Текст книги "Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале"
Автор книги: Дери Тибор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
– «Зачем мне стоять, если вертится шар». Кажется, это.
– Так. А известно вам, что пришлось положить мать Хантера в больницу после того, как она узнала о смерти сына?
– Я с его мамашей незнаком.
– Больше вам нечего сказать?
– А чего? Больничные расходы Мик оплатит. Он крупно заработал.
– А вам сколько заплатил?
– Нисколько. Мы не за деньги работаем.
– Нисколько?
– Ну, дал на пиво.
– Сколько?
– Пятьсот долларов на круг.
– Немного.
– Нежирно. Фермерам да адвокатам ему побольше придется выложить.
– Значит, пятьсот долларов на пиво получили, чтобы смотреть за порядком. И вот как вы смотрели. Но и вино ведь пили?
– Да, красное, Red Mountain. [25]25
Красное монтанское (англ.).
[Закрыть]Нам в подарок поднесли.
– А наркотики?
– Нашли как-то утром на эстраде пятьсот таблеток секонала, запили вином, ничего, взбодрились немножко. Некоторые, правда, добавили еще ЛСД…
– Взбодрились, говорите? И бодро стали избивать всех подряд?
– Разрешите сказать, что я думаю? Уж если нам кто попался, значит, есть за что, и от нас не уйдет, как и все, кто… которые нос не в свое дело суют.
– Как это понимать?..
– Понимайте, как хотите. А что, по-вашему, делать в сумасшедшем доме здоровому человеку? Где каждый другого уездить хочет и себя самого напоследок? Где все до того облопались, что мать родную облюют, попадись она им на дороге? Ведь какая была ситуация? Ведь ты тут хоть расшибись, непонятно разве? Ни одного нормального взгляда, все не в себе, все под этой самой мухой, насосались, как миленькие, и ждут, подкарауливают, чтобы ловчей друг дружку укокошить. Дерьмо со всей страны, вся темная шатия собралась. И вдруг из-за одного какого-то паршивого черномазого глаза выкатывать… Что в психичке делать, если больные взбунтовались? Бить! Бить всех без разбора.
– Вы признаете, что избили Джона Янга, фоторепортера из Беркли, двадцати четырех лет, во время исполнения им своих обязанностей?
– Вполне возможно.
– Сначала его же фотокамерой ударили по лицу, потом, упавшего, сапогом по голове, а кассету с пленкой вынули и положили в карман. А товарищи ваши продолжали избивать раненого и окровавленного.
– Вполне возможно.
– Объясните, что там произошло.
– Я сказал: не снимать, но он слов не слушался.
– Бильярдными киями избили?
– Вполне возможно.
– Ударив Янга, вы же знали, наверно, что убийство Мередита Хантера уже заснято, причем многими?
– Знал, не знал… Меня там не было!
– Это мы еще выясним. Скажите, сколько, по-вашему, было ранено в первый день, когда все двинулись к эстраде, а вы врезались в колонну на мотоциклах?
– Сколько? А чего они дорогу нам не уступали? Камнями кидались, один мотоцикл даже подожгли.
– Участвовали вы в этом?
– Да, был там.
– Сколько лично вы сшибли человек?
– По-моему, никого.
– Ну хорошо. Поговорим о другом. Вот вы упомянули о монтанских фермерах, которые требуют денег с Мика Джеггера, очевидно, в возмещение ущерба. Что вы об этом знаете, то есть – каков причиненный ущерб?
– Да небольшой. Ну заборы там на костры порастащили, погреться. Жгли все: тару синтетическую, хлеб, газетную бумагу, что попадется, вонищей тянуло по всей котловине, с души воротит. Ограду автодрома тоже разломали на дрова. Фермеры, по-моему, иск хотят Мику предъявить.
– Иск? На какую сумму?
– Сами еще не знают. Тысяч на десять, вначале говорили, но потом подняли до миллиона. Сейчас вроде на пятистах тысячах остановились.
– Пятьсот тысяч долларов за несколько заборов?
– Они говорят, у них три или четыре сарая разобрали, скота пропало много, водопровод испортили. У одного жена жалуется, что изнасиловали, другой вынужден был «прибегнуть к оружию», чтобы «свою честь защитить», как он сказал. Тоже небось не дураки заработать.
– Тоже? А кроме них?
– Да все. Администрация штата свой иск вчинила, на сто тысяч, столько, мол, шерифам переплатили за сверхурочные пять тысяч часов.
– А кто еще?
– Да бог их знает. Вон владелец автодрома, у него два тягача подожгли и ограду поломали, на топливо унесли. А он и сам в доле, но теперь у него хотят отобрать автодром, уж не знаю почему. Но он своим чередом подал жалобу. Киношникам тоже бизнес: полсбора требуют за прокат фильма, да Мик на это не идет, вот и судятся, чтоб им всем пусто было.
– А семья Хантера?
– Негры эти?
– Семья убитого Мередита Хантера.
– А чего им судиться? Жизни за доллары эти поганые не вернешь.
– Вот то-то и оно.
– Мамаше его Мик и сам больничные издержки может оплатить, уж выжмет как-нибудь из своей страховки.
– На сколько он застраховался?
– На миллион долларов на время фестиваля в лондонском страховом обществе Ллойда, сам говорил. Ребята его тоже застраховались, кажется, на сто тысяч, толкуют, правда, и про пять миллионов. А, хотя бы на адвокатов хватило.
– А вы не подаете в суд?
– Кто?
– Вы, «ангелы ада». Ваша калифорнийская группа.
– Нет.
– Просто удивительно.
– А что тут удивительного? Вы про Мелвина Белли не слышали?.. Защитником выступал в деле Кеннеди. Слыхали небось. Так вот он всех тут представляет, и группы, и менеджеров, конторы, нью-йоркскую и лондонскую, и босса этого, у которого автодром, – все дела ведет, и за и против; вся эта грязная шайка у него в кулаке. Такой нам не по карману.
– Ну, хорошо. Оглашаю выдержку из протокола осмотра тела убитого…
– Оглашайте не оглашайте, мне это без разницы.
– Предупреждаю, что в ваших же интересах помолчать. Вот что говорится во врачебном заключении: смерть последовала вследствие многочисленных внутренних кровоизлияний, на спине обнаружено несколько колотых ран, на шее и в висках тяжелые колотые раны и следы ударов. Произведенное вскрытие показало, что нож, которым нанесены широкие, в два-три сантиметра раны, пройдя меж ребрами, рассек аорту; ниже, под реберной дугой, повреждена почечная артерия; оба ранения смертельны. На раздробленном левом виске – рана глубиной в два сантиметра.
– Конечно, в палатке возле красного «ситроена» Эстер я не нашла, – сказала Беверли, – и никаких там знакомых не было, к кому она могла бы заглянуть. Не знаю уж, что ей там понадобилось. Я еще потопталась немного вокруг да около: вдруг еще куда-нибудь зашла, в другой палатке устроилась или в автофургоне. Потом меня словно осенило. Гениальная мысль, сразу меня успокоившая: ну, конечно, в наш автобус вернулась и спит себе там.
– Но ее там не было, – сказала Беверли. – Мы и в глаза ее не видели, – сказали мне те три или четыре человека, которые решили переждать в автобусе грозу перед торжественным закрытием фестиваля, – ее тут больше не было после нашего приезда.
– Вся потная, опустилась я на сиденье, – сказала Беверли. – Но уснуть не могла. Смотрела на струйки, сбегавшие по стеклу, и думала про свою мать, которая тоже жила одна и умерла в одиночестве… «И ты тоже одна останешься, дура бестолковая, – говорила я себе. – Где это вдруг кобель такой дурной найдется, который за тобой будет бегать, за этими твоими опухшими варикозными ножищами и облезлой головой? Как же, дожидайся. Да и нужны они мне, эти мужики. Эстер? Но это безнадежный случай, безнадежный. Все равно что облачко залучить в постель, любой ветерок сдует, унесет, у, дура бестолковая».
– Дождь, – сказала Беверли, – дождь. Как ни кинь, а все выходит: одна под проливным дождем. Под кровавым ливнем. Эстер ты любишь – что ж, это хорошо. Но не просто ли потому, что одинока? Последовала бы ты и в могилу за ней, как докторша эта за мужем? За своим мужем?
– Если, конечно, – сказала Беверли, – если, конечно, и докторша не променяет своего места рядом с ним на кладбище на серию героиновых коктейлей в вену плюс соответствующие удовольствия. Ибо и мы, женщины, имеем право на удовольствие, как сказал один глубокий ум. В век оргазма живем, по его словам. Не важно, мужчина доставил удовольствие или стеклянный шприц. Тем более что и мужчинам все безразличней становится, куда всаживать. Им приятней убить, чем полюбить.
– Дождь, – сказала Беверли, – дождь. И ты одна под дождем, слепая курица. Тьмой и слезами переполнилась юдоль земная, поглотив единственный огонек, свет жизни и очей твоих. Но вдруг опять на него набредешь? Вдруг рай твой опять раззявит пасть и звездочку выплюнет, которая снова-здорова в Вифлеем поведет (как ты надеялась)? Едва она в Америку явилась из своего Бухареста, то есть Будапешта, не помню, сколько лет назад, ты уже вообразила, будто смысл жизни нашла, лакомейший кусочек, который только может перепасть женщине на этой дерьмовой планете. Решила, будто в одном лице матерью и возлюбленным станешь для этого несчастного ребенка, обреченного на пожизненное сиротство. Ты еще тогда не ведала, что ребенок этот – взрослая замужняя женщина, которая своего мужа любит. Не знала, что и обманывает его, несмотря на всю свою любовь. Не ведала, что ребенок этот старше собственной незваной матери. Но как ты ни глупа была, одно знала хорошо: надо ее спасти.
– Дождь, – сказала Беверли, – дождь. Не капля ты во множестве капель, а капля обособленная, одиночная, дура ты, дура. Еще в момент зачатия обреченная на одиночество, как и твоя мать, которая выжила всех из дому, ибо с целым миром ужиться не могла. С миром или принципом мироздания, можно и так сказать. И решила ты, еще одна глупая девчонка, людям послужить, думая, будто заодно сама спасешься. Если не всему стаду, рассуждала ты, хоть одному кому-то пользу принести… И в Париже, в желторотом девичестве – когда еще меньше мозгов болталось под волосяным покровом вот здесь, в этой голове – восхотелось тебе свою жалкенькую жизнь человечеству посвятить: в революционерки пошла. Покамест…
– …покамест, – сказала Беверли, – покамест-покамест… Дождь идет, все идет. Покамест не сообразила, что и оппозиция – только одна из составляющих данного общественного строя, как сам черт – необходимая принадлежность божественного истэблишмента, коему и служит, хоть он себе вот такие когти, вот такие зубы и задницу отрасти. И его тоже со всеми потрохами поглотит царствие небесное. «Ну, и шут с вами, – так ты подумала после этой неудачной попытки совокупления, – пусть не целому стаду, но одному кому-то можно ведь помочь, невзирая даже на дождь, на дождь, который стучит и стучит в окошко». Черта лысого можно, дурища несчастная.
– Дождь идет, дождь, – сказала Беверли, – и ты одна под дождем, одна под дождем. Никому, как видно, нельзя помочь. Во всех нас сидит какой-нибудь дурацкий предок и, подняв палец, следит, какую мы песенку поем. Радость моя, светик мой, Эстерочка, ты влюблена в Йожефа – и vice versa, [26]26
и наоборот (лат.).
[Закрыть]конечно, а все-таки не можешь жить с ним. И со мной не можешь, чтоб тебя. Между отвращением и тоской по родине разрываешься. Ибо даже малую толику постоянства и аккуратности, которая еще сохранялась в тебе, выдавили там, на твоей благословенной родине, те, в ком засели (тоже назидательно подняв палец) кровожадно холостящие предки.
– Дождь, – сказала Беверли, – кругом дождь. Капля за каплей, капля по капле, и все на твою голову, дурища ты несчастная. Там, под дождем, уже двинулось шествие, захлюпали по грязище юные ратоборцы грядущего на свою грандиозную вечернюю гоп-шлеп-гулянку, по двадцать долларов отвалив за то, чтобы не оставаться в эту мокрядь и слякоть в одиночках своего умопомешательства. Иди, присоединись к ним, авось и счастье заразительно. Или глупость. А может быть, надежда. Вдруг да перестанет дождик. Тучи над горами рассеются, и обожаемое твое дитя падет в твои объятия в лунном сиянии, гоп-ля, гоп, гоп, гоп-ля-ля.
– Дождь и дождь, теперь уже до скончания веков, – сказала Беверли. – Пока земля окончательно не закоснеет в грязевой коросте и вместо людей не начнет плодить одни мутные пузыри. Кап-кап, еще капля упала, еще пузырь вскочил, на каждую каплю по пузырю, и друг за дружкой – вереницами в небо, налитые амфетамином, в небо, каковое недостижимо. И разве не безразлично, когда – за неимением лучшего – возьмешь да и лопнешь? Лопнуть – оно привлекательней все-таки, чем слопать, дура ты бестолковая. Жертвой-то лучше быть, чем убийцей, хотя, в сущности говоря, и то и другое нежелательно. А ну, ребятки, глупые мои ребятки, разоравшиеся там, под дождем, под автобусным окном, попробуйте-ка распутать этот гордиев узел! Никакие дигиталисы вашим электронно-вычислительным мозговым машинам не помогут. Бедные вы мои, невинные, алчущие радости ребятишки, кого с одной стороны воры да убийцы подталкивают, а с другой – зазывалы напомаженных небес, ну-ка: неужто до сих пор не усвоили урок?
– Дождь идет и идет, а ты оставайся одна с этим своим бормотаньем, дура бестолковая, – сказала Беверли. – Вон носилки под окошком понесли, но это ведь не Эстер несут. Не Эстер.
– А если убить Эстер? – сказала Беверли.
– А если укокошить Эстер! – сказала Беверли.
– Ну и сидела бы в каторжной тюрьме в клевой полосатой пижаме, – сказала Беверли, – избавясь от своей постылой свободы, которая есть лишь свобода мучиться. Кружила бы себе по камере, как зверюшка по резервату, куда посторонним вход воспрещен, а воспоминания разве что во сне накидывали бы тебе петлю на шею, да и ту наутро можно развязать. Диплом по романской филологии у тебя уже есть, ну так изучила бы еще вдобавок язык суахили, хоть парочку диалектов, чтобы и Африку не выпускать из поля своего любознательного зрения. Конца срока все одно бы не дождалась, потому что дождь так и шел бы без перерыва за твоим зарешеченным окном.
– Дождь за окошком, дождь, – сказала Беверли. – Следишь и следишь за каплями там, наружи, и жалкенький твой умишко тешится сознанием собственного превосходства. Ты одна под дождем, но ты под крышей. За окном проносят носилки, но не она, не Эстер покоится на них. А ты сидишь в своем клевом полосатом наряде у окошка, сидишь или стоишь на скамье, на цыпочках тянешься со скамейки: вжатая в решетку безволосая голова ловит взглядом носилки, на которых – она все-таки, она, Эстер. Дождь стучит в стекла. Ты одна в своей тюремной камере. Со скрипом повернется в замке ключ: войдет надзиратель и попросит слезть со скамьи. Он вежлив, обращается к тебе на безукоризненном английском языке. Шторка на дверном глазке откинется, сторож грубо заорет в железную дверь, веля слезть, сыпля руганью на своем местном наречии. За окошком дождь, а сторож защелкнет на твоих руках кандалы. Ты все свободней. В кандалах хлебаешь свой суп гремучей железной ложкой из гремучей жестяной миски. На дворе льет, не то с неба, не то наоборот. Сколько носилок пронесли уже под твоим окном, пока ты зубрила суахили, весело побрякивая кандалами? В жестяном тазу для умыванья все больше выпавших волос. И земля за твоим зарешеченным окошком теряет последние леса, плача сточными водами и культяпками тщетно ловя груди матери-вселенной. Одна безжизненная равнина кругом, там и сям, куда ни глянь (если глянешь еще).
– Вы случайно не видели Эстер? – спросила Беверли.
– Эстер? – повторил Билл.
– Вечером мы вместе слушали Мика Джеггера, – сказала Беверли. – Кстати, и в Монтану приехали вместе. А ночью после убийства того негра… вы слышали об этом?
– Слышал, – сказал Билл.
– Ночью Эстер стало плохо, – сказала Беверли. – И пока я ходила, разыскивая бутылку колы или стакан воды для нее, она исчезла. Всю ночь я ее ждала, мерзавку, думала, вернется, и утром искала, но, конечно, разве в трехсоттысячной толпе…
– Ну, конечно, – сказал Билл, – конечно. Не ищите ее, Беверли!
– Как не искать, – сказала Беверли, – у меня ее сумка и деньги, как она без них, непрактичная, не созданная для этой жизни глупышка…
– Не созданная. Вот это верно. Потому она и ушла из нее, – сказал Билл.
– Кто – ушла? – спросила Беверли.
– Эстер, – сказал Билл.
– Я притворилась, будто не расслышала или не поняла, – сказала Беверли, – хотя давно уже знала, что она умерла и я теперь совсем, навсегда одна. Что еще за новости, «ушла», сказала я Биллу, забрела, наверно, куда-нибудь, черт-те куда, разве найдешь ее в этой окаянной толчее? Я ведь как раз с пункта первой помощи, смотрела списки пострадавших, нет ее там.
– Ее бы внесли, – сказала Беверли, – если бы унесли…
– Беверли, успокойтесь, – сказал Билл, – я же знаю…
– Не надо, – сказала Беверли, – меня успокаивать, не так-то легко я теряю лысую свою…
– …знаю, что вы не теряете головы, – сказал Билл, – умеете владеть собой, да сядьте же…
– …зачем мне садиться, – сказала Беверли, – вы просто перепутали, вы не ее видели…
– …нет, ее, – сказал Билл, – но не на носилках.
– Не на носилках? – сказала Беверли. – Быть не может.
– Йожеф, – сказал Билл, – тоже тяжело…
– …ранен? – сказала Беверли. – Об этом я не слышала…
– …не слышали? – сказал Билл. – Да присядьте вот на этот ящик!
– Так он тоже? – спросила Беверли.
– Эстер, – сказал Билл, – умерла.
– Да, – сказала Беверли, – знаю. А Йожеф?
– Он-то жив, – сказал Билл, – но тяжело…
– …ранен, – сказала Беверли, – да, понимаю…
– Дождь, к счастью, прекратился, – сказала Беверли, – все поднялись и потянулись…
– …ну да, на заключительный концерт, который, слава богу, состоялся, – сказала Беверли, – тысячи, десятки тысяч со всех сторон…
– Слава богу, удалось уговорить ее зайти в пустую палатку, – сказал Билл, – там я ее, наконец, усадил…
– …ну да, – сказала Беверли, – в пустой палатке на складную кровать – мы сняли с нее два рюкзака – намусорено там – неряхи – даже не подметали – сигаретные окурки везде…
– Она не плакала, – сказал Билл.
– …ну да, – сказала Беверли, – керосин в лампе кончился – фитиль еще дымился – обугленный – пустые консервные банки – на полу грязный носовой платок – и на койке – юбку порвала где и как неизвестно – вот на этом самом месте…
– Она не плакала, – сказал Билл.
– …ну да, – сказала Беверли, – вот на этом самом месте я окончательно и бесповоротно убила и схоронила ее, и меня даже не посадили.
– С трудом она поднялась, словно собираясь идти, – сказал Билл, – потом опять опустилась на койку.
– Билл, вы поверхностный, легкомысленный человек, сказала я, хотя придерживаюсь о нем лучшего мнения, – сказала Беверли, – пускай вы аккуратны, я знаю, и образцовый семьянин, все свои заработки домой отсылаете, чтоб вам провалиться, и вообще ежеденно и еженощно неоценимый вклад вносите в развитие американской цивилизации, но вы верхогляд, пропади вы пропадом, сказала я ему. Вы проверили, убедились, что Эстер действительно мертва?
– Убедился, – сказал Билл.
– Убедились… – сказала Беверли, – но какое вам, собственно, дело…
– До Эстер? – сказал Билл.
– Он повесил свою честную белокурую голову, – сказала Беверли, – и, покраснев, с типичной этой нашей англосаксонской застенчивостью отвел глаза.
– Девять или десять лет назад я хотел… жениться на ней, – сказал Билл.
– Браво! – сказала Беверли. – Все, что ли, вы хотели? Чтоб вам всем провалиться!
– Успокойтесь, Беверли! – сказал Билл.
– Влюбились все, что ли? – спросила Беверли. – Повлюблялись все до одного! Так чего же по рукам с ней не ударили?
– Она за Йожефа вышла, – сказал Билл.
– За лучшего своего друга, – сказала Беверли.
– Она думала, – сказал Билл, – с соотечественником они скорее найдут общий язык.
– И ошиблась, – сказала Беверли, – в чем нетрудно убедиться…
– …нетрудно, – сказал Билл, – она мертва.
– Но Йожеф жив? – спросила Беверли.
– Его… ножом пырнули, – сказал Билл. – Вероятно, жив. В больницу отправили всего час назад.
– Скорей выкладывайте все! – сказала Беверли.
– Он тоже искал, – сказал Билл, – всю ночь искал…
– Кто?
– Йожеф.
– Ее искал?
– Под утро, – сказал Билл, – услыхав их особый условный свист…
– Фа-фи-фа, фи-фи-фи-фи-фи-фи-фа, – насвистела Беверли.
– …я выглянул, – сказал Билл, – дождь все еще шел, а он с непокрытой головой стоял в сумерках и большим переносным фонарем, которым пользуются монтеры, проверяя ночью телефонную линию, посветил мне в лицо. Ты не видел Эстер, спросил он.
– И я бы то же самое спросила, – сказала Беверли, – столкнись я случайно с вами. Вы случайно встретились?
– Уже второй раз, – сказал Билл. – И первый, за два дня перед тем, тоже случайно. И он тоже спросил…
– …спросил, не видели ли вы Эстер, – сказала Беверли. – Во всем этом прогнившем сверхиндустриальном обществе никто не может найти себе лучшего занятия, чем искать эту задрипанную потаскушку?.. Так она в самом деле умерла?
– Да, – сказал Билл.
– Боже мой, – сказала Беверли. – Да рассказывайте же.
– Я дал ему свой дождевик, – сказал Билл, – потому что он успел вымокнуть до нитки…
– Да оставьте вы, ради бога, эти подробности, чтоб вам подавиться! – сказала Беверли. – Скажите, когда? Как она умерла? Отчего?
– Двух часов не прошло, – сказал Билл. – Сделала себе в руку укол…
– Так я и знала, – сказала Беверли.
– А где, – спросила Беверли, – где ее нашли?
– Не подкожно, – сказал Билл, – внутривенно.
– Я спрашиваю где, – сказала Беверли. – Ясно, что не подкожно. Где ее нашли?
– Йожеф еще раньше, – сказал Билл, – встретился с ней случайно…
– …с нами, – сказала Беверли.
– …с вами, – сказал Билл, – в той палатке, где она жила – где вы жили вчетвером…
– Черта лысого мы жили, – сказала Беверли, – от дождя туда зашли…
– …ну да, к вам, – сказал Билл. – И за ночь еще несколько раз успел туда возвратиться…
– Возвратиться, возвратиться, чтоб вам подавиться, – сказала Беверли, – Билл, да ради бога, вы что, с ума хотите меня свести! Ну, конечно же, он не мог ее ночью там найти. Мы с ней пошли на Мика Джеггера…
– Я оделся и встал его проводить, – сказал Билл, – потому что он был совсем в ужасном состоянии. Пошли прямо в ту палатку, где он нашел ее первоначально. Там было на этот раз только двое, Эстер лежала на узенькой раскладушке у самого входа, рядом на земле горела керосиновая лампа, возле лампы, наклонясь над раскладушкой, – какой-то молодой человек, он быстро выпрямился при нашем появлении и отошел. В тусклом свете лампы я путем не разглядел его, но Йожеф, видно, узнал, направил фонарь ему в лицо и, ни слова не говоря, оттолкнул от кровати. Эстер уже еле дышала, лежа неподвижно с опущенными веками, сжав правую руку в кулак, но когда Йожеф наклонился и позвал тихонько, открыла глаза и взглянула на него. Зрачки у нее совсем-совсем сузились, стали с булавочную головку. Дыхание тоже затрудненное, почти хрипенье, грудь судорожно вздымалась, видно было, что она отчаянно борется за каждый глоток воздуха. «Задыхается», – сказал я Йожефу. Рядом на земле лежали шприц и целлофановый мешочек. Йожеф посветил ей на руку у локтя, на внутреннем сгибе багровело пятнышко от укола. Я поднял мешочек, в нем был коричневато-серый порошок с горьковатым запахом, вне всякого сомнения, героин. Наверно, слишком большую дозу впрыснули, это влечет за собой шок и паралич дыхательных центров. Но сознания она еще не потеряла. Кулак ее внезапно разжался, руки поднялись и обвили Йожефа за шею. Йожефа, Йожефа, – она это понимала, потому что, когда он приблизил губы к ее губам, я совершенно явственно услышал, как она прошептала – выдохнула ему в ответ – их тайный условный девиз…
– Какчикель Ухатесмала Ашкаплик Хюнтемаль, – сказала Беверли.
– Совершенно верно, – сказал Билл. – Но сразу же руки ее упали и она лишилась чувств. Йожеф попробовал искусственное дыхание, но безрезультатно, гидрохлорид налорфина, вот что могло бы тут помочь. До пункта Красного Креста полчаса ходу, но если бегом, минут десять, подумал я и бросился вон, хотя без особой надежды, успев только услыхать, как Йожеф спросил у присевшего в углу молодого человека, не он ли впрыснул ей героин, на что тип этот раздраженно возразил что-то противным хриплым голосом. Пока я раздобыл врача и носилки, час, наверно, прошел, уже солнце встало, потому что вся медицина оказалась в разгоне, в будке только двое дежурных оставались, оба еле живые от усталости, врач засыпал на ходу, упал даже по дороге, пришлось подымать. В результате мы опоздали, и Эстер была уже мертва, узкое ее личико посинело, сердце не билось, конечности похолодели, даже стали коченеть. Йожеф лежал на земле без сознания, из колотой раны по спине у него струйкой змеилась кровь, так что не напрасно все-таки пришел врач и носилки захватили; его забрали на пункт Красного Креста, а оттуда вертолетом – в ближайшую больницу.
– И коль уж она мертва, – сказала Беверли, – сооружу для нее давно задуманный мной саркофаг с точной ее копией на крышке, в натуральную величину, но стремящейся главой и стопами как бы в бесконечность, за пределы исторического бытия. И пусть у ее ног символом смирения возлежит возлюбленный, юный и с клинком в спине, по которому змеится кровь, струей истекая даже из бездыханного. Пусть в воздаяние сбудется то, чего они не имели при жизни: счастья соития, изваянное в камне столь прочном, что и время не властно над ним, и если покроется он мхом, а мох пылью, пыль же пеплом всесожжения, и тогда не сойдет с ее лица улыбка, возвещая: могло быть и так. Все складки, весь пух ее тела, когда-либо содрогавшегося в экстазе бытия, пусть гласят, увековеченные в камне: могло быть и так. Могло быть, скажут ее полуоткрытые очи. Докажут в кровь искусанные губы, обнажая десны в блаженной улыбке. И докажет запрокинутая в судороге длинная стройная шея. Докажут узкие, напрягшиеся в объятии плечи, дугой изогнутый хребет, покрытый капельками пота от затылка до крестца; докажут впалый живот, и бедра объемлющие, и побелевшие от усилия пальцы ног, и лоно, вожделеющее оплодотворения. Докажут: могло быть и так, если б человек понимал человека.
– И коль уж мертва она, – сказала Беверли, – я вопрошу: что ее сгубило? Распалась ли она, разорванная надвое противоборством силы своей и бессилия? Но что же раскололо надвое единую ее суть, дабы одна половина восстала на другую и, взаимно уничтожась, они пустотой пополнили и без того зияющие повсюду пустоты? Озираю странный этот мир: кому недостало ее смерти? Убийцам ее матери и отца, прочившим и ей самой пещь огненную? А их, кто же их породил такими ублюдками, что ножом оскаливалась их длань вместо рукопожатия? А тем, кто таких произвел на свет, им-то кто наступил на мозоль, да так, что брызнули огнь и гной, доныне оскверняя мироздание? До каких же глубей дойду в своих попятных поисках, до какой незадавшейся первоклеточки, от которой пошли эти злодеи – походом пошли, чтобы завладеть миром?
– И коль уж она мертва, – сказала Беверли, – законен вопрос: ужель неспособны мы навести порядок на Земле, которая с безумием во взгляде, с распущенными седыми космами летит – откуда и куда? Вопрос законен: да, откуда и куда? Не прямо ль в ад через анфиладу черных дырок во вселенной? Не сбилась ли она с предначертанного пути, если, впрочем, был таковой, а был, кто тогда ее совратил? Не мы ли своими атомными взрывами нарушили вековой порядок в Галактике (если есть он вообще), как успели уже порасстроить ими собственный свой слабый ум? Кому дадим мы отчет, и кто нам даст? Законен вопрос: природа промахнулась, создавая нас (если была у нее такая цель), или мы сами поиспортили то, что она нам препоручила? Ибо признайся-ка откровенно, Беверли: ведь ужасно, до чего мы дошли. Призрак бродит по планете с вывороченными инстинктами и усеченным разумом – и, не приходя к согласию, они раздирают нас изнутри, коверкая и выпотрашивая все наши честные намерения и поступки. Законен вопрос: неужто мы беспомощны? И смертью собачьей сдохнут все наши благие начинания? И будет добро задушено в зародыше, и здравый смысл ободран живьем, и юные надежды, переполнявшие нас младенческим восторгом, к старости растеряют все зубы, все волосы и ум последний? И останется нам лишь стенающим ртом, который беспрерывно подает сигналы бедствия, свои собственные неслышащие уши откусить, ибо иных нет в глухом вселенском безмолвии?
– И коли уж мертва она, – сказала Беверли, – увы, мертва…
– Возвратясь с пункта Красного Креста, – сказал Билл, – я нашел в палатке только умершую Эстер и раненого, истекающего кровью Йожефа. Тот молодой человек с хриплым голосом уже дал тягу. Ножом ударил его, конечно, он, иначе не бросил бы тяжелораненого. Но его вскоре поймали около палатки: вертелся там, позабыв впопыхах взять свой рюкзак. Он показал, что с Йожефом познакомился по пути в Монтану, на шоссе – тот взялся его подвезти, но немного погодя очень грубо ссадил, якобы из-за грязных ног. Да, конечно, долго шлепал по грязи босиком, но уж сильнее нельзя было запачкать тот паршивый старый «фордик», выгвазданный и снаружи, и внутри хуже всяких ног. На самом же деле вытолкал-де его Йожеф из-за денег, которые требовал на покрытие дорожных расходов, а он не хотел да и не мог дать. И гашишем взять не пожелал. Отказался и от удовлетворения всякого иного порядка. А в Монтане они опять столкнулись – в той самой палатке, где и последний раз, с несчастным исходом, – и Йожеф опять налетел на него и вытолкал вон, злоупотребив своей физической силой.
– По его предположению, – сказал Билл, – ярость Йожефа при второй и третьей встрече вызвало то, что его знакомая по имени Эстер забрела, спасаясь от дождя, именно в их палатку. Как видно, глаз на эту дамочку положил, но она (так он сказал) ему отвод дала, и Йожеф из ревности стал к нему вязаться. Да, вколол героин, но даром, из чистой любезности, она сама попросила, а больше меж ними ничего не было, он только с лицами одного пола имеет сношения, потому что Земле и так уже угрожает перенаселение, а это-де простейший способ его предотвратить.
– Его спросили, – сказал Билл, – чем же он объяснит такую вещь: если Йожеф сам на него напал и он всего лишь защищался, почему удар нанесен в спину? Он пожал плечами и ответил, что деталей не помнит, но, наверно, в пылу драки нечаянно оказался у него за спиной.
– Беверли надвинула на глаза свою широкополую мужскую шляпу, – сказал Билл, – назначением которой было скрывать лысину (парик носить она почему-то не желала), молча протянула мне руку и ушла. Публика частью поразъехалась еще ночью, сразу после закрытия, но прошло добрых несколько дней, прежде чем лагерь опустел; и тут не обошлось без человеческих жертв – в духе всего предприятия. В группу студентов, гревшихся у костра, врезалась какая-то машина с неосвещенным номерным знаком, двоих сразу насмерть, водитель скрылся. Шоссе были все забиты; много тысяч машин полиция оттащила в сторону и возвращала искавшим их владельцам только после уплаты тридцати – сорока долларов за буксировку. Перед ливерморцами открылась возможность легкой поживы, чем они не преминули воспользоваться, оттаскивая все машины подряд, какая подвернется. Некоторые огребли таким образом по пятьсот – шестьсот долларов. Но наконец многотысячная толпа схлынула, оставив после себя не один вагон мусора – фермерам в наследство. Можете себе представить, сколько останется отбросов, если вдруг снимется с места целый город. Котловина походила на Хиросиму через день после падения бомбы. Ни души кругом, один мусор да обломки – и тысячи пустых бутылок, какое, миллион, половина битых. Полуобвалившиеся подмостки, будки-времянки, банки консервные и отбросы, отбросы, сколько хватает глаз.