Текст книги "До рая подать рукой (сборник)"
Автор книги: Дин Рей Кунц
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 71 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Глава 48
Кофеину и сахару, в большом количестве и в тандеме, вроде бы положено губить здоровье человека вообще и нарушать его сон в частности, но кока и пирожные магическим образом улучшили настроение Микки и совершенно не мешали тяжелеть векам.
Она сидела за кухонным столом, раскладывая пасьянс за пасьянсом, дожидаясь Лайлани. Не сомневалась, что девочка найдет способ до зари появиться в их трейлере, пусть ее отчим и прознал об их отношениях.
Без задержки, сразу по прибытии Лайлани, Микки намеревалась отвезти девочку к Клариссе в Хемет, несмотря на попугаев и риск. Для стратегий времени не оставалось, только для действий. И если Хемет окажется лишь первой остановкой в долгом и многотрудном путешествии, Микки соглашалась заплатить за это путешествие ту цену, которую с нее попросят.
Когда же тревога, злость, кофеин и сахар более не могли перебороть сонливость, когда у нее начала болеть шея, если она опускала голову на сложенные на столе руки, Микки принесла из гостиной диванные подушки и положила на пол. Ей хотелось быть рядом с дверью, чтобы сразу откликнуться на стук Лайлани.
Она сомневалась, что Мэддок вернется, но и не решалась оставить дверь открытой для Лайлани, потому что доктор Дум все-таки мог заявиться, только на этот раз со шприцем, наполненным дигитоксином или его эквивалентом, дабы совершить очередной акт милосердия.
В половине третьего утра Микки вытянулась на диванных подушках, чуть ли не упираясь головой в дверь, с намерением бодрствовать, но мгновенно заснула.
Сон ее начался с больничной палаты, где она лежала прикованная к постели и парализованная, одинокая и боящаяся своего одиночества, потому что ждала появления Престона Мэддока, который, пользуясь ее беспомощностью, мог подкрасться к ней и убить. Она звала медицинских сестер, проходивших по коридору, но все они были глухие и каждая с лицом матери Микки. Она звала и проходивших мимо врачей, которые подходили к открытой двери, чтобы взглянуть на нее. Врачи друг на друга не походили, зато свои лица позаимствовали у мужчин, которые жили с ее матерью и в детстве проделывали с ней многое такое, о чем не хотелось вспоминать. Тишину нарушали только ее крики, приглушенное постукивание и свистки проходящего поезда, которые она слышала из ночи в ночь в тюремной камере. А потом сон в мгновение ока перенес ее из больничной палаты в вагон поезда, парализованную, но сидящую в купе в тревожном одиночестве. Перестук колес стал громче, периодические свистки локомотива уже не навевали мысли о похоронах, а напоминали жалостливый крик чайки, поезд набирал скорость, чуть раскачиваясь из стороны в сторону. Путешествие сквозь черноту ночи закончилось тем, что ее выгрузили из поезда на пустынной станции, где Престон Мэддок, наконец-то появившийся в ее сне, ждал с инвалидным креслом, в которое она обреченно и уселась, понимая, что теперь целиком находится в его власти. Шею его украшало ожерелье из зубов Лайлани. В руке он держал парик из длинных волос девочки. Когда Мэддок надел этот парик на голову Микки, белокурые пряди скрыли не только уши, но и лицо и полностью отключили ее органы чувств. Она оглохла, онемела, ослепла, более не различала никаких запахов, не могла определить, где находится и куда ее везут, ощущала только непрерывное движение инвалидного кресла, его покачивание, если одно из колес попадало в выбоину или на бугорок мостовой. Мэддок катил ее на встречу с судьбой, и сама она ничего не видела и не чувствовала.
Проснулась Микки теплым утром, дрожа от холода воспоминаний этого кошмарного сна. Свет за окном, а потом и часы подсказали ей, что уже тридцать или сорок минут как рассвело.
Поскольку спала она головой к запертой двери, то услышала бы самый тихий стук. Лайлани не приходила.
Микки поднялась с трех диванных подушек, сложила их горкой, отодвинула в сторону.
Взошедшее солнце придало ей храбрости. Она решилась открыть дверь, не боясь, что за нею ее может поджидать Мэддок. Переступила порог и остановилась на верхней из трех бетонных ступенек.
Соседний трейлер окутывала тишина. Сумасшедшая женщина не вальсировала во дворе. Над крышей с негромким гудением не висела летающая тарелка, как хотелось бы Мэддоку.
Три вороны полетели на запад, пернатые трудяги, решившие начать очередной день с посещения оливковой рощи или городской свалки, но ни одна не обкаркала Микки, поднимаясь со штакетин, как в прошлый вечер, когда она шла мимо них к пролому в заборе.
С ворон взгляд Микки опустился на розовый куст, весь в шипах, с редкими жалкими листочками, который словно смеялся над Дженевой, никак не реагируя на ее заботу. С кустом произошли разительные перемены: среди голых, ощетинившихся шипами веток расцвели три огромные белые розы, на лепестках которых в лучах солнца поблескивали капельки утренней росы. Розы, покачиваясь, приветствовали наступление нового дня.
Микки спустилась с бетонных ступенек, в недоумении пересекла двор.
Многие годы куст и не думал цвести. Вчера днем сквозь лес шипов не проглядывало ни одного бутона, не говоря уже о трех.
Осмотр с близкого расстояния показал, что розы выросли в другом месте, пусть и на территории трейлерного парка. Каждый цветок крепился зеленой ленточкой к этому представителю растительности Адского сада, который каким-то образом вырос на земле.
Лайлани.
Девочке каким-то образом все-таки удалось выскользнуть из дома, но она не постучала, а это могло означать только одно: Лайлани потеряла всякую надежду на то, что кто-либо сможет ей помочь, и ей не хотелось навлекать гнев Мэддока на головы Микки и Дженевы.
Эти три розы, очень красивые, выбранные с особой тщательностью, были не просто подарком, они несли в себе послание Лайлани. Своим белым, зацелованным солнцем великолепием они говорили: «Прощайте».
В ужасном настроении, словно раздираемая всеми шипами розового куста, Микки отвернулась от послания, которое не могла принять, и направилась к соседнему трейлеру, рке заранее предчувствуя, что никого там не найдет.
Пересекла лужайку, миновала пролом в заборе, который разделял два участка, и только тогда поняла, что сдвинулась с места. А уж до двери черного хода соседей просто добежала.
Торопливо постучала, пусть и не придумала благовидного предлога для визита в обитель Мэддока и Синсемиллы. Стучала так долго и сильно, что ей пришлось потереть сведенные болью костяшки пальцев о ладонь другой руки. За дверью ничего не изменилось, из трейлера не донеслось ни звука, словно она не стучала вовсе.
Как прежде, окна были закрыты шторами. Микки посмотрела направо, налево в надежде увидеть шевеление ткани, свидетельство того, что за ней наблюдают, что в доме кто-то есть.
Когда она постучала вновь, но ей никто не ответил, она взялась за ручку. Не заперто. Дверь открылась.
На кухне Мэддоков утро еще не наступило, тяжелые шторы не желали пропускать свет. Даже с открытой дверью и солнечными лучами, устремившимися в дверной проем вместе с Микки, тени не желали отдавать завоеванное.
Часы с подсветкой, самое яркое пятно в кухне, словно не крепились к стене, а каким-то чудом висели в воздухе, часы судьбы, отсчитывающие мгновения, оставшиеся до смерти. Она ничего не слышала, кроме едва уловимого мурлыкания их механизма.
С порога Микки крикнула: «Привет! Есть тут кто-нибудь? Кто дома? Привет!»
Ответа не последовало, и Микки вошла в дом.
Подумала о том, что это ловушка. Она сомневалась, что Мэддок затаился в тишине и темноте, чтобы огреть ее молотком по голове. Но она, безусловно, вошла без спроса в чужой дом, и ее могли обвинить в воровстве, если бы полиция, вызванная Мэддоком, неожиданно подъехала и обнаружила ее в чужом трейлере. Поскольку одна судимость у нее была, за второй дело бы не стало.
Перестав притворяться, что она ищет кого-то еще, а не девочку, теперь она позвала Лайлани и, нервничая, двинулась дальше. Грязные шторы, ободранная мебель, вытертый ковер впитывали ее голос столь же эффективно, что и задрапированные стены и бархатная обивка мебели похоронного бюро. С каждым шагом пространство вокруг нее сжималось, вызывая приступ клаустрофобии.
Сдающиеся в аренду трейлеры с обстановкой находились на самом краю финансового спектра. И на неделю их зачастую снимают жильцы, которые с большим трудом наскребают деньги, чтобы в пятницу внести требуемую сумму. Соответственно, и мебель в таких трейлерах дышала на ладан, а жильцы никогда и ничем не украшали свой временный дом: ни сувенирами, ни безделушками, ни дешевенькими, в десять долларов, настенными репродукциями.
В кухне и гостиной Микки не увидела ничего такого, что принадлежало Мэддокам и указывало бы на то, что они здесь жили. Рожденный в богатстве, привыкший к хорошим вещам, доктор Дум мог бы заплатить за президентский люкс в отеле «Риц-Карлтон», однако предпочел подобные «апартаменты». Тот факт, что он арендовал трейлер на неделю, называя себя Джорданом Бэнксом, не просто доказывал, что в эти дни он старался не высовываться, но свидетельствовал о его стремлении оставить как можно меньше, а то и вообще никаких доказательств того, что он путешествовал в компании Лайлани и ее матери, чтобы в будущем, когда их пути разойдутся, никто и ничто не могло бы связать их воедино.
Жалкое жилище, пренебрежение к условиям жизни жены, когда не составляло труда значительно их улучшить, однозначно указывали, что причины, по которым Престон Мэддок женился на Синсемилле, не имели ничего общего с любовью или с желанием иметь свою семью. Что побудило его жениться, оставалось загадкой, и возможно, в своих предположениях Лайлани и близко не подходила к истинным мотивам этого.
Поход в спальни и ванну требовал больше смелости, а может, глупости, чем для того, чтобы войти через дверь черного хода. Ночных теней, спрятавшихся от зари, затаившихся по углам, дожидаясь заката, который вновь отдаст им весь мир, в этих помещениях было больше, чем в первых двух. И хотя она везде зажигала лампы, они, казалось, боялись теней, освещая только маленький пятачок под собой.
В ванной не обнаружилось ни зубных щеток, ни бритвенных принадлежностей, ни пузырьков с лекарствами, ничего такого, что могло бы говорить о присутствии жильцов.
В меньшей из спален она нашла пустой шкаф, пустые ящики комода и тумбочки, смятые простыни на кровати.
В большой спальне дверцы шкафа оставили открытыми. На перекладине висели пустые вешалки.
А вот на полу, напротив двери, стояла бутылка лимонной водки. Полная. Закупоренная.
Как только бутылка попалась на глаза Микки, ее начало колотить, и отнюдь не от желания выпить.
Увидев оставленный Лайлани подарок, Мэддок каким-то образом догадался, что Микки обязательно придет сюда. И умышленно не запер дверь черного хода.
Должно быть, он специально съездил в работавший круглосуточно супермаркет, чтобы купить эту бутылку, в полной уверенности, что Микки обязательно заглянет во все комнаты. Этот насмешник даже не поленился прикрепить наклейку-бантик к горлышку бутылки.
Короткого разговора с ней, нескольких минут, проведенных в ее спальне, Мэддоку вполне хватило, чтобы понять, с кем он имеет дело.
Обдумывая проницательность Мэддока, Микки пришла к выводу, что перед ней Голиаф, против которого бессильна и праща Дрожь, начавшаяся при виде бутылки, усилилась, когда она вспомнила, что сейчас Лайлани едет с этим человеком в одном доме на колесах, едет навстречу смерти, которую назовут исцелением, едет к безымянной могиле, в которой будет гнить ее тельце, даже если душа поднимется к звездам. И ей не смогут помочь ни правоохранительные органы, ни надежда.
Оставляя бутылку, Мэддок как бы говорил Микки, что он не испытывает страха перед нею, что полагает ее слабой, неудачливой, абсолютно предсказуемой.
Определив Микки в потенциальные самоубийцы и назначив себя ее советником в этом деликатном деле, он пребывал в убеждении, что ей не требуется особой помощи, чтобы пойти в направлении, указываемом бутылкой, и уничтожить себя, пусть па это уйдут и годы.
Она покинула трейлер, не прикоснувшись к бутылке.
Снаружи слишком яркое утро слепило глаза, острое, как горе, и все в этот августовсхсий день выглядело резким, хрупким, ломким, все, от фарфорового неба до земли под ногами, которая могла разверзнуться от грядущего землетрясения. Почему нет? Дайте только время, уйдет все: и небо, и земля, и зажатые между ними люди. Она не испытывала страха перед смертью, для встречи с которой родилась, но теперь, чего раньше с ней не случалось, боялась, что эта встреча состоится до того, как ей удастся выполнить задание, ради которого и появилась на этой земле, ради которого – она поняла это сейчас – и все остальные увидели этот свет: привнести надежду, веру и любовь в жизни других.
Все то, чему не научили ее двадцать восемь лет страданий, чему она упрямо отказывалась учиться, несмотря на тяжелейшие удары судьбы, открылось ей менее чем за три дня общения с девочкой-калекой, учение которой зиждилось на двух столпах: радости, неугасимой радости, которую вызывал у нее мир, сотворенный Господом, и вере, непоколебимой вере, что ее жизнь, пусть и хаотичная, тем не менее имела смысл и цель, даже если видеть их могли далеко не все. Урок, полученный Микки от опасного юного мутанта, ясный и простой, теперь, когда она стояла на бурой земле, где не столь уж давно Синсемилла танцевала с луной, потряс ее до глубины души: никому из нас не спасти себя, все мы – инструмент в спасении других, и единственно надеждой, которую мы даем другим, нам удастся поднять себя из темноты к свету.
Тетя Джен, в пижаме и шлепанцах, стояла во дворе. Она нашла прощальные розы.
Микки побежала к ней.
Развязывая зеленую ленту, освобождая одну из белых роз, Дженева исколола руки шипами. Капельки крови сливались друг с другом. Но она этого не замечала, и боль, отразившуюся на ее лице, вызвали не раны, а смысл послания Лайлани, который не укрылся от нее, как не укрылся он и от Микки.
Когда их взгляды встретились, им пришлось тут же отвести глаза, тетя Джен посмотрела на розовый куст, Микки – на пролом в заборе, потом на зеленую ленту, зеленое на зелени травы, наконец, на свои трясущиеся руки.
Дар речи вернулся к ней быстрее, чем она ожидала.
– Как называется это место?
– Какое место? – переспросила тетя Джен.
– В Айдахо. Где человек заявил, что его излечили инопланетяне.
– Нанз-Лейк,– без запинки ответила тетя Джен.– Лайлани говорила, что это произошло в Нанз-Лейк, штат Айдахо.
Глава 49
Хула-герлс[81]81
Гавайский танец, исполняется женщинами под барабанный бой и пение, характерен ритмичными движениями бедер и другими эротичными па и пантомимическими движениями рук; хула-герлс – исполнительницы этого танца.
[Закрыть] хула-герлс, вращающиеся бедра, развевающиеся юбки из полиэстра. Вечно улыбающиеся, с черными сверкающими глазами, приглашающе протянутыми руками, танцуя, они могли бы стереть тазобедренные суставы в пыль, будь это человеческие суставы, из кости. Но нет, их бедренные кости и вертлужные впадины сработали из особо прочного, долговечного, стойкого к истиранию пластика.
Лайлани понравилось латинское название вертлужной впадины, acetabulum, не столько из-за магического звучания, как потому, что оно не вязалось с частью человеческого тела, которую обозначало. Скорее ацетабулумом могла называться одна из субстанций, которые Синсемилла курила, вдыхала, заглатывала, вводила в вены с помощью огромных ветеринарных шприцов, запекала в булочки, пожираемые ею десятками, или использовала для их введения другие отверстия человеческого организма, о чем лучше не упоминать. Но на самом деле слово acetabulum означало закругленную впадину в неподвижной кости, которая вместе с бедренной костью (по-латыни – femur, опять же, похоже на дикого кота, а на деле – всего лишь кость) образовывала тазобедренный сустав. Поскольку Лайлани никогда не испытывала желания стать врачом, эта информация не могла принести ей никакой пользы. Но в голове девочки хранились огромные запасы бесполезной информации, что, по ее мнению, помогало не забивать голову более полезной, но навевающей тоску и пугающей информацией, для которой в противном случае освободилось бы место.
Обеденный стол, за которым она сидела, читая книгу в обложке, роман-фэнтези, служил танцплощадкой для трех пластиковых хула-герлс, высота которых варьировалась от четырех до шести дюймов. У всех были одинаковые юбки, но верхние части фигурок отличались как цветом, так и формами.
У двух грудь была небольшой, зато у третьей – внушительные буфера, аккурат такими Лайлани намеревалась обзавестись к шестнадцати годам благодаря позитивному мышлению. Все три конструировались и изготовлялись с таким расчетом, чтобы малейших вибраций, передающихся дому на колесах при движении по дороге, хватало для того, чтобы они изгибались в танце.
Еще две хула-герлс танцевали на маленьком столике между двумя креслами в гостиной, еще три – на столе у дивана, который стоял напротив кресел. На кухонном столе место ценилось как нигде больше, но на нем расположились аж десять танцовщиц. Танцевали они и в ванной, и в спальне.
Хотя большинство из них заставляла двигаться простенькая система противовесов, некоторые работали на батарейках, то есть продолжали без устали танцевать, даже когда дом на колесах останавливался на заправку или на ночь. Синсемилла верила, что непрерывно кружащиеся в танце статуэтки генерируют положительные электромагнитные волны, а уж эти волны защищали дом на колесах от столкновений, поломок, угонов, от встречи с черной дырой, аналогичной той, что расположилась в Бермудском треугольнике, утягивая в себя все, что попадало в зону притяжения. Синсемилла настаивала, чтобы в каждом помещении в любой момент танцевали как минимум две статуэтки.
Ночью, на софе в гостиной, Лайлани иногда убаюкивал ритмичный шепот извивающихся бедер и шелест юбок. Но гораздо чаще она затыкала уши подушкой, чтобы отсечь этот звук и подавить желание бросить маленьких танцовщиц в кастрюлю, поставить ее на плиту и вдохнуть запах плавящегося пластика. Все свои воображаемые действия она описала в поэме, которую хранила в памяти. Называлась поэма «Трансформация опасного юного мутанта в богиню Гавайских вулканов».
В те не столь уж редкие вечера, когда непрерывный шум танцующих статуэток раздражал Лайлани, большущее, диаметром в семь футов, лицо, нарисованное на потолке в гостиной, над ее раскладным диваном, иногда помогало уснуть. Добрый гавайский бог Солнца, чуть фосфоресцирующий в темноте, смотрел на нее сонными глазами, с застывшей на губах улыбкой.
В их доме на колесах хватало и других гавайских мотивов. Изготовили этот дом по высшему классу, индивидуальный проект, на базе автобуса «Превост», использующегося для междугородных пассажирских перевозок. Синсемилла окрестила их жилище «Макани оли-оли», что в переводе с гавайского означало «Легкий ветерок», не самое удачное название для транспортного средства, вес которого переваливал за пятьдесят две тысячи фунтов. С тем же успехом слону можно было дать кличку Пушок. «Легкий ветерок» становился самым большим домом на колесах в любом трейлерном парке, куда они сворачивали, чтобы провести ночь или день-другой. Увидев его, дети от изумления раскрывали рты. Пожилые любители путешествий, которых всегда заботили радиусы разворота и оптимальные траектории подъезда к соединительным узлам инженерных коммуникаций, бледнели, как молоко или магнезия, если ситуация складывалась так, что им предстояло парковать свои скромные «Уинне-бейго» или «Эйрстримы» под боком этого монстра. Многие воспринимали его как левиафана, испытывая негодование или параноидальный ужас.
Дорогу «Легкий ветерок», конечно же, держал уверенно, мчался вперед, как банковский сейф на колесах. Приводимые в движение вибрацией, хула-герлс танцевали, но всегда томно покачиваясь, без дергания. И Лайлани могла читать роман о злых свинолюдях из другого измерения, не боясь, что ее укачает.
Она так привыкла к танцовщицам, что они не отвлекали ее от книги.
То же самое она могла сказать и о ярких гавайских тканях обивки кресел и стульев. А вот кто сильно отвлекал ее, так это Синсемилла и доктор Дум, которые занимали кресла в кабине.
Они что-то задумали. Разумеется, это было их естественное состояние, они родились только затем, чтобы что-то задумывать, как пчелы рождаются, чтобы делать мед, а бобры – строить плотины.
Как истинные заговорщики, говорили они тихо, практически шепотом. А поскольку на борту «Легкого ветерка» компанию им составляла только Лайлани, у последней сложились обоснованные подозрения, что заговор плетется против нее.
И конечно же, речь шла не о такой простенькой игре, как «Найди ортопедический аппарат» или что-то в этом роде. Такие игры заранее не планировались, они начинались спонтанно, если представлялась возможность, и в зависимости от субстанций, которыми заправилась дорогая маман. А кроме того, мелкие пакости, какими бы жестокими они ни были, доктор Дум не жаловал, его интересовало только кардинальное решение проблемы.
Время от времени Синсемилла тайком бросала взгляд на Лайлани или поворачивалась к ней в кресле второго пилота. Лайлани делала вид, что не замечает ее телодвижений. Если мать случайно встретилась бы с ней взглядом, она могла воспринять сие как приглашение учинить девочке небольшую пытку.
Но больше, чем взгляды, Лайлани нервировали пронзительные смешки матери. Синсемилла смеялась часто, возможно, семьдесят или восемьдесят процентов времени, которое пребывала в сознании, что обычно свидетельствовало о ее веселом настроении, девичьем желании позабавиться, но иной раз смех этот преследовал ту же цель, что перестук погремушек гремучей змеи – предупреждал о нападении. Хуже того, по ходу этого долгого разговора не раз и не два шептание прерывалось не менее пронзительным смехом доктора Дума, что на памяти Лайлани случилось впервые. И от его смеха кровь леденела ничуть не меньше, чем от глаз Чарльза Мэнсона, поблескивающих от веселья.
Они мчались на восток по автостраде 15, приближаясь к границе Невады, далеко углубившись в сверкающую под солнцем пустыню Мохаве, когда Синсемилла покинула кабину и присоединилась к Лайлани за столом.
– Что читаешь, беби?
– Фэнтези,– ответила девочка, не отрываясь от книги.
– О чем?
– О злобных свинолюдях.
– Свинки не злобные,– поправила ее Синсемилла.– Свинки – нежные, добродушные существа.
– Это не те свиньи, которых мы знаем. Они из другой реальности.
– Люди злобные, не свинки.
– Не все люди злобные,– возразила Лайлани, защищая себе подобных, и наконец оторвалась от книги,– Мать Тереза не злобная.
– Злобная,– настаивала Синсемилла.
– Хейли Джоэль Осмент не злобный. Он милый.
– Мальчик-актер? Злобный. Мы все злобные, беби. Мы – раковая опухоль этой планеты.– Когда Синсемилла произносила эти слова, на ее губах играла, должно быть, та самая улыбка, которую видели врачи, пропуская через ее мозг достаточно мегаватт, чтобы зажарить яичницу на лбу.
– И потом, они – свинолюди. Не просто свиньи.
– Беби, Лайлани, поверь мне. Если скрестить свинку и человека, естественная доброта свинки обязательно пересилит злобу человека.
Свинколюди не могут быть злобными. Они хорошие.
– Эти свинолюди – отъявленные мерзавцы,– не сдавалась Лайлани, гадая: а случались ли в истории человечества философские дискуссии, сродни тем, что начинала ее мать? Насколько она знала, Платон и Сократ не вели диалога о нравственности и мотивах свинолюдей из других реальностей.– Эти конкретные свинолюди,– девочка постучала пальцем по книжке,– выпустят тебе кишки своими клыками, как только ты попадешься им на глаза.
– Клыками? Так они скорее кабаны, чем свинки.
– Они свиньи,– заверила ее Лайлани.– Свинолюди. Злобные, отвратительные, грубые, упрямые, грязные свинолюди.
– Кабанолюди.– Говорила Синсемилла с той серьезностью, которую люди приберегают для сообщения о чьей-то безвременной кончине.– Они тоже не могут быть злобными. И свинолюди, и кабанолюди должны быть хорошими. Так же как обезьянолюди, курицелюди, собаколюди и любой вид, получившийся в результате скрещивания человека и животного.
Лайлани очень хотелось достать свой дневник и занести в него этот разговор изобретенным ею стенографическим шифром, дабы мать не смогла догадаться о том, что она пишет.
– В этом романе нет никаких курицелюдей, мама. Это литература.
– С твоим умом тебе бы читать что-нибудь познавательное, а не книжки про свинколюдей. Может, ты уже достаточно взрослая, чтобы почитать Бротигана.
– Я его рке прочитала.
На лице Синсемиллы отразилось удивление.
– Прочитала? Когда?
– До рождения. Ты читала его и тогда, снова и снова, и я усвоила эту книгу через плаценту.
Синсемилла восприняла ее слова на полном серьезе и обрадовалась. Более того, просияла.
– Круто. Это круто.'– И тут же на ее лице проступили лисьи черты, словно, спровоцированная полной луной, она начала превращаться в хитрую рыжую бестию.– Хочешь узнать секрет?
Вопрос встревожил Лайлани. Грядущее откровение, несомненно, имело отношение к оживленному перешептыванию ее матери и псевдоотца на пути от Санта-Аны к Сан-Бернардино, к прожаренному солнцем Барстоу, к Бейкеру и дальше. Все, что их радовало, не могло стать хорошей новостью для Лайлани.
– Я прямо сейчас делаю маленькую свинку, — прошептала Синсемилла.
Должно быть, на каком-то уровне Лайлани сразу поняла, о чем ведет речь Синсемилла, но просто не могла заставить себя это осознать.
Всматриваясь в бесстрастное лицо дочери, Синсемилла отказалась от шепота и заговорила медленно, словно что-то растолковывая тупице:
– Я делаю... маленькую свинку... прямо сейчас.
Лайлани не смогла изгнать из голоса отвращение.
– О господи.
– На этот раз я намерена все сделать правильно,– заверила ее Синсемилла.
– Ты беременна.
– Два дня тому назад я воспользовалась домашним тестом для определения беременности. Вот почему я купила тинги, моего маленького змеиного дружка,– она указала на левую руку, на которой место укуса закрывала пластинка бактерицидного пластыря.– Купила себе в подарок за то, что забеременела.
Лайлани поняла, что она мертва. Она еще дышала, но ее уже приговорили к смерти, причем казнь со следующего февраля перенесли на гораздо более ранний срок. Она не знала, почему так произошло, почему беременность матери уменьшала число отпущенных ей дней, но не сомневалась в том, что может доверять своей интуиции.
– Когда ты повела себя с бедной тинги как ребенок,– продолжила Синсемилла,– я подумала, что это дурной знак. Убив тинги, ты, возможно, принесла мне беду, я, возможно, уже не была беременна. Но вчера я проверилась еще раз и...– она похлопала себя по животу,– свинка по-прежнему в клетке.
Тошнота вызвала внезапный прилив слюны во рту Лайлани, девочке едва удалось ее проглотить.
– Твой папочка, Престон, давно этого хотел, но раньше я не была готова
Лайлани качнуло вперед, в сторону водительского кресла, в сторону Престона Мэддока.
– Видишь ли, беби, мне требовалось время, чтобы понять, почему у тебя и Луки не развились экстрасенсорные способности, хотя я дала вам все, что могла, чудесный поток прекрасных психоделиков постоянно поступал из моей крови в вашу, пока вы выпекались в материнской духовке.
Обратная сторона опущенного щитка, предохраняющего глаза от солнечных лучей, служила зеркалом. Даже с расстояния шестнадцати или восемнадцати футов Лайлани могла разглядеть, как взгляд Мэддока то и дело перемещается с дороги на зеркало, в которое он видел ее и Синсемиллу.
– А потом до меня дошло: я должна пользоваться только натуральными продуктами! Да, я получала пейот, ты знаешь, из кактуса, и я получала псилоцибин, из грибов. Но к ним добавляла чуточку ДМТ и в достатке ЛСД, а это уже синтетика, Лани, беби, сделанная людьми.
Боль пульсировала в деформированной руке Лайлани. Она осознавала, что обеими руками она изгибает книгу, которую читала.
– Экстрасенсорные способности идут от Геи, видишь ли, от самой Земли, она живая, и если ты настраиваешься с ней на одну волну, беби, она преподносит тебе подарок.
Не отдавая себе отчета в том, что делает, Лайлани сорвала с книги обложку, смяла несколько страниц. Отложила книгу в сторону, сжала левую, сведенную болью руку правой.
– Но, беби, как можно настроиться на одну с ней волну, если ты смешиваешь хорошие натуральные галлюциногены, такие как пейот, с дерьмом, изготовленным в химических лабораториях, вроде ЛСД? Вот в чем была моя ошибка.
Мэддок хотел зачать ребенка с Синсемиллой, прекрасно зная и полностью отдавая себе отчет в том, что во время беременности она будет в больших количествах принимать галлюциногены, таким образом практически гарантируя появление на свет младенца с врожденными дефектами.
– Да, все пошло наперекосяк из-за синтетического дерьма. Теперь я прозрела. На этот раз я намерена ограничиться только травкой, пейотом, псилоцибином... только натуральными, цельными продуктами. И у меня точно родится чудесный ребенок.
Доктор Дум не был также и мистером Сентиментальность. Он не плакал на годовщинах каких-либо печальных событий или когда смотрел мелодрамы. Лайлани не могла представить его играющим с детьми, читающим детям сказки, общающимся с детьми. Желание иметь ребенка вообще, не именно от этой насквозь пропитавшейся наркотиками женщины, совершенно не вязалось с его характером. Его мотивы были такими же загадочными, как отражения глаз, которые она видела сейчас в зеркале на обратной стороне щитка.
Синсемилла взяла со стола книгу и продолжила, расправляя смятые страницы:
– Поэтому, если Гея улыбнется нам, у нас будет не один чудесный ребенок. Два, три, может, и целый помет.– Она озорно улыбнулась и подмигнула Лайлани.– Может, я просто свернусь на одеяле в углу, как настоящая маленькая сучка, а все мои маленькие щенята будут ползать по мне, тянуться крохотными голодными ротиками к всего двум грудям.
Всю свою жизнь Лайлани прожила в холодных приливах глубокого, странного моря, которое звалось Синсемиллой, борясь с подводными течениями, грозившими утащить ее на дно, сражаясь с ежедневными штормами и ураганами, словно была матросом с потерпевшего крушение корабля, отчаянно цепляющимся за держащийся на воде спасательный плот или бревно, прекрасно понимая, какие страшные, жаждущие ее смерти существа кружат под водой. Эти девять лет, насколько она себя помнила, ей удавалось приспосабливаться ко всем сюрпризам и ужасам, которыми потчевало ее это море. И хотя она не потеряла уважения к смертоносной мощи стихийной силы, именуемой Синсемиллой, хотя всегда держалась настороже, готовясь к тайфунам, которые могли налететь в любую секунду, ее способность приспосабливаться к обстоятельствам помогла избавиться от значительной доли страха, который она испытывала, будучи маленькой девочкой. Когда неизвестность – основа существования, она более не ужасает, а когда девять лет изо дня в день ты сталкиваешься со странностями, возникает уверенность, что удастся достаточно хладнокровно и адекватно отреагировать на любую неожиданность.




























