Текст книги "Герцоги республики в эпоху переводов: Гуманитарные науки и революция понятий"
Автор книги: Дина Хапаева
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Русское лекарство от теорий
Благодаря книге Жирмунского «Байрон и Пушкин» русская байроническая поэма как была, так и осталась единственным жанром, описанным с той подробностью, которая нужна, чтобы писать историю литературы. Чем обсуждать проблемы историко-литературной целокупности, я бы сейчас охотней отметил 80-летний юбилей этой книги Жирмунского.
«Дефицит теории» – так иногда говорят о современном этапе развития российских гуманитарных наук. На это обращают внимание даже представители старшего поколения, явно далекие от того, чтобы чувствовать лично себя лишенными теоретических орудий, которыми для них по-прежнему выступают парадигмы их молодости.
«Вся наука (социология) превращается в этнографию – все исследования носят очень локальный характер. Но теория всегда была в дефиците. Сегодня она еще в большем дефиците»,
– оценивает ситуацию И. С. Кон.
Исследователи старшего поколения с тревогой следят за последствиями такого отношения к гуманитарному знанию.
«Теперь люди уходят в конкретную отрасль знания и не хотят теоретически осмыслять то, что они делают. А это больно бьет по конкретному знанию. <…> Недавно один такой генерал-от-истории заявил: „Отрадно слышать, что у нас методологией пробавляются одни старики, а молодежь занимается конкретными исследованиями!“»
– рассказывает А. Я. Гуревич.
Убежденность, что теория в глазах коллег выглядит опасным и вредным пережитком прошлого, звучит повсеместно.
«Избегание теории, интеллектуального дебата, критической мысли приобретает характер, близкий к панике. Филология превращается в сообщество эрудитов, объединенных интересом к безвозвратным временам и брезгливо смотрящих на современность»,
– так оценивает ситуацию А. М. Эткинд [185]185
Эткинд А. Роман внутренней колонизации…, с. 103.
[Закрыть], а С. Козлов приводит вот такой пример дискуссии на эту темы:
«Я сказал, что для того, чтобы проанализировать материал (доклада, выполненного в русле микроистории. – Д.Х.) адекватно, нужно сильно расширить рамки сопоставления. У молодых участников семинара это вызвало чувство протеста: „Вот только этого не надо!“ Они боятся размывания конкретного анализа, который им представляется научным, в общих словах, которые им представляются ненаучными».
Отказ от «полузасушенных закономерностей», ненависть к «пустопорожней болтовне» приветствуются историками, ратующими «за факты без интерпретаций», т. е. за самую очищенную от всяких теоретических примесей версию истории, и считающими, что «по-настоящему бессмертны только издатели источников» [186]186
Бойцов М. А. Вперед, к Геродоту! // Казус. 1999. С. 30. Ср. здесь позицию Нуарьеля, генеалогию которой он справедливо возродит к «методической школе».
[Закрыть].
«Мне кажется, что „выветривание теорий“ из занятий историей создает больше творческих возможностей, свободы для историка, освобождает его от оков всяких обязательных общих интегрирующих схем и снимает с его психики некоторые фрустрации, некогда вызванные ошибками профессионального воспитания»,
– рассуждает М. А. Бойцов [187]187
Бойцов М. А. Дискуссия по статье Бойцова…, с. 75.
[Закрыть].
На этом фоне движение «назад, к позитивизму» (понимаемому в расширительном смысле как «привязанность к конкретному материалу, внимание к частностям, любовь к конкретному знанию») и стремление изгнать из науки всякое рассуждение, которое могло бы показаться «теоретическим», становится программой, приобретающей все больше и больше поклонников в России. Позитивизм, превращающийся в популярную «методологическую установку», рассматривается не только в качестве единственной и главной сущности «любой науки» [188]188
«Отменить позитивизм нельзя, потому что в основе всякой науки лежит позитивный интерес к источнику…» (Юрганов А. Опыт исторической феноменологии // Вопросы истории. 2001. № 9. С. 43). Ср. аналогичные высказывания: Forum AI // Ab Imperio. 2002. № 1. С. 526.
[Закрыть]: по мнению его российских приверженцев, инъекции «здоровой доли позитивизма» в тело российской науки являются единственно действенным лекарством от кризиса гуманитарного знания.
Росту популярности позитивизма в России, как и во Франции, способствовала методологическая растерянность и стремление опереться на факт, на что-то конкретное и по возможности материальное в условиях утраты теоретических ориентиров [189]189
«В чем бы историки ни усматривали первопричину исторического движения, они пытались понять его в целом. Не обязательно это были осознанные попытки, большинство историков, как известно, не теоретики. Но каким бы мелким фрагментом прошлого историк ни занимался, в его распоряжении были понятные правила обобщения, позволяющие внести свой кирпичик в коллективно возводимое здание исторической науки. А эта последняя была призвана, хотя бы в перспективе, объяснить движение общества в целом. Сегодня, после распада „функционалистских парадигм“ (прежде всего марксизма и структурализма), таких правил обобщения нет» (Копосов Н. Е. Хватит убивать кошек! С. 98–99).
[Закрыть]. Но здесь необходимо указать на существенное отличие между российской и французской ситуацией. Во Франции позитивизм воспринимается как отошедший в прошлое атавизм, как синоним «научного академизма» или консерватизма. Это вовсе не означает, конечно, что французские исследователи полностью изжили «позитивистский дух» – напротив, как мы наблюдали на примере прагматической парадигмы, многие его установки для них по-прежнему привлекательны. Но позитивизм был настолько сильно скомпрометирован, что само понятие стало рассматриваться исключительно как «ярлык», от навешивания которого надо стараться не только уберечься самому, но и уберечь своих предшественников [190]190
История с переименованием благодаря стараниям современных исследователей позитивистской школы французской историографии в «методическую» служит исчерпывающей иллюстрацией сказанного.
[Закрыть].
В России отношение к позитивизму оказалось окрашено в совершенно иные тона: здесь статус тех, кто открыто заявляет о своей приверженности позитивизму, весьма высок. Это не просто чудаки, не способные идти в ногу со временем, а весьма уважаемые исследователи, «цвет» российского «сообщества ученых». Тому есть и исторические, и идеологические причины. Проиллюстрируем их на нескольких примерах.
Органичное сочетание более или менее основательно освоенного марксизма-ленинизма с глубоко укорененным позитивизмом при советской власти составляло главную особенность истории [191]191
Копосов Н. Е. Советская историография, марксизм и тоталитаризм // Одиссей. 1992. М., 1994.
[Закрыть]. Позитивизм в историографии пережил советский строй, нимало не утратив своей привлекательности: несколько очищенный от марксизма-ленинизма, он сохраняет свои позиции в качестве господствующего исторического метода. «Несоветские медиевисты» снова оказываются исключением из правила – едва ли не единственными историками в советской историографии, которым никогда не был дорог дух позитивизма.
В социологии, по словам В. Воронкова, позитивизм является методологией, которую признает и разделяет подавляющее большинство практикующих социологов:
«К сожалению, в России „спора о позитивизме“ не случилось. А потому и качественные методы социологического исследования воспринимаются абсолютным большинством социологов как „мягкие“, или даже „ненаучные“, как „журнализм“, а массовые опросы, напротив, по-прежнему не подвергаются сомнению в смысле своей „научности“. <…> В традиционной социологии – особенно в ее (пост)советской версии – абсолютно господствуют массовые опросы. Основанием этому служат уверенность этой позитивистской социологии в возможности изучать социальный мир аналогично природному и ее ориентации в этом смысле на ученых-естественников» [192]192
Воронков В. Этот безумный, безумный, безумный количественный мир // Неприкосновенный запас. 2004. № 3.
[Закрыть].
Генетическая предрасположенность к позитивизму в социологии была обусловлена тем, что советская социология возникала под сильнейшим влиянием американской «жесткой программы». Т. Парсонс был главным кумиром и властителем дум создателей советской социологии – Ядова, Заславской, Кона и др. [193]193
«Говорить о национальной традиции не приходится. Она была прервана в 1917 г. От Сорокина до Ядова ничего не было. Мы создавали социологию вовсе не на базе каких-то традиций и не на базе русской дореволюционной социологии 20-х гг. или Сорокина, которые лежали в спецхране и не были известны, а на базе американской социологии 50-х гг., американских работ и учебников. <…> Ядовская школа опиралась на серьезную западную литературу, мы ее знали, а поэтому наши мальчики и девочки не открывали Америк – Парсонс, Мертон, а не Бергер – Лукман – функционализм, а не символический интеракционизм…» – вспоминает об этом в интервью И. С. Кон.
[Закрыть]
Среди горячих приверженцев позитивизма, к которому всегда тяготели основатели семиотики [194]194
«Лотман был идеалом, потому что он сам целенаправленно и активно пестовал идеал филологического позитивизма… хотя в своей практике он далеко уходил от этого», – считает С. Козлов.
[Закрыть], есть немало видных ученых. Так, известный филолог М. Л. Гаспаров считает «позитивистический академизм» революционным преобразованием в изучении литературы:
«Позитивистический академизм у нас успел до революции сложиться разве что в фольклористике и древнерусистике. Кто внедрил бы его сейчас в изучение новой и новейшей литературы – тот мог бы в нынешней ситуации считаться самым революционным модернистом» [195]195
Гаспаров М. Л. Как писать историю литературы // НЛО. № 59. С. 145.
[Закрыть].
Столь высокий престиж отечественного позитивизма в современном российском контексте обусловлен той особой ролью, которую этому учению довелось сыграть в истории советской интеллигенции. В годы советской власти позитивизм смог предстать в качестве интеллектуальной альтернативы идеологическому засилью. Позитивизм выступил как теоретическая рамка для прагматической позиции, которая позволила сложиться (и распространиться далеко за пределами его интеллектуального влияния) идеологии профессионализма, послужившей основой особого поведения интеллигенции в условиях «мягкого ГУЛАГа».
«В социальных науках (технократическая идеология породила. – Д.Х.) своего рода идеологию профессионализма. Вместе с теорией классовой борьбы все общие теории, претендующие на объяснение исторического процесса в целом, были сочтены подозрительными. Поскольку вкус к „философии“ был утрачен, единственной достойной интеллектуальных усилий целью стало казаться технически безупречное эмпирическое исследование. Понятно, что за этой идеологией скрывалась новая концепция личности. Типом человеческой личности, поднятым на щит академическим истеблишментом, был тип политически нейтрального эксперта. <…> Облегчив развитие эмпирических исследований, новая идеология академического истеблишмента в итоге парализовала интеллектуальную жизнь»,
– отмечает Н. Е. Копосов [196]196
Копосов Н. Е. Хватит убивать кошек! С. 138.
[Закрыть].
Обеспечивая широкую зону для компромиссов с советской властью, идеология профессионализма создавала своим приверженцам успокоительное чувство непричастности к деяниям режима и превращалась в источник сильной позитивной корпоративной идентичности. Главной ценностью идеологии профессионализма было провозглашено соединение эрудиции, уважения к традиции и совершенного владения техническими навыками. Ее идеалом стал узкий профессионал, а главным требованием – изъятие из личности всего, что мешало узкой профессиональной деятельности. Она обрекала исследователя на микродостижения в микромире из десятка ближайших коллег, но делала безопасной – и морально, и политически – научную карьеру в условиях дряхлеющего «тоталитаризма». Она уничтожала, благодаря техническому жаргону и непонятности сюжетов, всякую надежду непосвященных понять «гуманитарные исследования», но тем самым лишь усиливала иллюзию объективности и сближения с точными науками [197]197
Чтобы оценить по достоинству значение идеологии профессионализма, лучше предоставить слово одному из тех, кому она служила верой и правдой на протяжении долгих лет советской власти: «Коллективная иммунная защита от власти на основе „игр по правилам“. В этом случае нет открытого протеста или борьбы, но есть скрытое сопротивление попыткам идеологизации науки, профессиональной деятельности. Поведение внутри замкнутого круга профессионалов не совпадает с официальным внешним поведением. Это давалось нелегко, требовало определенной способности к „мимикрии“, к колебаниям вместе с линией партии. Но выигрыш был очевиден – сохранялась профессиональная среда. „Правила игры“ включали в себя определенную интеграцию с системой и вынужденно-примирительное отношение к некоторым нелегитимным действиям и запретам со стороны власти (например, часть интеллигенции еврейской национальности не стремилась к оформлению документов для выезда за границу в значительной мере из-за того, что боялись быть не выпущенными и стать „мечеными атомами“ – „отказниками“» (Фирсов Б. М. История…, с. 121). Такова позиция, с которой Фирсов, как мы узнаем на с. 134 этого издания, самоидентифицируется.
[Закрыть]. Она принципиально исключала философские и общеинтеллектуальные размышления, замыкая своего адепта в башне – правда, не всегда из слоновой кости, – выход за пределы которой расценивался как предательство профессиональной общины, профанация и дилетантизм.
Но было бы упрощением считать, что идеология профессионализма имела приверженцев исключительно среди конформистски настроенной интеллигенции. Если она и ее «теоретическое ядро» – позитивизм смогли сохранить свое влияние и после падения коммунизма, то это произошло в значительной степени благодаря тому, что ее разделяли не только функционеры от науки, но и ученые, обладавшие несомненной легитимностью и моральным авторитетом. В частности, нельзя недооценивать влияние, которое оказала московско-тартуская школа на формирование идеологии профессионализма и соответствующего ей идеала ученого.
По воспоминаниям видных деятелей школы основой мироощущения ученого «тартуской формации» являлось чувство отчуждения, вызываемое окружающим миром, или, как позже назовут этот феномен, «внутренняя эмиграция». «Уход от советской действительности», который предполагала идеология профессионализма, осознавался основателями школы как важное проявление нонконформизма. «Внутренняя эмиграция» была не просто навязанной установкой, но актом свободного выбора, активно влиявшим на предпосылки формирования научной программы [198]198
Этому в особенности способствовала позиция большинства приверженцев школы, приводившая к достижению независимости «не внешним освобождением, но внутренним замыканием» (Гаспаров Б. М. Тартуская школа 60-х гг. как семиотический феномен // Московско-тартуская семиотическая школа. История. Воспоминания, размышления / Под ред. С. Ю. Неклюдова. М., 1998. С. 60).
[Закрыть]. Важным знаком принадлежности к научному сообществу был эзотерический язык, который делал изложение труднодоступным для непосвященных [199]199
Погружение в чистую герметическую среду общения ощущалось как позитивный опыт, что «адекватно выражало направление умов его членов, их коллективную профессиональную и психологическую ценностную установку» (Там же. С. 62–63).
[Закрыть], создавая дополнительную преграду для чужаков. Особенностью идейной программы был отказ как «от какой бы то ни было философской (общеметодологической рефлексии), так и (хотя в меньшей степени) от истории». Он казался необходимым условием подлинной научности в противоположность «гуманитарной науке» сталинского времени [200]200
Серебряный С. Д. «Тартуские школы» 1966–1967 гг. // Московско-тартуская семиотическая школа…, с. 128.
[Закрыть]. Сциентизм и позитивизм рассматривались тартускими семиотиками как неотъемлемая основа гуманитарного знания [201]201
Конечно, со временем идеология профессионализма в своем позитивизме пошла дальше Тарту. Здесь можно привести в пример школу истории античности А. И. Зайцева – пестуя тот же идеал личности, что и Тарту, он отвергал структурализм, как ненаучную теорию, считая его представителей «интеллектуалами, балаболками» и т. д.
[Закрыть].
Идеология профессионализма, служившая верой и правдой как оппозиционно настроенным исследователям, так и советским научным функционерам, легко пережила крах коммунизма и окрепла в результате кризиса парадигм. Из средства приспособления интеллигенции к советской власти она превратилась в средство защиты от потрясений постперестроечной эпохи [202]202
О ее распространенности в постсоветской России см. также: N. Koposov, D. Khapaeva. «Experimenting with Liberal Education in Russia: The Break with Soviet-Era Conventions»: Russia’s Fate through Russian Eyes. Voices of the New Generation. Ed. by H. Isham N. M. Shklyar. 2001.
[Закрыть]. Позитивизм в его многочисленных проявлениях в современной России трудно рассматривать как осознанный интеллектуальный выбор «теоретической ориентации». Скорее, он является коллективной защитной реакцией «среды», привыкшей ощущать себя во внешнем мире как во враждебном окружении.
По направлению к прагматизму
Конечно, несмотря на всю консервативность позитивизма, это направление тоже подвержено мутациям. Одной из них следует уделить особое внимание. Речь идет о своеобразных прагматических мотивах, которыми пестрят работы российских коллег.
Эти прагматические поиски трудно прямо связать с французской прагматической парадигмой. Дело в том, что знакомство с идеями этой последней, как и ее влияние в российских социальных науках, остается крайне слабым, и к тому же порой вызывает разочарование и неприятие:
«– Каково в России влияние прагматического поворота?
– Оно скорее негативное. Его восприняли как методологическое варварство: „Как можно, после таких построений!..“ Но он до конца не осмыслен… Его восприняли как методологическое варварство потому, что нет единого всеобъясняющего метода, в рамках которого можно было бы все интерпретировать, это серия частных методов, в которых себя не очень уютно чувствуешь. В прагматическом повороте нет единого спасающего метода, как это было в структуралистской парадигме или в парадигме Фуко, но все время надо менять правила, искать новый язык…»
– рассказывает П. Ю. Уваров.
Прагматические высказывания российских исследователей носят, как правило, крайне бессистемный характер. Поэтому трудно говорить о присутствии прагматизма как «направления» в российском интеллектуальном пейзаже или составить перечень авторов, готовых признать прагматизм в качестве своего теоретического выбора.
Исключение составили попытки следовать за французским прагматическим поворотом в среде историков. Они были связаны прежде всего с именем Ю. Л. Бессмертного, одного из основателей альманаха «Одиссей» и создателя альманаха «Казус». Ю. Л. Бессмертный весьма интересовался трудами Бернара Лепти и прагматическим поворотом «Анналов». Его поиски нашли отражение в его собственных работах и в статьях участников его семинара, публиковавшихся в «Казусе» до 2001 г. Интерес к прагматическому повороту Ю. Л. Бессмертного обусловливался поиском новых методологических моделей для работы историка и был ориентирован прежде всего на выявление оригинальных идей и методологических инноваций [203]203
Копосов H. при участии О. Бессмертной. «Юрий Львович Бессмертный и „новая историческая наука“ в России»: Homo Historicus. К 80-летию со дня рождения Ю. Л. Бессмертного. М., 2003. Кн. 2.
[Закрыть]. Однако впоследствии, под пером его учеников, идеи прагматического поворота приобрели совершенно другое направление, выразившееся в последовательном отказе от теоретических изысканий французских новаторов в пользу прагматического понимания позитивизма.
Особенность позитивистского понимания прагматизма состоит в том, что «прагматические решения» подаются пишущими по-русски коллегами как практическая («прагматическая») реакция на конкретные методологические трудности, с которыми им приходится сталкиваться. Вполне вероятно, что этим обстоятельством объяснимо сходство некоторых мотивов российского прагматизма и французской прагматической парадигмы, которое трудно не заметить, несмотря на то, что это сходство зачастую прямо отрицается российскими исследователями.
Напомним, что понятие «прагматизм» многозначно как в русском, так и во французском или английском языке: оно обозначает не только философское направление, но и особый «трезвый», свободный от идеализма, стиль поведения или отношения к жизни. Именно в этом втором значении его довольно часто употребляют как французские, так и российские коллеги [204]204
Прагматизм может быть рассмотрен как отказ от вопроса об истине, осознание невозможности финального и тотального объяснения, следовательно, как возвращение к здравому смыслу, как «практичность», «приспособленность к жизни». «Прагматический горизонт» понимается как альтернатива «романтизму», противостоящая иллюзиям подлинность жизни. Прагматизм также может означать – и часто означает – цинизм: «…прагматики (куда входили многие консервативные идеологи) отдавали науку (социологию) в полную власть марксизма и настаивали на ее исключительно эмпирическом характере. В итоге, несмотря на многолетний спор, „развод“ социологической науки с истматом в доперестроечные времена так и не состоялся» (Фирсов Б. М. История российской социологии…, с. 38).
[Закрыть]. Другая важная черта российского понимания прагматизма – это примиренность с несовершенством общества, готовность принять его таким, каково оно есть. Прямая антитеза «философии подозрения», жившей разоблачениями и не могущей, следовательно, смириться с существующим общественным порядком, такое понимание прагматизма – как практического и практичного, тактического хода в ответ на современную ситуацию в социальных науках – является весьма распространенным. В итоге прагматизм воспринимается как передышка от идеологии, как антитеория и отказ от «химер великих нарративов».
«Чем дальше, тем меньше народ хочет думать о методологии исследования. Народ хочет взять документик, и чтобы из него получился некий нарратив, некая сказка. Многие мои коллеги, как и я, работают в этой парадигме.
– А как бы вы назвали эту парадигму?
– Постидеологический прагматизм.
– Вы имеете в виду, что вы следуете за прагматической парадигмой или прагматическим поворотом?
Нет, прагматический поворот – это явление западное, у нас все развивается по-своему… Это такая психологическая усталость от идеологической борьбы. Это очень декадентское и очень упадническое настроение. Может быть, лет через десять начнется выстраивание новых идеологем. Это такая пауза, это не постидеологический, а меж-идеологический прагматизм.
– Что такое прагматизм?
– Это прагматическое отношение к тексту, к заданию, которое формулирует для себя историк»,
– так понимает прагматический проект редактор «Казуса» М. А. Бойцов.
Фундамент прагматизма, с точки зрения российских микроисториков, состоит в соединении позитивизма и субъективизма. Именно на пути компромисса между позитивизмом, который в России не боятся назвать по имени, и обращением к субъекту охваченные новаторским пафосом историки ищут место для своего прагматического самовыражения.
«Позитивистский текст – это Косминский, это набор представлений очень конвенционального, очень профессионального академического текста, прячущего личность автора. Конечно, она в тексте появляется, но ведет себя деликатно. Это компромисс между позитивизмом и субъективизмом, попытка найти место для самовыражения, не нарушая цеховых правил»,
– продолжает М. А. Бойцов.
Лишенная теоретизирования прагматическая наука, приправленная профессионализмом, превращает прагматизм в здравый смысл, нехватка которого у социальных наук очевидна как их хулителям, так и их сторонникам: «Историку во всем, что превышает необходимый ремесленный минимум, следует руководствоваться прежде всего личным пониманием мира, а любые общие теоретические установки принимать во внимание постольку, поскольку они не противоречат его индивидуальному жизненному опыту» [205]205
Бойцов М. Вперед, к Геродоту!.. с. 72.
[Закрыть].
Позитивизм создал благоприятный фон, на котором искания некоторых российских исследователей вылились в «стратегический прагматизм», позволивший, в частности, российским микроисторикам предложить вместо глобальной истории «веселое знаточество». Веселое знаточество, основанное на овладении профессиональными ремесленными навыками для работы над в высшей степени узкопрофессиональными сюжетами, вдохновляется амбициями историков, желающих почувствовать себя «востребованными»:
«Как и на Западе, в нем будут превалировать „знаточеские“ конкретные штудии, порой раздражающие своей фрагментарностью, вырванностью из широкого контекста. Писать, правда, будет принято намного веселей и интересней, чем сейчас, хотя бы из соображений рекламы» [206]206
Там же, с. 40. «Теперь же самой характерной тенденцией… стал относительный рост „знаточеского“, а не „концептуального“ знания. Едва ли не впервые в нашем веке появляется целое поколение, не пугающееся работы в архиве и умеющее там работать. Конкретное знание конкретного вопроса ценится куда больше умения вписать его в „широкий исторический контекст“. <…> Сообщество будет чем дальше, тем больше дробиться на мелкие группы узких, но свое дело хорошо знающих и вовлеченных в международные связи профессионалов, правда, скучающих в обществе коллег, занимающихся иными темами, и вызывающих смертельную скуку у тех. Собирать их под один методологический флаг – дело совершенно безнадежное… Ни выявлять закономерности, ни предлагать обществу пути спасения эти люди больше не будут» (Там же, с. 34).
[Закрыть].
Узкий специалист, получающий главное удовольствие от углубления в детали своего и без того весьма «конкретного» сюжета, вызывающего, по словам самого Бойцова, «смертельную скуку» даже у коллег по профессии, демонстративно отказывающийся понять смысл изучаемого им «микрообъекта», но зато описывающий его «весело» – таков портрет ученого, каким хотят видеть себя российские микроисторики.
Призрак аутизма, от которого в страхе отшатываются даже самые радикальные французские новаторы, выглядит романтически привлекательным для российских «знатоков». В этой связи невозможно не вспомнить Ж. Нуарьеля, с чьей программой выхода истории из методологического кризиса перекликаются многие идеи М. Бойцова.
Другой яркий пример прагматического поиска тоже вырастает из острой потребности дать ответ на вопрос: что может вдохнуть жизнь в социальные науки? Речь идет о соображениях М. Ямпольского относительно соотношения «истории культуры как истории духа» и «естественной истории». Демарш Ямпольского весьма показателен как попытка нащупать ответы все на те же вопросы, которые не перестают терзать спасителей социальных наук на протяжении последних двух десятилетий и которые, в частности, послужили важным источником вдохновения для творчества Бруно Латура (отсюда некоторое сходство соображений Ямпольского со взглядами Латура, на которого Ямпольский, впрочем, не ссылается). Как вернуть социальным наукам «реальность»? Как уверить читателей и самих себя – в материальности, а следовательно, в важности изучаемых социальными науками проблем? Как придать предметам их исследований былую полнокровность, жизненность и, следовательно, значимость?
Рассмотрим текст Ямпольского, как предлагает делать он сам, в качестве «биологического индивида» – как если бы он не имел ни прошлого, ни будущего в творчестве этого весьма плодовитого филолога и был бы исключен из «истории духа», но зато включен в «естественную историю» идей. Источником вдохновения для автора является параллель между «естественной историей» и «историей духа», а точнее аналогия между «организмами» естественной истории и культурными феноменами. Интерес к естественным наукам вызван не только их «деидеологизированностью», но и несомненной материальностью их предмета. Аналогия между естественным и гуманитарным знанием, как и в рассуждениях Огюста Конта (на которого Ямпольский, впрочем, тоже не ссылается), выступает гарантом материальности и, стало быть, реальности феноменов культуры, а методы естественных наук – гарантом истинности познания. Замечательно, что даже средства, которые используются Ямпольским для создания «эффекта реальности», удивительно сходны с теми, которые используют французские новаторы. Так, феномен культуры рассматривается как «материальный объект», а также как «организм». Призыв Ямпольского понимать текст «как биологический индивид», выглядит просто цитатой из высказывания Латура, которым он в интервью хотел передать весь свой скепсис по отношению к «истории идей» и «интеллектуальным влияниям». Критикуя понятие «интеллектуального влияния» потому, что его нельзя материально проследить или измерить, французский исследователь настаивал на том, что книга является ничуть не более значимым инструментом передачи интеллектуального влияния, чем мышь-мутант, присланная из одной лаборатории в другую [207]207
«Иными словами, „текст“ может в какой-то момент пониматься как биологический индивиду то есть образование, не имеющее за собой никакой идеологии и культурной традиции» (Ямпольский М. История культуры как история духа и естественная история // НЛО. № 59. С. 26, 76). В интервью Латур поясняет, что поскольку он занимается точными науками, то он знает, что у них есть огромные преимущества. Например, переносчиком влияния может быть инструмент. Если его переносят из одной лаборатории в другую, то он переносит интеллектуальное влияние, и это можно проследить, и это совершенно объективно. Может также происходить обмен биологическими продуктами, например: мышей-мутантов из одной лаборатории посылают в другую. Но и в социальных науках можно найти эквивалент (переносчику влияния) в точных науках, хотя это гораздо труднее. Например, «книга» или «идея» не являются таковыми. На вопрос, «Может ли книга являться переносчиком интеллектуальных влияний и быть рассмотрена как мышь?», Латур пояснил, что книга, конечно, может быть рассмотрена как мышь, если она сопровождается всей необходимой экипировкой.
[Закрыть].
Книги и мыши, биологические организмы и явления культуры, «материальные объекты» и «литературные произведения» уравниваются ради того, чтобы науки о духе перестали казаться той «эстетической псевдоисторией», в которую превратил их крах великих парадигм:
«Но как только история литературы перестает быть прямой трансляцией платоновских идей, то есть сконструированной эстетической и концептуальной псевдоисторией, литературные феномены становятся похожими на биологические. А именно: в них анахронистически сохраняются следы их генезиса. История буквально существует в живом актуальном организме как атавистический орган, как сохранившийся след филогенеза. Именно поэтому эволюционная схема естественной истории (биологической или геологической) приобретает особую актуальность. Так сохраняется прототекст внутри текста-пародии» [208]208
Ямпольский М. История культуры как история духа и естественная история…, с. 45.
[Закрыть].
О причине своего энтузиазма по поводу естественнонаучного знания автор заявляет прямо и недвусмысленно: гуманитарное знание спасут модели, «прошедшие серьезное эпистемологическое испытание в области естественных наук», поскольку «естественная история была наиболее очевидным альтернативным способом описания феноменов вне контекста истории идей и идеологий» [209]209
Там же. С. 77, 71, 76. Интересно добавить, что поворот к субъекту или к «индивидуальности» и «сингулярности» тоже не оставляет Ям-польского равнодушным, хотя и мыслится им по аналогии с «живыми организмами» (Там же. С. 95).
[Закрыть]. Как мы помним, стремлением порвать с идеологическими построениями предшествующей интеллектуальной эпохи была вызвана ориентация на естественно-научное знание и у представителей прагматической парадигмы.
Как видим, российский вариант прагматизма, стадию эволюции которого на языке его приверженцев можно было бы определить как эмбриональную, пока не смог предложить столь же развернутой и теоретически осмысленной рационализации тех сомнений и переживаний, которые вызвал распад структурализма во Франции.