: с их помощью пытаются не только «непосредственно взять подлинную реальность» (к чему долго и безуспешно стремились социальные науки), но и примирить реализм с глубоко укорененным в сознании исследователей конструктивизмом. Создать компромисс, который позволял бы, не скатываясь к вульгарному материализму, признать, что предмет социальных наук может быть непосредственно дан нам в ощущении, – такова была задача, решению которой были призваны служить эти понятия.
Но новаторы не ограничились этим обновлением понятийного словаря ради возвращения реализма социальным наукам. Латур вводит понятие сети, которое интегрирует в себя людей и нелюдей и противостоит идее структуры, а также интеракционизму в социологии [97]97
Dosse F. L’Empire du sens…, p.122–123.
[Закрыть]. «Сеть» и вправду выглядит гораздо более эластичной и гибкой, чем «структура», хотя их сходство не исчерпывается тем, что они являются пространственными метафорами [98]98
Интересно, что идея сети социальных связей легла в основу безуспешных попыток микроисториков осуществить проект, с которым не удалось справиться макроистории, – создать единый глобальный способ исторического описания на основе анализа непосредственно взятой социальной реальности. Повторяемость этого демарша крайне симптоматична. Она указывает на неспособность выйти за рамки привычных метафор и образов, на замкнутость мысли в кругу традиционных для социальных наук сюжетов и идей. См.: Копосов Н. О невозможности микроистории // Казус. 2001.
[Закрыть]. Идея сети призвана преодолеть структурализм при сохранении прежних, макросоциальных, целей и задач исследования, претендующего на открытие нового всеобъясняющего метода.
Помимо идеи сети бороться за реализм социальных наук помогает Латуру понятие «фактиш»: рожденное из комбинации слов «факт» и «фетиш», оно рассматривается как орудие, позволяющее снять оппозицию конструкта и реальности. Такие понятия-гибриды едва ли могут иначе, чем метафорически, решить проблему социальной реальности. Торжество нового, полнокровного, несомненного реализма, восстановленного, по мнению Латура, в своих правах благодаря всем этим ухищрениям, находит свое лирическое выражение в «Надежде Пандоры»: «Теперь (благодаря обнаружению нелюдей и их возвращению в социальные науки. – Д.Х.)у нас опять появилось ясное понимание того, в каком смысле мы можем сказать, что слова обладают референтом в реальности и что наука способна постигать сами вещи» [99]99
Latour В. Pandora’s Норе…, р. 10.
[Закрыть].
В социологии оправдания поиск нового реализма оказывается еще более радикальным. В центре внимания Болтански и Тевено находится действие. Как это и естественно для критики структурализма, речь идет именно о сознательном действии субъекта, противопоставленном отрицанию свободы воли и рационального выбора в «философии подозрения» предшествующего этапа. Действие рассматривается в контексте конкретной ситуации – преимущественно конфликта или кризиса, который вынуждает социальных актеров эксплицитно описывать и оправдывать свои поступки [100]100
Boltanski L., Thévenot L. De la Justification…, p. 436.
[Закрыть]. Модели оправдания и достижения компромиссов социологи называют «градами» или принципами справедливости, апелляция к которым находится в центре социальной драмы. Потребность в построении системы доказательств, а также в анализе ситуации сближает представления субъектов действия и работу исследователя-социолога, благодаря чему последнему оказываются даны, так сказать, «в чистом виде» описания социального действия. По убеждению соавторов, эти описания не являются конструктом, созданным исследователем с помощью особого метода, а прямо взяты из социальной реальности. Следовательно, они имеют объективную ценность и могут служить непосредственной основой для научного анализа. Социальная реальность становится неотъемлемой частью научного дискурса. Субъекты сами создают «объективную дистанцию по отношению к ситуации» и предполагают существование истины [101]101
Ibid., p. 436–437.
[Закрыть]. Родственность теорий агентов социального действия с научными теориями создает континуум между наукой и социальным действием, снимая их оппозицию [102]102
Эта логика выражена еще более непосредственно в последних работах Тевено, см., например: Тевено Л. Наука вместе жить в мире // Неприкосновенный запас. 2004. № 35.
[Закрыть].
С точки зрения Лорана Тевено, современные социальные науки не могут дать ответ на вопрос о том, как люди связаны с предметами и какие формы реализма описывают эти связи [103]103
Новый реализм, адекватный современному этапу развития социальных наук, по словам Лорана Тевено, должен быть отличен от «классического реализма, от позитивистского, натуралистического реализма и от реализма естественных наук». С его точки зрения следует предусмотреть режим реальности не только для человека и человеческих отношений, как это делали социальные науки в прошлом, до кризиса, но и режим реальности предмета. Должны быть найдены разные режимы реализма – для человека, для социальных отношений и для материального предмета, по поводу которого эти отношения возникают.
[Закрыть]. Поэтому требуется начать исследование форм реализма:
«Давайте с этой целью продолжим то намеченное выше смещение, которое начинается с рамок исследовательского понимания и идет вплоть до рамок понимания самого актора, поскольку те действия, которые являются предметом наук об обществе, основываются на отношениях актора с миром и на тех различных форматах благ и реальности, на которых фокусируются эти действия» [104]104
Тевено Л. Наука вместе жить в мире…, с. 11.
[Закрыть].
Вопрос о том, как создается доступ к «различным реальностям» или к множественным реальностям, о плюрализме реализмов представляется новаторам особенно важным.
«Нужна концепция реализма, совместимая с реализмом естественных наук, который включал бы не только социолога и социальных актеров, но и предмет, по поводу которого возникает конфликт. Вместо единого плана реальности, который провозглашают Делез, а за ним и Латур, который первым из социологов увидел и человека, и предмет в процессе социального действия, нужно задуматься об исследовании разных форм реализма и разных способов доступа к реальности. Главный для меня вопрос – это вопрос о том, как осуществляется доступ к множественным реальностям»,
– говорит Лоран Тевено.
Вместо того чтобы снять болезненные вопросы, поставленные перед социальными науками кризисом последних десятилетий, проект возрождения реальности лишь обнажает те глобальные проблемы, которые не в силах преодолеть современные социальные науки в своих попытках вернуть свой докризисный образ. Парадоксальность демарша новаторов заключается в стремлении возродить реализм, не отказываясь от конструктивизма, в котором они нуждаются ничуть не меньше, чем структуралисты. Неудивительно, что новаторство было прочтено многими как новая форма социального конструктивизма, правда, более наполненная реальностью, но остающаяся в рамках все той же эпистемологической модели. Конечно, такая интерпретация очень обижает новаторов.
«Они очень часто принимают нас за старых левых. Я могу показать статьи в „Le Débat“, где нас смешивают с Бурдье и с социальным конструктивизмом, что есть самая чудовищная несправедливость…»
– жалуется один из новаторов.
Плюрализм реализмов – или даже, в более мягкой формулировке, плюрализм режимов реализма – влечет за собой вопрос о плюрализме «режимов объективностей» и истин. Следовательно, он подрывает традиционную идею объективности – при том, что вера в объективность науки и в способность научного сознания объективно изучать «объективную реальность», является необходимой предпосылкой размышлений новаторов. Объективизм в разных формах – часто весьма непоследовательных и компромиссных – остается неизбежным спутником их «жажды реальности».
3. Рецидив хронического позитивизмаЗа оригинальными идеями, которыми так богаты работы новаторов, прослеживается вполне определенный выбор направления теоретических размышлений, указывающий на важную особенность их проекта возрождения социальных наук: в нем трудно не уловить позитивистские мотивы. «Позитивистский пафос» всегда подспудно присутствовал в практиках даже тех направлений социальных наук, которые, как, например, в свое время школа «Анналов», превратили позитивизм в главную мишень для своих атак. Конечно, было бы нелепо пытаться обнаружить влияние философии Огюста Конта на исследовательскую программу новаторов [105]105
Было бы преувеличением также пытаться отыскать в этом пафосе безусловную веру в познаваемость мира и в общественный прогресс как главный двигатель истории и науки, которые находятся в сердце построений Огюста Конта и его последователей.
[Закрыть]. Речь идет о позитивизме в том расширительном и метафорическом смысле, в котором это слово часто фигурирует в повседневной речи в академической среде, а именно о смеси объективизма, сциентизма, реализма. Его иногда называют «тривиальным» [106]106
Oexle O. G. L’histoire en débat: de Nietzsche à Kantorovitch. Paris, 2001. P.28.
[Закрыть]или «имплицитным позитивизмом», справедливо подразумевая, что осознанный или эксплицитный позитивизм гораздо реже встречается в наши дни. Эти настроения, среди которых стремление сблизить методы гуманитарного и естественно-научного знания и попытка вывести объективность познания гуманитарных наук из материальной реальности изучаемых ими объектов играют особую роль, легко соединимы с другими, зачастую противоречащими им идеями.
Чтобы показать, что сегодня для многих выглядит привлекательным в стремительно распространяющемся позитивистском пафосе, процитируем часто воспроизводимый пассаж одного из отцов-основателей французской историографии Габриэля Моно. В 1876 г., формулируя требования к статьям в новом журнале «Ревю историк», он характеризовал как новый режим научности, так и предшествующий период в терминах, крайне сходных с теми, которые можно встретить у сегодняшних новаторов:
«<Исторические работы> должны быть строго научными. Каждое утверждение должно сопровождаться доказательствами, ссылками на источники и цитаты, категорически исключая глобальные обобщения… Мы осознали всю опасность преждевременных обобщений, глобальных систем, созданных априори, которые претендуют на то, чтобы все объяснить и все охватить… Мы ощутили, что история должна быть предметом медленного и методического исследования, где происходит постепенное движение от частного к общему, от детали к целому… Только благодаря таким исследованиям можно выводить, исходя из серии точно установленных фактов, более общие идеи, снабженные доказательствами и поддающиеся проверке» [107]107
Noiriel. G. Sur la «crise…», p. 62.
[Закрыть].
Конечно, любое из новаторских течений «прагматической парадигмы» будет избегать говорить о позитивизме применительно к себе, справедливо акцентируя оригинальность многих предлагаемых решений, что делает особенно странным рецидив этой хронической болезни социальных наук в творчестве новаторов. Критике позитивизма удалось закрепить за этим понятием оттенок архаизма, методологической наивности, так что требуется определенная смелость – или истинная преданность идее, – чтобы принять такое определение на свой счет. Некоторые защитники позитивистского пафоса в истории (например, Жерар Нуарьель) искренне считают, что философы специально изобрели термин «позитивизм», чтобы «издеваться» над историками [108]108
Ibid., p. 113.
[Закрыть]. Именно поэтому в 1990-е годы ту школу историографии, которую прежде было принято называть позитивистской, спешно переименовали в «методическую» [109]109
Delacroix Chr., Dosse F., Garcia P.. Les courants historiques en France. XIXе – XXе siècles. Paris, 1999. P. 249, 277, 273.
[Закрыть]. В работах, посвященных этому сюжету, подчеркиваются различия между позитивизмом Огюста Конта и историческим подходом Габриэля Моно, Эрнеста Лависса и др. [110]110
Noiriel G. Op.cit. P.55 ff., Dosse F. L’Histoire: Cursus. Paris. 2000. P. 24 ff. Чтобы защитить своих предшественников от упрека в позитивизме, они противопоставили влиянию позитивизма на французскую историографию конца XIX в. попытки «историков-методистов» подражать немецким истористам (прежде всего Леопольду фон Ранке).
[Закрыть]
В условиях кризиса социальных наук, когда их роль в обществе, как и сама ценность научного познания, стала восприниматься крайне скептически, возврат к позитивизму, приобретающий в последнее время все больше сторонников [111]111
Если в конце 1980-х гг. призывы вернуться к «образцам социального знания», к основам профессионального мастерства таким, какими они были во второй половине XIX в., раздававшиеся как в Европе, таки за океаном, еще носили случайный, разрозненный характер (см., например: Stanford М. An Introduction to the Philosophy of History. Oxford, 1988), то сегодня они находят все более массовый отклик в сердцах историков, социологов, антропологов.
[Закрыть], не может не заставить задуматься. Совсем недавно казалось, что позитивистский пафос глубоко дискредитирован, изгнан «с переднего края» гуманитарного знания (что не мешало сохраняться анклавам позитивизма в практике различных научных школ). Такого рода уверенность питалась не только беспощадной критикой, которой многократно подвергался позитивизм, и не только пониманием архаичности этого течения. Важные предпосылки позитивизма, и прежде всего эпистемологический, научный и социальный оптимизм, были перечеркнуты историей Европы XX в., погребены под обломками двух мировых войн и «концентрационной вселенной». Последний всплеск научного оптимизма, пришедшийся на 60-е годы, закончился разочарованием в возможностях науки предсказывать грядущее. Постмодернизм, прозвучавший как реакция на эти сциентистские иллюзии, спровоцировал общий кризис доверия к научному познанию.
Истоки популярности позитивистского пафоса последнего десятилетия иногда ищут в политической сфере, проводя аналогии с трансформациями политической мысли: в этой трактовке позитивизм выступает как понятие-убежище от разочарований в несбыточности левой утопии, сполна прочувствованных во Франции во время политического кризиса 1995 г. [112]112
«1995 год – это точная дата начала позитивистской атаки, так как это дата великой забастовки. В 80–90-е гг. было ощущение, что борьба за просвещенную мысль, та борьба, которую вел Le Débat, завершилась триумфальной победой. Поэтому в номере, посвященном десятилетию журнала, и появилась статья под названием „Мы победили“. Но в 1995 г. произошел возврат популярности левых утопистов, для которых главной идеей стала идея сопротивления. Сопротивления чему? Нужно вспомнить и притягательность образа движения Сопротивления эпохи войны, коннотации которого пытались возродить. (Удивительно, когда все это происходит в абсолютно мирном обществе.) Это – стремление вернуть себе право заблуждаться: „Не смейте посягать на мою тупость! Это мое право – думать, как хочу!“ Этому тем труднее что-либо противопоставить, что речь идет не о философском вопросе, а об антропологическом отношении…» – говорит Пьер Нора.
[Закрыть]Такую точку зрения высказывает, в частности, Нора (со ссылкой на Марселя Гоше):
«– С чем связано возвращение позитивизма?
– На этот вопрос трудно дать точный ответ. Это понятие-убежище, укрытие от обманутых надежд, возвращение от революционной утопии к минималистской исследовательской программе: „По крайней мере, известно, что это верно, и из этого следует то-то“. Эти изменения параллельны тем, которые наблюдаются во французской политической мысли. Сейчас мы переживаем очень странное возвращение к воспеванию Республики, что пятнадцать лет назад показалось бы гротескным, нелепым. Точно так же пятнадцать лет назад апелляция к позитивизму показалась бы узостью чрезвычайной. Апология Республики выглядела тогда проявлением мелкобуржуазности, произносить само слово „республика“ было так же смешно <в политическом дискурсе>, как петь Марсельезу вместо занятий философией. <…> Позитивизм – это ценность-убежище… Конечно, лучше утверждать что-то маленькое и точное, чем большое и неверное, но возврат к позитивизму есть огромный шаг назад с точки зрения амбиций философии истории. К сожалению, все попытки вырвать историю у позитивизма, которые делались в 70-е гг., ни к чему не привели. Я этому сопротивляюсь по привычке… Очевидно, нужно научиться жить с этим как с хронической болезнью…»
Однако, хотя начало позитивистской атаки в середине 90-х годов, не вызывает сомнений, а связь возрождения позитивизма с изменением идентичности левых никак нельзя сбрасывать со счета, феномен позитивистского ренессанса невозможно вывести из локально-французского политического контекста. Дело в том, что сходные тенденции наблюдаются и в англосаксонском мире. Пионерами движения «назад, к позитивизму» за пределами Франции становятся историки. «Гиперпрофессионализация исторического цеха», акцент на технических навыках и неприкосновенность тематических границ, преобладание количественных методов анализа (к которым всегда оставались склонными многие историки) приобретают особое значение для исторической профессии в Великобритании и в США уже в 1980-е гг. [113]113
См., например: Novick P. That Noble Dream…
[Закрыть]В России позитивистский ренессанс с особой силой охватил академию в середине 1990-х гг. [114]114
Подробнее см. ниже «Предательство переводов».
[Закрыть]
Среди причин возвращения позитивистского пафоса нужно особо отметить реакцию на кризис социальных наук. Методологическая растерянность, оставшаяся на месте рухнувших парадигм, усталость от постмодернизма и проблем, поставленных им перед гуманитарным знанием, обернулась стремлением вернуться в мир тех основ, которые некогда казались непоколебимыми.
Кризис интеллектуалов внес свой вклад в рост ностальгии по позитивизму, обозначив окончание особой формы «общественного договора» между мыслителем и обществом. Даже интеллектуал-специалист, описанный Фуко, никак не мог позволить себе быть убежденным позитивистом. Вовлеченность в общественные дебаты не давала остаться в узких рамках видения предмета, предписываемых позитивизмом, или делала слишком разительным контраст между сугубо специальными исследованиями и публичным дискурсом, оставляя в эпоху «великих парадигм» мало места для неангажированного эксперта. Распад идентичности интеллектуала спровоцировал резкое изменение настроений в академическом мире. Компрометация способности мыслителя высказываться по различным сюжетам общественной жизни, экспертом в которых он не является, поставила под сомнение для многих саму возможность диалога с широкой публикой. Отказ от глобальных обобщений и поиск конкретных и частных задач, попытка спрятаться от проблем, стоящих сегодня перед гуманитарным знанием, за аналогией с естественными науками, страх «медиатизироваться» вслед за интеллектуалами и вслед за ними утратить остатки своей легитимности грозят оборвать последние связи между обществом и науками о нем.
Но было бы преувеличением считать, что только кризис социальных наук и упадок интеллектуалов ответственны за позитивистский ренессанс. И кризис интеллектуалов, и кризис социальных наук являются проявлениями глубокого внутреннего перерождения привычных представлений о мире. Можно предположить, что грядущие перемены потребуют новых форм взаимодействия мыслителя и общества и сделают ненужным дискурс социальных наук. Но трудно поверить в то, что социальным наукам удастся переждать вихрь перемен в развалинах позитивизма.
Политика объективности
Новаторы неразрывно связали свой проект с представлениями о познании, создавшими им значительные трудности, несмотря на большой запас ярких идей и тонких наблюдений, которыми так богаты их работы. Такими представлениями являются, например, требование научной объективности и отказ от рассуждений, не связанных непосредственно с профессиональной компетентностью. Однако удается ли новаторам, в отличие от их многочисленных предшественников, избежать благодаря этим запретам влияния на научные рассуждения, например, политических пристрастий?
Нелегкая задача отстоять «чистую науку» особенно трудна во Франции, где, по словам Люка Болтански, «социальные науки и интеллектуальная жизнь неотделимы от политики». В дискурсе новаторов трудно не заметить очевидное противоречие между идеалом научной аскезы и настоятельной потребностью объяснять судьбу того или иного течения, причины возникновения академических альянсов или источники интеллектуальных разногласий политическим выбором (демарш, естественность которого трудно оспаривать при других методологических ориентирах).
«Мы постоянно блокированы тем, что нас принимали за выходцев из противоположного политического лагеря. В результате это привело к маргинализации»,
– считает Лоран Тевено.
Политический контекст оказывается необходим для понимания интеллектуальной программы и интеллектуальных истоков даже таких фигур, как Фуко, Делез, Серр.
«Фуко, Делез, Бурдье, Серр – все они были студентами Эколь Нормаль в 50-е годы, и все они были против группы коммунистов-сталинистов, которая тогда доминировала в Эколь. Они не хотели к ней принадлежать. Целью Фуко, Делеза, Серра было не стать коммунистическими марксистами, уничтожить персонализм как христианское влияние и объединить философию и точные науки. Они были сциентистами. И они сделали 60–70-е годы»,
– говорит Люк Болтански.
Связь политического и интеллектуального выбора проступает наиболее отчетливо при взгляде на самое «объективное» из всех новаторских направлений – аналитическую философию, чье «символическое», а точнее – политическое звучание во французском контексте оказывается важным аспектом ее привлекательности. Как мы видели, обращение к американской традиции является значимой составляющей идентичности всех новаторских течений, причем эта традиция, и в частности, аналитическая философия и эмпиризм, рассматривается как гарант «деидеологизации» и оздоровления французской интеллектуальной жизни, как надежда на возрождение объективности. Тем не менее распространение во Франции аналитической философии весьма непосредственно объясняется самими аналитическими философами потребностью политического самовыражения и самоопределения.
«Проблемы с философией и с социологией начались после войны, когда некоторые французы – представители социальных наук – почувствовали себя порабощенными англосаксонским империализмом. Этот последний считался носителем либеральных ценностей правой мысли: ведь тогда можно было быть либо марксистом, либо реакционером в смысле немецкой философии. Попытки распространить аналитическую философию во Франции были связаны с социал-демократией, которая была уничтожена во Франции как политическое поле. Я был рожден социал-демократом и антибольшевиком, и для таких, как я, не было места… А некоторые формы аналитической философии естественно связаны с социал-демократией… Хотя здесь нет никакой внутренней связи, просто некоторые французские аналитические философы были социал-демократами, и некоторые их наследники в XX в. тоже были социал-демократа-ми. Но они были элиминированы, дискредитированы и маргинализированы»,
– рассказывает Даниэль Андлер.
Итак, принадлежность к социал-демократии напрямую связывается с «некоторыми формами аналитической философии», которая, избрав логику своим языком и сделав познание объективной реальности главным предметом изучения, претендует на сугубую объективность своего метода. Правда, философ обрывает себя на полуслове и стремится исправиться, понимая, что такое признание прямо противоречит основополагающим претензиям его школы. Однако потребность прочитать историю аналитической философии во Франции сквозь призму политики оказывается настолько непреодолимой, что позже в интервью он вновь возвращается к этому противоречию:
«Англосаксонский мир был здесь не в чести. Его рассматривали как мир американо-немецких тоталитарных правых, а левые были против американцев. Когда падение коммунизма стало фактом общественного сознания, для французских интеллектуалов снова открылась возможность интересоваться английской и американской философией… Хотя это тоже недостаточное объяснение, потому что если смотреть, кто ввел аналитическую философию во Франции – например, Бувре, – то они были социал-демократами, антибольшевиками, и поэтому они сохраняли за собой право интересоваться этим направлением».
Появление аналитической философии и эмпиризма очень непосредственно переводится в термины политической борьбы и рассматривается как орудие преодоления наследия марксизма не только новаторами.
«До недавнего времени во французской интеллектуальной жизни доминировала идеология. Поэтому появление на интеллектуальной сцене англосаксонского мира, особенно эмпиризма и аналитической философии, было так важно. Во Франции говорили на языке, который долго диктовался Москвой. В англосаксонском мире есть философия, которая намного интересней французской»,
– считает Оливье Монжен.
Нам важно отметить в этих суждениях не то, насколько точно они указывают на подлинные политические истоки того или иного течения, но то, что моим собеседникам трудно осмыслять свою научную деятельность и вопросы развития интеллектуальной жизни в отрыве от политических идей. Это, конечно, не означает, что все «научные построения», в духе критики идеологии, следует выводить из скрытых или открытых политических пристрастий. Идеи имеют свою собственную логику. Но тесная взаимосвязь научных и политических интересов еще раз ставит под вопрос тезис о способности социальных наук к строгой объективности, требуемой позитивизмом.
Новая парадигма не смогла стать признанным каноном ни в социальных науках, ни в философии. Причины этого – отнюдь не в отсутствии блестящих работ, принадлежащих перу новаторов. Но ни одна из этих работ по отдельности, ни все они в целом не привели к возникновению «парадигмы» – а именно нового общепринятого способа объяснять общество. Прагматическая парадигма в отличие от своих великих предшественниц не смогла создать метод, тиражирование которого с университетских кафедр дало бы в руки тысяч выпускников и последователей орудие для анализа общества. Возможно, важным препятствием на этом пути стала сама идея парадигмы, желание новаторов рассматривать себя в качестве таковой в эпоху, когда время объяснять и врачевать общество – время парадигм и социальных наук – истекло.