Текст книги "Герцоги республики в эпоху переводов: Гуманитарные науки и революция понятий"
Автор книги: Дина Хапаева
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Quid novi по-русски
На вопрос: что нового происходит, произошло или происходило за последние несколько лет? – мои российские собеседники отвечали примерно так же, как и их французские коллеги. Стандартный ответ «Ничего» по-русски звучит еще более пессимистично, чем по-французски. Дело в том, что для французских интеллектуалов главной драматической чертой бесплодного времени предстает именно отсутствие нового. Новых идей ждут, они необходимы, но они не возникают – так можно резюмировать эти настроения. Но признаться в отсутствии интереса к новому, в угасшем интеллектуальном любопытстве было бы для них равносильно профессиональной смерти, дисквалификации, самодиффамации или чему-нибудь подобному. Их российские коллеги без всякого смущения называют «отсутствие жажды нового» главной особенностью интеллектуальной ситуации в России – новых идей не возникает потому, что в интеллектуальном сообществе никто не готов к их появлению и, строго говоря, никто больше ими не интересуется. Паралич воли к новому – так определяют коллеги главную проблему «интеллектуального сообщества».
«Новых групп в исторической науке слишком много, но они слишком мало общаются. Это к вопросу о фрагментации сообщества. <…> Это радикально отлично от ситуации 1980-х гг., когда только и занимались тем, что выясняли, где какие люди и где что происходит. Жажда новых идей отсутствует, хотя новые идеи иногда и рождаются в узких кружках. Фрагментация сказывается в том, что новые идеи не завоевывают массы»,
– считает М. А. Бойцов, историк, редактор альманаха «Казус».
«Нет желания (даже у тех, кто сам придумывает новые правила) искать единомышленников, создать какой-то новый проект, новую парадигму, договориться о новых правилах»,
– вторит ему П. Ю. Уваров [148]148
На полное отсутствие интереса друг к другу и на нежелание понять друг друга, даже когда дело доходит до работ близких коллег, жалуются практически все. «Какая-то жизнь есть, но она очень сегментирована – люди не очень друг друга знают и не очень хотят друг друга знать», – отзывается об этом А. Зорин.
[Закрыть].
Современный интеллектуальный застой резко контрастирует с «годами застоя», когда в Москве, Питере, Тарту, по воспоминаниям моих собеседников, жизнь била ключом, рождались новые идеи, имена и открытия… И их жадно желала и ждала эпоха.
«Сейчас в Москве господствует состояние научной растерянности, когда вроде бы есть все возможности… В РП У есть семинар во главе с Мелетинским, туда входят ряд больших ученых – Топоров, Гаспаров, Баткин, Кнабе, с молодежью там сложнее… Там временами происходят дискуссии. Но ничего экстраординарного, чтобы опубликовали и потом говорили – такого нет. Я не думаю, что здесь научная мысль бьет ключом. Скорее, она прохладна»,
– отмечает А. Я. Гуревич.
Ключевым словом, с помощью которого большинство коллег пытаются объяснить, почему не появляется новых течений и сопровождающих их горячих дискуссий, является «фрагментация» [149]149
«Фрагментация сообщества», идея распада и кризиса интеллектуальной среды и – шире – интеллектуальной жизни может быть выражена и в других терминах. Например, ее синонимом и отчасти объяснением выступает «кризис коммуникаций», под которым имеется в виду отсутствие нормальной циркуляции информации внутри сообщества, вызванное тем, что «никому ничего не интересно».
[Закрыть]. Фрагментация предстает как главная причина всех бед и напастей, поразивших российский академический мир.
«– Какие существуют новые интересные направления, какие новые дебаты происходят сегодня в Москве?
– Я боюсь, что ничего не происходит. Потому что нет сообщества, которое могло бы породить соответствующую проблематику. Я это объясняю фрагментацией, которая наступила в 1990-е годы»,
– оценивает ситуацию C. Л. Козлов.
Господствующее представление о распаде среды приобретает свой подлинный смысл и истинную значимость в тот момент, когда к предложенному списку из штук двадцати семинаров, научных обществ и журналов, ваш собеседник добавит от себя еще парочку новых имен и названий, и это отнюдь не поколеблет его решительной оценки происходящего: «Нет, действительно, ничего нового и интересного не происходит». Для примера процитирую вот такой весьма типичный пассаж из интервью.
«– Позвольте, как же вы говорите, что ничего не происходит? Я с ходу назову вам несколько семинаров, каждый из которых собирает по 30–50 человек…
– В терминах Куна происходит нормальная наука, то есть решение чисто конкретных задач в рамках существующих правил игры и образцов. Я мало участвую в этой семинарской жизни. Я сужу по печатной продукции, и обсуждений, событий там очень мало»,
– говорит С. Л. Козлов [150]150
Отметим, что уже несколько лет назад С. Козлов точно так же оценивал ситуацию в гуманитарном поле, и краткая очарованность новым историзмом не смогла изменить этого впечатления. «Все, что имело место до этого (появления нового историзма. – Д.Х.), описывалось терминами „вышла еще одна статья-книга исследователя А, В или С“ (либо же, для ряда значимых случаев, „опять не вышла книга исследователя D, Е или F“, „наконец-то вышло комментированное издание писателя G“, „идет нормальная исследовательская, комментаторская, эдиционная работа“ – в общем, „все было нормально“, то есть не происходило ничего (по-другому это называется рутиной)» (Козлов С. Наши «новые истористы». Заметки по поводу одной тенденции // НЛО. 2001. № 50. С. 115).
[Закрыть].
Изобилие «форм научной жизни» рассматривается моими собеседниками не как показатель процветания академической жизни, но скорее оценивается негативно, потому что как раз и означает фрагментацию.
«Москва задыхается от обилия обществ. Этих семинаров очень много, много книг интересных, но только они все интересны исключительно для своей узкой аудитории. Единого пространства, каким был семинар Гуревича в 90-е годы, на который приходили все, теперь больше нет. Есть локальные группы. Есть семинар Зенкина, семинар Гуревича, Репиной, Бессмертного-Данилевского… но они никогда не пересекаются. Они не ходят друг к другу»,
– недоумевает П. Ю. Уваров.
Понятие «фрагментация» таит в себе несколько разных смыслов. Так, Козлов продолжает:
«Конечно, я это объясняю внешними причинами социально-политического, экономического характера, всеми теми пошлыми общими местами, которые от этого не утрачивают своей обоснованности. В 1980-е годы у людей было время, была определенная материальная обеспеченность, поэтому они могли заниматься наукой, собираться в кружки и т. д. В 1990-е годы условий стало мало. Многие уехали за границу, что означало включение в другие дискурсы и проблематики. Сообщества, которые существовали в Москве, распались. В 1987–1988 гг. все было сосредоточено на политике, наукой занимались по инерции. Другая причина – исчерпанность парадигмы московско-тартуской школы…»
Связь между падением коммунизма и современным кризисом гуманитарного знания, в котором распад парадигм, и прежде всего московско-тартуской школы, играет важную роль, может привести в тому, что советская власть неожиданно предстанет в качестве важного – чтобы не сказать необходимого – катализатора российской интеллектуальной жизни, а логика противопоставления современного упадка прошлому величию воплотится в риторическую идеализацию интеллектуального расцвета эпохи застоя.
«Советская власть поддерживала единую среду противостояния. Я тогда непрерывно ходил на выставки подпольные и полуподпольные, хотя меня не очень интересует изобразительное искусство, устраивались семинары, на которые мы все ходили, и не только молодые люди, такие, как я, – это была какая-то обязанность. Фильм „Зеркало“ Тарковского довольно нудный. Но нельзя было на него не пойти, потому что ты сам себя уважать не будешь, если не пойдешь на „Зеркало“ Тарковского. Поддержание себя в этой среде требовало от тебя интеллектуальных и ритуальных жертв. Теперь эта среда рассыпалась, и ее больше не существует»,
– вспоминает А. Зорин.
Конечно, ностальгия по советской власти среди тех, кто противостоял ей, избегая компромиссов, типичных для большинства интеллигенции в годы «мягкого ГУЛАГа», не может быть объяснена просто желанием вернуться в собственную молодость и тем более не является призывом возродить коммунистический рай в «отдельно взятой стране». В ней находит свое выражение безысходность, которую вызывает современное положение дел в российском интеллектуальном мире у тех немногих из поколения «сорокалетних», у кого уже появились собственные имена.
По словам представителей этого поколения, отношение к советскому режиму возводит труднопреодолимый барьер между старшими и младшими коллегами. В основе непонимания поколений – непричастность молодежи к битвам антисоветчиков, ее в лучшем случае «академический» интерес к советскому прошлому, который представители старшего поколения не могут ни оценить, ни разделить, ни – по большому счету – понять и одобрить. Поэтому фрагментация академической среды может среди прочего означать распад сообщества политических единомышленников.
Среди других ее причин называют институциональный кризис и кризис финансирования, разразившийся над академией и высшей школой после перестройки, – кризис, очевидное значение которого трудно оспаривать [151]151
Об институциональном и финансовом кризисе науки говорят все и пишут многие. «В основном в постперестроечной Москве началось угасание центров. В конце 1980-х – в 1990-х гг. это стало очевидно, в Питере это еще хуже… Я ушел из Института мировой литературы, ибо от академических учреждений веяло склепом, и это так и продолжается. В академии была плохо налажена преемственность поколений. Они не преподавали – не было притока новой крови. Советская действительность к этому располагала. А когда она рухнула, то даже в возрастном смысле все это оказалось очень дряблым. Во-вторых, в СССР был другой принцип финансирования науки, система эта была плохая, но ведь на ее место не пришло ничего. В СССР младший научный сотрудник с трудом мог прожить на оклад, а теперь это невозможно. Люди сохраняют работу в Академии наук как визитную карточку. Западные фонды не смогли ликвидировать этот дефицит – это кризис», – рассказывает С. Ю. Неклюдов.
[Закрыть].
Некоторые коллеги пытаются объяснить фрагментацию не только крахом советской власти и ее институтов, но и «распадом национальных научных школ», «денационализацией науки», «утечкой мозгов», обедняющей российское научное сообщество. Интернационализация российских социальных наук тоже может восприниматься не только позитивно: ее оценка (как и оценка переводов), стала гораздо более амбивалентна в последние годы даже среди прозападнически настроенного фланга российской интеллигенции. Мечта о включении в мировое научное сообщество постепенно развеялась вслед за распадом идеального образа Запада в России 1990-х годов [152]152
Подробнее см.: Хапаева Д. Время космополитизма. Очерки интеллектуальной истории. СПб., 2002.
[Закрыть].
«Фрагментация среды», «распад сообщества», «кризис коммуникаций» или «кружковщина» – все эти слова выражают переживание маргинализации, сворачивания социальных наук. Если вспомнить, что последние выборы оставили интеллигенцию за бортом политической жизни страны после «славного десятилетия», когда интеллигенция выступала в качестве главной политической силы, то можно смело утверждать, что этот процесс имеет очевидное политическое измерение.
Возвращаясь к сравнению между Россией и Францией, надо отметить, что разные способы говорить о кризисе в этих странах предполагают разные конвенции и разную концептуализацию этого явления: во Франции это кризис науки, у нас – кризис «сообщества».
Памятник Неизвестному Аспиранту
Когда окрепнет поколение непоротых гуманитариев…
А. Я. Гуревич
До сих пор в оценках, которые коллеги давали развитию российских социальных наук, преобладали пессимистические ноты. Обычным возражением «пессимистам» является указание на тот факт, что распад советской системы и воцарившийся на некоторое время либерализм позволили возникнуть ряду новых институтов. Они существенно обновили российское образование и способы общения в гуманитарной среде, принципы издательской деятельности и отчасти даже академические стандарты. Создание новых учреждений, прототипами которых чаще всего являлись западные образцы, модернизировало российский образовательный и интеллектуальный пейзаж. В сфере образования следует назвать прежде всего Российский государственный гуманитарный университет и Высшую школу экономики, Московскую школу социальных и экономических наук, Европейский университет и Смольный институт в Петербурге. За свою недолгую историю эти учебные заведения сумели превратиться в важные центры распространения новых принципов высшего образования и новых форм взаимоотношений между преподавателями и студентами. Среди научно-исследовательских центров нельзя не упомянуть «Левада-Центр» в Москве и Центр независимых социологических исследований в Петербурге, которые вносят существенный вклад в дело сохранения независимости социологических исследований на все более сужающемся пространстве свободы слова в нашей стране. Возникновение множества частных издательств, в том числе крупных издательских домов, таких, как «НЛО», «Ad Marginem», «Азбука», «ОГИ» и ряда других задало новые направления издательской политики и издательских проектов. Появление новых гуманитарных журналов – «НЛО», «Одиссей», «Казус», «Критическая масса» – оказало важное влияние на развитие интеллектуальной жизни в России [153]153
Обычно, зарождаясь как орган определенного направления (например, «НЛО» – издание, тесно связанное, особенно в начале, с московско-тартуской школой, «Одиссей» – журнал исторической антропологии, «Казус» – микроистории, «Новая русская книга» возникла как журнал рецензий в области социальных наук), эти журналы впоследствии значительно расширили свою проблематику, постепенно превращаясь в общегуманитарные журналы.
[Закрыть]. Большинство из перечисленных выше проектов стало делом одного поколения – «поколения организаторов», тех, кому в 1990-е годы было от 30 до 40 лет.
Как часто случается, оптимизм и успешная практическая деятельность идут рука об руку, причем оптимизм, основанный на опыте практической деятельности, переносится и на интеллектуальную сферу.
«Возьмем опыт НЛО и Смольного. Если эти институции состоятельны и самостоятельны и у них есть разные поддержки, то, не впадая ни в какой ура-патриотизм, можно сказать, что мы недооцениваем возможности в России. Здесь еще нет интеллектуальной бюрократии, или она есть, но она невсесильна. Этот самый главный козырь не учитывается и не используется как редкий шанс. Если мы будем оптимистами, то сможем этим шансом воспользоваться»,
– считает И. Прохорова.
Когда руководители новых институций уповают на радужное будущее российских социальных наук (noblesse oblige), их оптимизм обычно питается, как и у французских новаторов, надеждами на результаты институционных реформ. Ибо на фоне бурного расцвета институций дефицит новых идей и школ особенно заметен. Чтобы как-то сгладить и объяснить этот контраст, возникает соблазн представить успехи на почве институтостроения в качестве интеллектуальных достижений. Организаторы редко говорят о формировании новых идей или школ. Ирина Прохорова относится к числу тех немногих из поколения организаторов, чья оптимистическая позиция исходит из пророчества о расцвете новых направлений в рамках существующих, хотя и меняющихся социальных наук.
«Если мы посмотрим на целый ряд научных книг, которые мы начали искать и публиковать – Копосов, Ямпольский, Зорин, исследования совсем молодых питерских авторов <…> Это складывается новая тенденция. Новый этап более зрелого подхода. И здесь возможны новые находки.
– Есть ли название у этого нового направления?
– Я боюсь давать определения, потому что все эти пост-нео-мета и т. д. выдают ощущение растерянности. Это промежуточные понятия, которыми пытаются зашифровать некоторые перемены. Я не берусь давать определения, потому что еще не ясно, куда это будет двигаться в реальности. Но если интуиция меня не подводит, то в этих работах намечается что-то серьезное»,
– продолжает И. Д. Прохорова.
Как подчеркивает сама И. Д. Прохорова, перечисленные работы плохо укладываются в какую-то определенную тенденцию, «школу» или «направление». Тем не менее интеллектуальный ренессанс остается немыслим вне создания «новых научных школ» и парадигм – иными словами – помимо социальных наук, несмотря на ощущение грядущих перемен:
«Если говорить о тенденции, то кажется, скоро начнется пересмотр всего инструментария и границ русской культуры как таковой. Пересмотр приоритетов, ситуации, периодизации… Соотношение историко-литературных штудий, исторических, философских, социологических – само разделение между этими науками поистерлось. Книга Зорина [154]154
Зорин А. Л. Кормя двуглавого орла… М., 2002.
[Закрыть]– это не просто историческая книга, это не история литературы, это – история идей. Можно назвать книгу Копосова [155]155
Копосов Н. Е. Как думают историки. М., 2001.
[Закрыть]– это книга и по истории, и по философии. Сама невозможность назвать и поместить книгу в какую-то категорию говорит о том, что все границы давно отодвинулись…»
Социальные науки рассматриваются российскими коллегами, как и многими французскими интеллектуалами, как неотъемлемая часть образа желанного будущего. Они предстают в виде сакральной данности, такой же, какой, по мысли Фомы Аквинского, являлись ангелы или церковь: сотворенные, социальные науки имеют начало, но, в силу своей святости, они вечны.
Надежды на возникновение новых направлений или новых школ, которые позволили бы по-новому объяснить общество и предоставили бы желанное доказательство социальной полезности социальных наук, часто связываются с развитием междисциплинарных исследований, с объединением подходов разных дисциплин. На это средство омолаживания социальных наук многие продолжают рассчитывать и сегодня, хотя, как известно, лечить социальные науки междисциплинарностью на Западе начали уже довольно давно. Но такая терапия, повлекшая за собой огромные затраты, как организационные, так и финансовые, до сих пор не принесла ожидаемого результата.
Однако главные надежды возлагаются не на междисциплинарность, не на пересмотр границ гуманитарного знания и даже не на совершенствование форм организации социальных наук. Их питает вера в молодежь, в новое поколение.
«В ближайшее время в России произойдет пересмотр многих вещей. <…> Появилась новая генерация, которая еще не имеет собственного языка, но которая себя осознала как новое поколение с другим жизненным, социальным, эмоциональным опытом. И мне кажется, что мы стоим на пороге резкого скачка. В российской ситуации если будут продолжать существовать независимые центры интеллектуальной мысли, а они очень важны, то в какой-то момент произойдет возникновение новых школ»,
– так определяет эту позицию И. Д. Прохорова.
Энтузиазм, связанный с молодежью, – причем в особенности с провинциальной, не испорченной жизнью в столице и продолжающей еще жить, по мнению московских профессоров, теми же незамутненными духовными ценностями, которыми жила московская интеллигенция в годы застоя, – разделяют многие коллеги. Приведу для примера высказывание A. Л. Зорина:
«– Напротив, в провинции очень интересный процесс идет. Это люди просто еще очень молодые <…> и в провинции у них больше стимулов оставаться в академической среде, чем в Москве. Я несколько лет преподавал в соросовских летних школах, куда собирались люди от Петрозаводска до Калининграда, и на меня это произвело сильное впечатление. <…> Я не люблю разговоры, что в провинции все лучше, но молодые люди из провинции пытливее и умнее, и у них меньше соблазнов, чем в столице, меньше возможностей себя реализовать. После десяти лет в стране идет большое интеллектуальное движение.
– Как бы вы могли его охарактеризовать?
– Его трудно охарактеризовать, так как люди молодые. Это в основном исторические науки, интерес к истории XX в., к тому, что происходит. Многие люди, поскольку в командировки ездить дорого, а в архивах работать нельзя, много и успешно занимаются местной историей. Не потому, что они такие маниакальные краеведы, а потому, что это единственное, где можно достичь серьезного результата, не выезжая в крупные центры научные».
Итак, оптимисты предлагают ждать, пока молодое поколение неизвестных провинциальных аспирантов оперится, защитит свои краеведческие диссертации и создаст новые научные школы, о сути которых пока еще трудно высказываться определенно, но возникновение которых в будущем приведет к расцвету гуманитарного знания в России.
Возможно, образ Неизвестного Аспиранта, с которым связываются надежды на возрождение социальных наук, выглядит таким притягательным из-за того, что подлинная глубина интеллектуального кризиса остается не до конца прочувствованной в России. Общую веру в молодежь трудно воспринимать иначе, чем как выражение крайней неопределенности и неясности перспектив обновления социальных наук.
И все-таки, какое оно, «племя молодое»? Что известно о «будущем нашей науки» и отвечает ли это тем надеждам, которые лелеют старшие товарищи?
Битвы за память профессии
Закончу так: было нестыдное прошлое, им можно гордиться, настоящее нашей социологии прекрасно, а будущее просто великолепно.
Тягостно вспоминать те годы страха и идеологических, политических гонений, но вычеркнуть их из памяти было бы преступно. Тем более, новые люди (Сидорова, Данилов, Гутнова), вытеснившие учителей, в свою очередь, насаждали в университетах и академических институтах подобранных ими учеников. Мертвые хватают живых, и в итоге мы имеем то, что имеем.
При ближайшем рассмотрении выясняется, что старшим коллегам известно о «научной молодежи» довольно много нехорошего. И дело здесь, конечно, не только в том, что, по словам одних, «студенты и аспиранты, особенно в Москве, ничем не интересуются», и даже не в том, что, по словам других, «безграмотность стала отличительной чертой нового поколения». Дело в механизмах формирования памяти профессии, в том, как воспринимается молодежью наследие, полученное ею от предшествующих поколений. Потому что восприятие «советского профессионального наследия» и отношение к нему, как и к советскому прошлому в целом, предопределяет, зачастую неосознанно, выбор профессиональных стратегий, навязывая стандарты, критерии оценок, профессиональную ориентацию. Политика и формирование профессиональной идентичности оказываются слиты воедино в конфликте интерпретаций прошлого профессии, и это является важной особенностью российских социальных наук. Описанная А. Я. Гуревичем галерея портретов в кабинете зав. кафедрой истории Средних веков МГУ, где в милом единении собраны те, кто громил, и те, кого громили, – Петрушевский, Косминский, Сидорова, Данилов, Сказкин, Удальцова, – служит лучшей иллюстрацией конфликта памятей в современной России [158]158
Гуревич А. Я. Историк среди руин. Попытка критического прочтения мемуаров Е. В. Гутновой // Средние века. М., 2002. № 63. С. 378.
[Закрыть].
Ибо, как ни странно это может показаться нашим соотечественникам, для большинства из которых советское прошлое не представляет собой никакой проблемы, память о прошлом (в том числе и вытесненная память) оказывает прямое и непосредственное влияние на «племя молодое». Поэтому, прежде чем начать обсуждать неприятности, связанные с молодежью, необходимо совершить экскурс в историю отношения к советскому наследию – и к советскому прошлому – в разных дисциплинах.
Хорошо известно, что перестройка в вузах привела к смене многих названий – научный коммунизм, история КПСС, истмат и диамат, политэкономия социализма уступили место культурологии, политологии, социальной философии, отечественной истории. Но на старых кафедрах старых университетов «кадры, которые решали все» остались в основном теми же, что и в годы застоя, и продолжили по-прежнему решать. Рядовая профессура тоже осталась прежней, обеспечивая сохранение советской науки в постсоветской России. Конечно, присутствие новых институтов, о которых речь шла выше, трудно переоценить: именно благодаря им возникла параллельная реальность интеллектуальной жизни и высшего образования. Но не новые институции, остающиеся лишь островками в архипелаге медленно мутирующего постсоветского пространства, задают тон в воспитании нового поколения исследователей, формируют представление о традициях и преемственности. Главную роль в воспитании научной молодежи играли и продолжают играть старые кадры старых кафедр старых университетов. Конечно, было бы странно недооценивать факт, на который справедливо обращает внимание И. Д. Прохорова: мы живем в стране, где практически отсутствует «интеллократия», обладающая в дополнение к административной власти безусловной интеллектуальной легитимностью, как это отчасти имеет место, например, во Франции или США. Крах советской системы основательно скомпрометировал советские иерархии и способы формирования величия. Но было бы столь же странно не замечать, что за последнее время старые иерархии стали подспудно восстанавливаться, а память академического истеблишмента о своем профессиональном прошлом, оставшаяся столь же избирательной, как и при «старом порядке», начала беззастенчиво претендовать на право предстать в виде единственной версии профессиональной памяти. Особенно активно памятью профессии занялись старшие товарищи, вступившие в мемуарный возраст: помочь поколению «старой номенклатуры» обеспечить достойное место в академическом каноне «новой России» стало предметом их особой заботы. В формировании памяти профессии, которая в конечном счете неотделима от исторической памяти общества в целом, особенно когда речь идет о социальных науках, баланс сил, складывающийся по-разному в разных дисциплинах, в целом оказался скорее в пользу традиционного истеблишмента и традиционных институций. Разные пути формирования памяти профессий можно проследить на примере филологии, социологии и истории.
Феномен московско-тартуской школы помог значительной части советской филологии превратиться в редкий заповедник на территории СССР, сравнительно мало затронутый карнавальной иерархией советских званий и титулов. Уже в конце 70-х годов благодаря международной известности школы и неочевидности идеологической значимости филологии для советской власти, благодаря мощной диаспоре московско-тартуской школы и дряхлости тоталитаризма ни у кого не возникало больших сомнений в том, как отделить агнцев от козлищ – в частности, и у самих членов советского филологического истеблишмента. И хотя лидеры московско-тартуской школы не были открытыми диссидентами, об их «духовной близости» с советским режимом не могло быть и речи: семиотика предлагала альтернативный по сравнению с советским марксизмом взгляд на культуру и общество. После перестройки, когда международная репутации перестала означать «политическую неблагонадежность», акценты величия были окончательно расставлены. Большую роль здесь сыграло появление журнала «НЛО», хотя, конечно, это отнюдь не являлось ни главной, ни единственной задачей журнала. Вот как говорит об этом создатель «НЛО» И. Д. Прохорова:
«Главной идеей „НЛО“ стало реформирование научной жизни. Не только пересмотреть табель о рангах и отдать должное ученым, реально работающим в филологии, но и актуализировать гуманитарную жизнь. Потому что советская система маргинализировала гуманитарные исследования, несмотря на „заботу партии и правительства“. Второсортное стало нормой жизни. И так как отсутствовали критерии оценки и не с чем было сравнивать, то вокруг царили местные знаменитости… Тогда настало время все это осознать и осмыслить… Журнал возник, опираясь на наиболее способную плеяду ученых, занимавшихся историей культуры и литературы. Филология оказалась в чуть меньшем загоне при советской власти, чем другие науки, потому что на нее обращали не такое пристальное внимание, как на историю или философию. Существование МТШ говорит само за себя – ни в истории, ни в философии ничего подобного не существовало. <…> Журнал попытался собрать филологов, не только тех, кто был здесь, в России, но и тех, кто жил за границей, и, опираясь на среду славистов, попытаться развить интеллектуальную мысль в России».
И несмотря на то, что филологическим аппаратчикам удалось усидеть на своих местах так же, как и их товарищам из других сфер, сложившаяся в филологии ситуация, казалось бы, должна была привести к «победе» памяти профессии, далекой от советского официоза, к передаче профессиональной традиции по альтернативным каналам. Но даже в этой сравнительно «благополучной» дисциплине вопрос о том, в чем состояли особенности «советской науки» и почему об этом следует знать молодежи, встает со всей остротой:
«Мне кажется, что если мы действительно озабочены продолжением традиции, если захотим, чтобы в XXI в. новые поколения исследователей продолжали читать русских авторов XX в. и продолжали кое-чему учиться у них (а у них есть чему поучиться!), мы должны ясно понимать, где в „советской науке“ заканчивается „наука“ и начинается „советская власть“. Более того, мы должны уметь разъяснить это будущим читателям. Границы между филологией и идеологией в литературоведении советского времени для представителей младших поколений совершенно неочевидны. Студент-филолог, молодой исследователь <…> встречаясь с текстами советской поры как с неподлежащей идеологической экспертизе сакральной данностью, вправе заключить, что даже самые лучшие из представителей „великой филологии“ по какому-то странному обыкновению то и дело уходили от прямых ответов на достаточно ясные вопросы, что-то постоянно недоговаривали, почему-то сплошь и рядом делали заведомо ложные выводы из изученных ими материалов» [159]159
Проскурин О. История литературы и идеологические контексты // НЛО. 2001. № 50. C. 141.
[Закрыть].
Сказанное выше о благополучии филологии не означает, что филологам удалось полностью ускользнуть от компромиссов с самими собой и с советской властью, а безразличие и равнодушие, преобладающие в отечестве по отношению к нашему страшному прошлому, в этой дисциплине отнюдь не оказываются «в среднем резко ниже, чем по стране». Не будем идеализировать филологию: она остается органической частью постсоветской науки. И тем не менее можно сказать, что передача профессиональной памяти в этой дисциплине оказалась меньше подконтрольна постсоветскому истеблишменту.
В социологии картина выглядит иной. С одной стороны, отцы-основатели советской социологии, многие из которых заняли в перестройку либеральные позиции, ретроспективно стали восприниматься как активные «борцы с тоталитаризмом». С другой стороны, по мнению некоторых социологов следующего поколения, первопроходцы не просто шли на компромиссы с властью, а сами были этой властью, активными деятелями режима, внесшими свой вклад в укрепление социализма:
«Наши мэтры именно в 70-е гг. защищают докторские диссертации, получают кафедры, становятся заведующими секторами и отделами, начинается преподавание курсов социологии в университетах. Социологи превращаются из легальных диссидентов-шестидесятников <…> в официозов. Наши отечественные социологи включая, прежде всего ленинградскую школу <…> по-прежнему с нездешней силой исповедуют парсонианизм, утверждая, таким образом, брежневский социализм» [160]160
Здравомыслова Е. А. Ленинградская социологическая школа…, с. 136.
[Закрыть].
Социологи «первого призыва», руководители советских социологических институтов воплощают собой – и внедряют в память профессии – идею преемственности советской и постсоветской социологии. Оглядываясь назад, многие из них видят свою жизнь и творчество – и при советском режиме, и после него – прекрасными, достойными и благородными. Неудивительно поэтому, что с точки зрения основателей советской социологии история профессии предстает в виде нерушимого славного континуума. Оптимистическое ощущение от собственной карьеры превращается в их сознании в непрерывность интеллектуальной истории, где между советской и постсоветской наукой нет и не может быть никакого разрыва. Попытки напомнить о том, что советская социология крепила, как могла, советский строй, обычно не способны омрачить их самоощущение.
«Игорь Кон недавно опубликовал размышления о своем прошлом, и я абсолютно с ним солидарен: у большинства социологов того времени… не было идеи подорвать этот строй. Была противоположная идея – прийти к истинному марксизму, к истинному социализму, к справедливому социальному обществу… Нам казалось, что можно сделать общество нормальным. Это первоначально и в горбачевской идеологии представлялось. Отсюда потребность в реальном знании – с помощью, конечно, социологии»,
– вспоминает В. А. Ядов [161]161
Ядов В. А. Ленинградская социологическая школа…, с. 12.
[Закрыть].
Такая общая оценка своего пути может конкретизироваться применительно к истории дисциплины следующим образом:
«…новое поколение (поколение основателей ленинградской школы. – Д.Х.) вошло в конфликт со старыми кадрами, но решающим обстоятельством для проведения демаркационной линии был профессионализм. Негласный кодекс научной честности и порядочности стал методологической установкой против идеологического приспособленчества и мнимой партийности. Профессионализм давал новому поколению интеллектуальное и моральное превосходство, которое оставляло мало шансов „не читавшим Парсонса“ на участие в полемике по существу дела» [162]162
Фирсов Б. М. История советской социологии 1950–1980-х гг. Курс лекций. СПб., 2001. С. 189, 114.
[Закрыть].
А вот какова точка зрения на эти самые «международные» стандарты у тех, кому пришлось учиться по ним:
«…наши молодые, возвращаясь с Запада, признают, что все мы просто малограмотные. Не хочу говорить о преемственности (чего?), но уж мало-мальские знания студентам наши шестидесятники дать могли бы. Однако они отдали социологическое образование в руки научных коммунистов, в руки людей, от науки далеких, зато нередко выступавших в роли гонителей социологии. В итоге в социологии нет молодого поколения» [163]163
Воронков В. М. Ленинградская социологическая школа…, с. 132.
[Закрыть].
Идея придания социализму человеческого лица, дорогая социологам старшего поколения, не всегда находит поддержку у поколения их учеников.