355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэйв Эггерс » Лучшее от McSweeney's, том 1 » Текст книги (страница 24)
Лучшее от McSweeney's, том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:46

Текст книги "Лучшее от McSweeney's, том 1"


Автор книги: Дэйв Эггерс


Соавторы: Джонатан Летем,Кевин Брокмейер,Джордж Сондерс,Лемми Килмистер,Зэди Смит,Джим Шепард,Энн Камминс,Артур Брэдфорд,А. Хоумз,Александар Хемон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

Чаще всего умирают по понедельникам. Обещания выходных остаются в прошлом, впереди – ужас еще одной недели. Как-то вы были в штате Северная Каролина и шли полем; вы тогда учили английский и в этот ясный день растолковывали Джозефу, что слово «солнечный» противоположно слову «тучный». Я все время об этом думаю.

В вашем доме я больше не бываю. И вообще объезжаю его стороной. Ключ от входной двери у меня все еще с собой, я помню, где что находится. Бобровая шуба, та самая, которая была на вас, когда вы стояли на палубе океанского лайнера, все так же висит в холле, в платяном шкафу. И хотя из вашей спальни сделали кабинет, маленькая статуя Ириды по-прежнему стоит на книжной полке.

Да, верно, время от времени я езжу на кладбище. Сижу в машине, опустив окна, просматриваю почту или привожу в порядок чековую книжку. Но из машины не выхожу. Впрочем, я знаю – вы не стали бы возражать.

Интересно, прощается ли кто с картинами? Ни один из проезжающих мимо дома, этой коробки из-под обуви, не сказал бы, что по адресу Ларчвуд-драйв, 818 находится богатейшая коллекция современного искусства. Я пробовала запомнить нарисованные вашим мужем картины, похожие одна на другую как пасхальные яйца – разноцветные квадратики в гнезде. Это вы говорили мне, что они напоминают вам удары сердца? Ваши собственные работы похожи на античное письмо, на причудливо переплетенные знаки, вытканные с превеликим тщанием. Торжественные и лишенные изысканности, утяжеленные плетением и совершенно не запоминающиеся.

В тот день, когда я ушла из фонда, для себя я решила, что когда-нибудь вернусь, что частичка меня всегда будет сидеть на своем прежнем месте, задрав голову к окну цокольного этажа. Или останется в вашей студии, за рабочим столом из алюминия, тем самым, за которым мы сидели, когда я держала вашу дрожащую руку, пока вы ставили подпись – не одну сотню раз. Иногда я представляю вас в кресле-каталке у лестницы на верхнем этаже: на вас наряд от Шанель, вы благоухаете духами «Л’Ориган», а между тем до прихода гостя еще целый час. Именно с того самого наблюдательного пункта над балюстрадой вы обычно и звали нас, находившихся внизу. Именно оттуда вы однажды распорядились спилить ветку дерева на переднем дворе, загораживавшую вам почтовый ящик.

В свой последний день в фонде я раскладывала кое-какие ваши старые письма на столе в белой кухне, дышащей покоем. Напротив висели четыре маленьких картины: желтые и оранжевые квадраты, вписанные в другие квадраты. Мне они нравились, я чувствовала между ними и собой какую-то связь, однако никогда больше не встречала другие такие картины, не выражавшие абсолютно ничего.

Мне всегда нравилась почта, пересылаемая по воздуху – будто призраки путешествуют. Некоторые конверты были бледно-голубыми с синими и красными полосками по краям. Аэрограммы из Бразилии приходили с экзотическими, желто-зелеными косыми чертами. В них вы писали о покраске кухни, о днях, которые все тянутся и тянутся, о неприятных ощущениях при работе с шерстью в августе. Вы интересовались, не забывает ли Джозеф в прохладную погоду надевать шляпу, принимает ли витамины. По-английски вы говорили своеобразно: тембр голоса у вас становился низким, и вы тщательно выговаривали слова. Как-то пришло письмо, состоявшее из одного только «Никаких новостей…».

Я прикоснулась к разрисованной под льняную ткань пластиковой поверхности стола, к виниловым стульям столовой и к тому, что вы называете «первой в США кофеваркой „Чемекс“»; радостно сознавать, что если уж не люди, то хотя бы вещи живут вечно.

13.

Если в отеле я обедаю рано, то считай весь день насмарку, впрочем, тут уж ничего не поделаешь. Раз день с самого начала не задался, постарайтесь просто-напросто пережить его. Пораньше обедайте, пораньше ужинайте и пораньше укладывайтесь спать.

В номере отеля находиться приятнее, чем в квартире или конторе. В отеле от вас не ждут активных действий: вы смотрите по телевизору «Куджо», [68]68
  Фильм по одноименному роману Стивена Кинга.


[Закрыть]
дублированный на голландский, или любуетесь видом из окна, если, конечно, он есть, этот вид, который вы себе можете либо не можете позволить. От вас не ждут, что вы будете сами застилать кровать и убираться. Ждут, что вы снимете телефонную трубку и попросите тех, кто на том конце провода, принести вам минеральную воду или корзину с фруктами. Жалуйтесь, если персики окажутся недозревшими, а булочки – черствыми. А где банный халат, который вы просили принести еще вчера?

Когда-то я останавливалась и в других отелях, видела другие, гораздо более оживленные места, чем это. Я успела пожить во множестве номеров, пытаясь забыть, что я там делаю. В Испании или Италии я слишком налегала на горячительные напитки и говорила такое, что у многих хорошо одетых посетителей вызывало смех. Обычно на следующий день я уже не могла вспомнить шутку.

Мне хотелось бы рассказать вам, как я танцевала в кругах света от ламп – в Нюрнберге, рядом с Конгресс-холлом, как в Стамбуле ползла дорогой паломников к Софийскому собору, как в Алжире, чтобы не потерять сознание от расплавленного воздуха, подставляла запястья под кран с холодной водой. Однако ничего этого не было. Я сидела в номере кельнского отеля и ужинала целым тортом из кондитерской, боясь выйти в ресторан.

Я скольжу, проносясь через города, здания, площади и горные хребты, ни с кем не заговаривая. Выходит, конечно, дешевле, но и тоскливей. Никакого утешения. Так все и начинается.

перевод О. Дементиевской

ДОМОГАТЕЛЬСТВО
Ребекка Кертис

Я ждала своего любовника – я бы назвала его своим «парнем», но мой парень всегда поправляет меня, чтобы я говорила «любовник», потому что мы с ним еще учимся, а «парень» в школе звучит глупо, – и уже было поздно. Когда зазвонил дверной звонок, я подумала: а вот и мой любовник! – и открыла свою дверь на втором этаже, но внизу у лестницы я увидела лицо кокаинщицы, хотя, конечно, в тот момент я еще не знала, кто она такая.

– Я твоя соседка, – прокричала кокаинщица через стекло, – я живу в соседнем доме.

Ну, у меня был тогда сосед, который жил в соседнем доме, и он был черный, и его звали Тим, и Тим мне очень нравился, поэтому, когда кокаинщица сказала, что живет в соседнем доме, я поверила ей. Я не хотела быть невежливой с приятелями Тима.

– Ты знаешь Тима? – сказала я.

– Я твоя соседка, – сказала кокаинщица. – Я живу в соседнем доме.

И я спустилась по лестнице и открыла нижнюю дверь (ту, которая выходит наружу), и мы оказались лицом к лицу.

– Мне нужна твоя помощь, – сказала кокаинщица. – Мне позарез нужна твоя помощь.

– Ну, – сказала я.

Она объяснила, что ее ребенку нужны подгузники, что они закончились, и что ей нужна моя помощь, чтобы купить подгузники. Она сказала: «Сестренка, мне нужна твоя помощь».

Я знала, что никакая я ей не сестренка. Но это было очень мило с ее стороны назвать меня так, и я подумала, что, если на самом деле ей нужен крэк, я пойду вместе с ней в магазин, который был всего в квартале от меня и работал допоздна, и заставлю ее вместо наркоты купить подгузники.

На улице было свежо, и наши шаги раздавались отчетливо.

– Так ты знаешь Тима? – сказала я.

– Кто такой Тим? – сказала она.

– Тим это мой сосед, он живет в соседнем доме, – сказала я. – А разве ты живешь не в соседнем доме?

– Я только что переехала, – сказала она.

В магазине мы вместе, моя соседка и я, пошли к полке с подгузниками. Все видели, как мы стояли у этой полки и выбирали подгузники. Я подумала, что в каком-то смысле я сейчас как будто бы ее мать.

– Я, пожалуй, возьму, чтобы надолго хватило, – сказала моя соседка, собираясь взять самую большую упаковку подгузников.

– Нет, не надо, – сказала я. – У меня не очень много денег. Пожалуйста, выбери подгузники подешевле.

– Хорошо, – сказала она. – Она выбрала подгузники. – Вот дешевые подгузники, – сказала она.

Это были не дешевые подгузники, но мы понесли их на кассу.

Мальчик на кассе странно на нас посмотрел. Мне в нас ничего странным не казалось, и мне не понравился этот его странный взгляд.

– Мне нужен чек, – сказала моя соседка.

– Вам нужен чек? – сказал мне кассир.

Меня это разозлило. Он же слышал, что мы попросили чек.

– Да, – сказала я, – нам нужен чек.

Я подумала, что это как-то связано с пособиями, что, если получаешь пособие, надо сохранять чеки.

Мы расстались с соседкой у выхода из магазина. Она достала из урны бычок.

– Мне нужна сигарета, – сказала она.

– Спокойной ночи, – сказала я.

Я пошла домой. Я села на кушетку и почувствовала себя одинокой. К тому времени, как мой любовник позвонил в дверь, я уже поняла, что меня одурачили.

– Так что там с подгузниками? – сказал мой любовник.

– Ничего, – сказала я.

– Она уже небось отнесла их обратно, – сказал он.

– Ну и ладно, – сказала я. Свежо как сегодня ночью.

– Мне не нравится, что ты живешь на этой улице, – сказал он. – Я буду очень рад, если ты будешь жить со мной, на моей улице.

На следующий вечер мы сидели с моим любовником и смотрели фильм про баскетбол. Когда зазвонил дверной звонок, я подумала: а вот и она! Но, подойдя к верхней двери и посмотрев вниз, я увидела там мужчину, которого никогда раньше не видела.

Я спустилась по лестнице.

– Привет, – сказала я.

– Твой парень дома? – сказал он.

– Мой любовник? – сказала я.

– Да, – сказал он. – Он дома?

– Да, – сказала я. Я поднялась по лестнице. – Он хочет поговорить с тобой, – сказала я.

Мой любовник пошел вниз, а я села на кушетку и стала ждать. Я слышала их голоса, как бывает слышно грузовики, едущие по шоссе, но я не могла разобрать слов.

Мой любовник вернулся.

– Что он сказал? – сказала я.

– Ему нужно было два доллара, – сказал мой любовник.

– Он хотел два доллара на крэк? – сказала я.

– На молоко, – поправил мой любовник. – Ему нужно было два доллара на молоко.

– А, – сказала я. – Молочник, – сказала я. – Так ты его знаешь? Я не поняла.

– Нет, – сказал мой любовник. – Я его не знаю.

Мой любовник лег обратно на кушетку. Он включил кино про баскетбол, которое он до этого останавливал.

– Они знают этот дом, – сказал мой любовник, – и они знают, что ты живешь тут, и мне не нравится, что ты живешь на этой улице. Я буду очень рад, если ты будешь жить со мной, на моей улице.

– Ладно, – сказала я.

И теперь я живу со своим любовником на его улице. Это очень милая улица, гораздо лучше, чем моя прежняя улица, и снег уже начал собираться, так что на праздники у нас, может быть, будет снежно.

Сегодня утром (ну, на самом деле где-то в полдень, просто мы обычно в полдень просыпаемся, потому что спать ложимся очень поздно) кто-то позвонил в дверь.

– Откроешь? – сказал мой любовник (он обычно сам любит открывать дверь, но на этот раз был голышом). – А то я голый.

У двери стоял мужчина. Это был неопрятный мужчина, и на нем была красная шерстяная шляпа. Он был очень похож на отца из фильма «Время убивать»: у него были суровые брови и зубы цвета слоновой кости.

– Бутылки у вас есть? – сказал он.

– Извините, – сказала я. Я закрыла дверь.

– Кто это был? – сказал мой любовник, натягивая брюки.

– Пьяница. За бутылками, – сказала я.

– А, – сказал он, – собиратель бутылок.

Я постояла немного.

Я открыла дверь. Собиратель бутылок шел по улице, толкая магазинную тележку к дому нашего соседа.

– Эй! – сказала я.

Он оглянулся.

– Есть бутылки? – Он пошел ко мне.

Я вынесла с кухни два ящика бутылок и поставила их на крыльцо.

– Подождите, – сказала я собирателю бутылок, который стоял со своей тележкой у крыльца, – там еще есть.

– Что ты делаешь? – сказал мой любовник.

– Рождество, – сказала я. – Сейчас праздники.

Я взяла еще два ящика и вынесла их на улицу. Собиратель бутылок ждал на крыльце. Мне было приятно отдать ему столько бутылок.

– Счастливого крэка! – сказала я.

Он пожал плечами.

– И вам счастливого крэка, – сказал он.

В глубине души я радовалась, но мой любовник, уже одетый, не разделял моих чувств.

– Ты странная, – сказал мой любовник.

– Это был кокаинщик? – сказала я.

– Нет, – сказал он. – Это собиратель бутылок.

– А, – сказала я.

Я теперь совсем запуталась. Кокаинщик, собиратель бутылок, отец, сосед, кокаинщица, сестренка, мать, парень, любовник, милая улица, улица наркодилеров – все эти ярлыки какие-то скользкие и так легко смешиваются друг с другом, как краски, но мне кажется, что скоро, в один из этих снежных дней, раздастся глас Божий, и тогда мои наушники, возможно, спасут мне жизнь.

Перевод Н. Лебедевой

СЛУЧАЙ КАУДЕРСА
Александар Хемон

I. Volens-Nolens

Я познакомился с Исидорой в Сараево, в университете. Мы оба перевелись на факультет литературы: она – с философского, я – с инженерного. Знакомство наше состоялось на последних партах аудитории марксизма. Преподаватель марксизма красил волосы в адски черный цвет и частенько попадал в заведения для душевнобольных. Он любил разглагольствовать о статусе человека во Вселенной: человек, заявил он, напоминает муравья, ухватившегося за соломинку во время всемирного потопа, и мы слишком молоды даже для того, чтобы приблизиться к пониманию этого. Итак, нас с Исидорой связала зубодробительная скука.

Отец Исидоры был известным шахматным аналитиком, на короткой ноге с Фишером, Корчным и Талем. Он вел репортажи с чемпионатов мира и писал книжки о шахматах; особенно прославился учебник для начинающих, имевшийся в каждом доме, где любили шахматы. Время от времени, навещая Исидору, я заставал ее за вычиткой отцовских рукописей. Это была утомительная работа: они с отцом по очереди проговаривали вслух записи шахматных партий (король е4; ферзь d5; с8-b7 и т. д.), им случалось выпевать игры, как будто они играли в шахматном мюзикле. Исидора была дипломированным шахматным судьей и ездила вместе с отцом по всему миру на турниры. Возвращаясь, она нередко рассказывала о странных людях, с которыми ей довелось повстречаться. Однажды в Лондоне она познакомилась с русским эмигрантом по имени Владимир, и тот рассказал ей, что Кандинский был всего-навсего офицером красной армии и руководителем художественной студии; выдавая работы неизвестных художников за свои, он и сделался великим Кандинским. Как бы то ни было, внешний мир казался ужасно интересным местом.

Нам было скучно в Сараево. Трудно было не скучать. У нас были идеи, планы и надежды, что удастся переломить косность маленького города, а заодно и мира в целом. Мы постоянно носились с незаконченными и невыполнимыми проектами: однажды мы взялись переводить книгу о Баухаусе и застряли уже на первом абзаце, потом книгу о Иерониме Босхе и не сумели справиться даже с первой страницей – наш английский оставлял желать лучшего, и у нас не было ни словарей, ни терпения. Мы читали и говорили о русском футуризме и конструктивизме, воодушевляясь революционными возможностями искусства. Исидора постоянно придумывала все новые перфомансы, в которых, например, мы являлись куда-нибудь на заре с сотнями буханок хлеба и выкладывали из них кресты. Это было некоторым образом связано с поэтом Хлебниковым: корень его фамилии, «hleb» значил «хлеб» во многих славянских языках. Разумеется, мы так и не реализовали эту идею: одна только необходимость встать на заре была достаточным препятствием. И все же Исидора поставила несколько перфомансов, в них участвовали ее друзья (сам я никогда не принимал участия), которых скрытые месседжи перфомансов волновали гораздо меньше, чем возможность погорлопанить и побузить на всю катушку, на особенно грозный сараевский манер.

В конце концов, мы основали социалистическую молодежную организацию и тем самым открыли способ реализовать кое-какие из своих революционных фантазий. Социалистическая молодежная организация предоставляла нам свободу, доказывая, что мы не стремимся заработать деньги, не преступаем границы приличий и уважаем социалистические ценности. К нам присоединилось еще несколько друзей (Гуса ныне живет в Лондоне, Гога – в Филадельфии, Буцко – до сих пор в Сараево). Мы украсили помещение лозунгами, намалеванными на сшитых по нескольку простынях. «Пятое измерение создается сейчас!» – значилось на одном из лозунгов, что отсылало прямиком к русскому футуристскому манифесту. Был там и анархистский символ (и пацифистский тоже, о чем я вспоминаю не без смущения, хотя он был не более чем уступкой социалистической молодежи с хиппистским прошлым), и кресты Казимира Малевича. Нам пришлось перерисовать кое-какие из крестов, чтобы не вызывать аллюзий с религией в мутных глазах молодых социалистических хиппи. Мы назвали свой клуб игриво-претенциозно: «Volens-Nolens».

Мы ненавидели претенциозность, и такое название было чем-то вроде самоиронии. Когда мы готовили торжественное открытие, то довольно жестко обсуждали, приглашать ли сараевскую культурную элиту, то есть бездельников, слонявшихся по разнообразным светским мероприятиям, вся «культурность» которых состояла в пристрастии к дешевому итальянскому тряпью, купленному в Триесте или у уличных спекулянтов. Одно из предложений было пригласить их, но повсюду развесить колючую проволоку, чтобы они изорвали одежду. Более удачной идеей казалось провести открытие в полной темноте, нарушаемой только фонариками, привязанными к головам бездомных собак. Было бы неплохо, согласились мы, если бы собаки покусали гостей. Но мы сообразили, что социалистические хиппи не должны доходить до такого, ибо им придется пригласить кого-то из социалистической элиты, чтобы оправдать проект. В конце концов мы решили пригласить элиту, а также местную шпану и собственных друзей детства, в первую очередь останавливая свой выбор на тех, кто совершенно не интересовался культурой. Мы надеялись на то, что вечер не обойдется без потасовок, а пара-тройка элитных носов – без кровопускания.

Увы, ничего подобного не случилось. Ни собак, ни укусов, ни фонарей. На открытии было множество людей, все они прилично выглядели и прекрасно себя вели.

Потом у нас были программы по пятницам. В одну из пятниц состоялась публичная дискуссия об алкоголизме и литературе, все участники дискуссии были пьяны, а ведущий – пьянее всех. В другой раз у нас выставлялись два художника, специализирующихся на комиксах. Один из них страшно напился, заперся в туалете и не пожелал выйти к зрителям. После пары часов наших уговоров и открытых просьб, он вышел из туалета и завопил, обращаясь к публике: «Люди! Что с вами случилось? Не позволяйте водить себя за нос». Нам это понравилось. Однажды мы показывали фильм «Ранние труды», который был снят в шестидесятых, почти повсеместно запрещен в Югославии и никогда не демонстрировался в Сараево, поскольку принадлежал к числу фильмов, известных как «Черная волна» и изображавших социализм в не очень-то розовых тонах. Это был один их тех фильмов шестидесятых годов, возникших под сильным воздействием Годара, в которых молодежь слоняется по свалкам, треплется о комиксах и революции и занимается любовью с манекенами. Киномеханик, привыкший к софт-порно, где нарративная логика не имеет ни малейшего значения, – путал бобины с пленкой, нарушал их порядок, и никто не заметил этого, кроме режиссера, который был приглашен, но находился в заметном подпитии. Мы организовали первый в Сараево перфоманс, посвященный музыке Джона Кейджа. Я имею в виду, что мы проигрывали его записи и, среди прочих, композицию, исполняемую дюжиной синхронно хрипящих радиоприемников, и печально известную «4:33» – затянутую, записанную на пленку тишину, которая, как предполагалось, должна предоставить слушателям возможность создать свою собственную самопроизвольную, неожиданную музыку. Аудитория, меж тем, на этот раз состоявшая главным образом из элитных бездельников, счастливо напивалась – уж этот-то мотивчик был нам отлично знаком. Когда исполнитель, который прибыл из Белграда, под риском развода отказавшись от отпуска с семьей, приблизился к микрофону, аудиторию это не заинтересовало. Уже много лет никто не просил его исполнить Кейджа, поэтому он и не переживал. Те несколько слушателей, кто перевел взгляд на сцену, увидели заросшего человека, поедающего апельсин и банан прямо перед микрофоном, что значило исполнение небезызвестной пьесы Джона Кейджа с подходящим названием «Апельсин и банан».

Нас беспокоило спокойствие элиты, поэтому вечерами, когда мы попросту крутили записи, нашей целью было спровоцировать боль: Гуса, наш диджей, проигрывал Франка Заппу и визжащую Йоко Оно, а вдобавок «Einsturzende Neubauten» – прекрасных музыкантов, играющих свою музыку на бензопилах и электродрелях, одновременно и очень громко. Элита не испугалась, хотя ряды ее поредели. Мы хотели, чтобы она присутствовала в полном составе и в полном же составе испытывала серьезные душевные терзания. Нет нужды упоминать, что номер с социалистическими хиппи не прошел.

Закат клуба «Volens-Nolens» (что, осмелюсь напомнить, на латыни значит «волей-неволей») был вызван «внутренними разногласиями». Некоторым из нас казалось, что мы слишком часто шли на компромиссы: скатываться вниз по скользкому склону буржуазной посредственности (социалистическая версия) мы совершенно очевидно стали еще в тот момент, когда отказались от бездомных собак с фонарями. Перед тем как окончательно закрыться, мы подумывали о бездомных собаках, на этот раз бешеных, для ночи торжественного закрытия. Но клуб «Volens-Nolens» сошел на нет скорее с нудным подвыванием, чем с безумным лаем.

Мы погрязли в унынии. Я выжимал из себя стихи, в которых жалел себя, – сотни, если не тысячи никуда не годных стишков, темы которых колебались от скуки до бессмысленности, с обобщенными рывками к галлюцинаторным образам смерти и суицида. Я был нигилистом и продолжал жить с родителями. Я даже принялся размышлять об «Антологии Иррелевантной Поэзии», рассудив, что это для меня единственный шанс попасть в антологии. Исидора вызвалась быть составителем, но из затеи ничего не вышло, хотя иррелевантной поэзии вокруг было в избытке. Нам было нечего делать, и мы быстро исчерпали способы ничегонеделанья.

II. День рождения

Приближался двадцатый день рождения Исидоры, и она, никогда не любившая стандартных празднеств, не хотела развлечений в стиле выпивка-закуски-торт-кто-то-трахается-в-сортире. Ей хотелось устроить что-то вроде перфоманса. Она не могла решить, взять ли ей в качестве модели фурьеристскую оргию (эта идея мне понравилась) или нацистскую коктейль-вечеринку, столь часто воспроизводимую в правильных югославских социалистических фильмах: немцы – сплошь кичливые ублюдки-вырожденцы – устраивают изобильную вечеринку, в 1943 примерно году, а местные шлюхи и предатели лижут им сапоги, за исключением единственного коммунистического шпиона, пробравшегося в узкий круг избранных, чтобы в конце заставить их расплатиться. По несчастливой случайности нацистская вечеринка взяла верх над оргией.

День рождения праздновался 13 декабря 1986 года. Юноши надели черные рубашки со свастиками и набриолинили волосы. На девушках были платья, с хорошим приближением сходившие за вечерние туалеты, только моя тринадцатилетняя сестра играла роль юной коммунистки и потому была одета, как дети коммунистов. Предполагалось, что вечеринка происходит в Белграде, в начале сороковых, со всем положенным декадансом, точно как в кино. На сэндвичах были майонезные свастики, на стене – лозунг «In Cock We Trust»; [69]69
  «Мы верим в член» – пародия на американский девиз «Мы верим в Бога».


[Закрыть]
не обошлось без ритуального сожжения в туалете «Ессе Homo» Ницше; моя сестра, будучи юной коммунисткой, содержалась под арестом в спальне, временно заменявшей тюрьму; мы с Гусой вырывали друг у друга из рук пастуший кнут; я пел дуэтом с Вебой, который ныне живет в Монреале, грустные коммунистические песни о павших в боях забастовщиках – мы всегда так пели на вечеринках; я пил водку из кружки и играл роль украинского коллаборациониста. На кухне мы обсуждали упразднение все еще сильного культа Тито и соответствующих государственных ритуалов. Нас развлекла идея организации демонстраций: я был бы не против, сказал я, расколотить парочку витрин, поскольку среди них много безобразных, и, кроме того, я очень люблю битое стекло. В кухне, как и повсюду на вечеринке, толпились незнакомые мне люди и внимательно слушали. На следующее утро я проснулся с чувством стыда, неизменно сопутствующим пьянству. Я принял много лимонной кислоты и попытался заснуть, но чувство стыда никуда не делось, по правде, оно и сейчас со мной.

На следующей неделе меня сердечно пригласили по телефону посетить органы госбезопасности – из разряда приглашений, которые не отклоняют. Меня допрашивали тринадцать часов без перерыва, и я выяснил, что многие из тех, кто был на вечеринке, тоже посетили или вот-вот посетят гостеприимные кабинеты госбезопасности. Позвольте не докучать вам деталями – ограничимся тем, что скажем, что схема «хороший следователь – плохой следователь» транскультурна, что они знали все (у кухонных слухачей – прекрасный слух), и что наши нацистские забавы доставили им немало хлопот. Я по наивности вообразил, что если объясню им, что это была всего лишь костюмированная вечеринка, пусть довольно глупая, и если я умолчу о кухонных фантазиях, то они попросту пожурят нас, велят нашим родителям отшлепать нас по попе и распустят нас по домам, в наши благоустроенные нигилистские кварталы. Хороший следователь приставал ко мне с расспросами о росте фашистских настроений среди югославской молодежи. Я не имел понятия, о чем он говорит, но усиленно отрицал существование таких тенденций. Он, казалось, не верил. У меня был грипп, и я часто отлучался в туалет – не запирающийся изнутри, решетки на окнах, – а добрый следователь ждал меня снаружи, чтобы я не перерезал себе вены и не разбил голову об унитаз. Я посмотрелся в зеркало и подумал: «Глядя на это невыразительное прыщавое лицо, затуманенные глаза, можно ли поверить, что я фашист?» И нас действительно отпустили домой, предварительно надавав по рукам.

Спустя несколько недель сараевский корреспондент белградской газеты «Политика», которой вскоре суждено было стать органом режима Милошевича, получил анонимное письмо, описывающее празднование дня рождения в квартире известного сараевского семейства, где выставлялись напоказ фашистские символы и превозносились ценности темнейшего из известных в истории человечества периодов. По Сараево, всемирной столице сплетен, поползли слухи. Боснийские коммунистические власти, часто плясавшие под дудку Белграда, конфиденциально, на закрытых партсобраниях, инструктировали своих работников. На одном из таких собраний оказалась моя мама и едва не получила разрыв сердца, узнав, что ее дети были на той вечеринке. Вскоре сараевские средства массовой информации были завалены письмами обеспокоенных граждан, кое-кто из которых явно подрабатывал на полставки в госбезопасности, единодушно требующими, чтобы имена людей, причастных к организации в Сараево фашистского митинга, были преданы гласности, и чтобы раковая опухоль была удалена из тела социализма незамедлительно и безжалостно.

Под давлением лояльной публики фамилии были в конце концов опубликованы: радио и телевидение наперебой передавали их в январе 1987 года, а газеты напечатали список на следующий день, для тех, кто не успел расслышать его накануне. Граждане принялись организовывать спонтанные собрания, на которых составлялись письма, требующие сурового наказания. Студенты университета проводили спонтанные собрания, где припоминали декадентские перфомансы в клубе «Volens-Nolens» и делали выводы в духе «куда катится наша молодежь». Ветераны войны за освобождение Югославии проводили спонтанные митинги, где выражали свое твердое убеждение в том, что в наших семьях вовсе не ценится труд, и требовали наказания пожестче. Мои соседи отворачивались при встрече со мной; мои однокурсники бойкотировали урок английского, если я являлся на него, а преподаватель тихо рыдал в углу. Кое-кому из друзей родители запретили видеться с нами – теми самыми девятнадцатью с нацистской вечеринки, как нас называли. Даже те, кто присутствовал на проклятой вечеринке, избегали встречаться с остальными, и моя подруга не была исключением. Я смотрел на дело, как будто читал рассказ, в котором один из персонажей – отвратительный ублюдок-нигилист – носил мое имя. Его жизнь и моя жизнь пересекались, внахлестку перекрывая друг дружку. В какой-то момент я стал сомневаться в истинности своего существования. Что если, думал я, только я вижу мир таким, каким он в действительности является? Что если моя реальность – это чья-то выдумка, а не его реальность – моя выдумка?

Исидора, в доме которой состоялся обыск с конфискацией всех ее бумаг, сбежала в Белград, чтобы никогда не вернуться, но некоторые из нас, тех, кто остался, объединили свои реальности. Гога после удаления аппендикса лежала в больнице, и медсестры издевались над ней, а Гуса, Веба и я сдружились теснее, чем когда-либо. Мы ходили на спонтанные митинги в призрачной надежде, что наше присутствие каким-то образом поможет восстановить справедливость, объяснит, что все было неудачной шуткой, и что, в конце концов, никого не касается, чем мы занимались на частной вечеринке. Различные патриоты и борцы за социалистические идеалы играли на этих собраниях все те же роли плохих и хороших следователей. На партсобрании, на которое я ввалился без приглашения, потому что никогда не был членом партии, некий Тихомир (чье имя можно перевести как «тихий мир») разыгрывал роль плохого следователя. Он завопил на меня: «Ты надругался над прахом моего деда!» – а когда я предположил, что это звучит попросту смешно, выпучил на меня глаза и застонал, а секретарь собрания, красивая девушка, непрерывно повторяла: «Тихо, Тихомир».

Партия, меж тем, наблюдала за нашим поведением. По крайней мере, так сказал мне человек, по поручению Обкома партии явившийся ко мне домой с проверкой. «Будь осторожен, – сказал он отеческим тоном, – за тобой пристально наблюдают». В мгновение ока я понял Кафку. Много лет спустя этот человек пришел к моему отцу покупать мед (в то время отец беззастенчиво торговал медом у себя дома). Он не стал обсуждать ту вечеринку, сказал только: «Такие были времена». Он сказал, что его двадцатилетняя дочь хочет стать писателем, и показал мне ее стихотворение, которое гордо хранил в бумажнике. Стихотворение оказалось черновиком предсмертной записки, в первой строчке, которую я прочел, значилось: «Я не хочу жить, потому что никто меня не любит». Он сказал, что дочь стесняется сама показывать ему свои стихи, она просто разбрасывает их по дому, как будто случайно, чтобы он мог их найти. Помню, как он уходил, нагруженный ведерками с медом. Надеюсь, его дочь до сих пор жива.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю