Текст книги "Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале"
Автор книги: Дери Тибор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Разумеется, чрезмерное количество наслаждений отнюдь не всегда действует благотворно; вспомним, как накидывается на удовольствия провинциал, прикатив на несколько дней в столицу. Поначалу, оказавшись с одним из хозяев – чаще это была хозяйка – на Пожоньском проспекте, Ники чуть не рвала поводок, с такой страстью тянулась к каждому дереву, и от каждого ее невозможно было оторвать; однако по прошествии времени, пресытясь, она сникла, отупела и плелась за хозяйкой, уныло повесив уши. Примерно так же действует иной раз высокое атмосферное давление столицы и на простодушного здорового деревенского жителя.
* * *
Теперь Ники была доверена заботам хозяйки, так как в начале ноября Анча снова приступил к работе. Его перевели на небольшой машиностроительный завод в Уйпеште, на менее ответственную должность, с маленькой зарплатой. Но и это было для него поистине как лечебные ванны, ибо вынужденное безделье посреди всеобщего трудового энтузиазма уже превратило его почти в меланхолика; радость от сознания, что он может опять отдаться работе, несколько омрачалась тем, что его, горного инженера, определили на должность инженера-машиностроителя. Чтобы с честью выполнять доверенное ему дело, Анча вынужден был большую часть ночи просиживать за письменным столом, изучая специальные труды. Будучи одним из самых знающих горных инженеров в стране, он чувствовал, и, разумеется, не без основания, что в своей области мог бы принести больше пользы.
Анча вставал в пять часов, чтобы к восьми утра быть на рабочем месте – в эти годы из-за перегруженности трамваев дорога требовала вдвое больше времени; пешком шел он на Вышеградскую улицу, будущую улицу Йожефа Киша, где была конечная остановка трамваев, идущих в Уйпешт. Несмотря на ранний час, по проспекту Святого Иштвана, спеша к трамваям, двигались целые толпы. Множество народу, звон трамваев, сигналы грузовиков, быстрое дыхание торопливо шагавших людей и, не в последнюю очередь, толкотня в вагонах, на подножках которых пышными гроздьями висели пассажиры, одни с проклятьями, другие истинно по-будапештски изощряясь в шутках, – все это, как сгущенный символ вскоре начинающейся работы, или, в более широком смысле нового строительства страны, наполняло сердце инженера нервным радостным возбуждением и даже, признаемся без стеснения, некоторой торжественностью. Трамваи ползли как улитки, но они все же продвигались вперед. Инженер растроганно думал о том, что все они вместе трудятся над новой главой в истории Венгрии. Жена его, которая из-за слабого здоровья не решалась поступить на службу, по поручению партийной организации обходила дома в качестве агитатора или помогала с конторской работой в Демократическом союзе венгерских женщин. Собака подолгу оставалась в запертой квартире одна. Устроясь на подстилке, лежавшей в уголке хозяйкиной комнаты, а еще лучше в обтянутом табачно-коричневым репсом кресле из гостиного гарнитура (пользоваться которым ей категорически запрещалось), Ники в одиночестве предавалась размышлениям. Всякий раз, как хозяйка возвращалась домой, даже после всего лишь получасового отсутствия, Ники встречала ее такими радостными, такими высоченными прыжками и бесконечными плясками, так вертела хвостом и задыхалась, словно хозяйка вернулась после полугодового отсутствия, – словом, проходило несколько минут, пока она успокаивалась наконец и приходила в себя от радостного волнения. После такой встречи у Эржебет Анчи не хватало духу ее наказать, вернее укорить за то, что вопреки запрещению она все-таки лежала в табачно-коричневом кресле. Казалось бы, откуда ей и знать про это, если Ники, услышав поворот ключа в замке, тотчас соскакивала с кресла? Хозяйка не успевала еще войти в переднюю, как Ники в комнате, сгорая от нетерпения, уже скулила под дверью. Но были все же неопровержимые признаки, свидетельствовавшие о непослушании, и один из них – сохранявшее тепло тела сиденье: стоило Эржебет провести по нему ладонью, как она тут же получала, говоря на языке закона, убедительные доказательства Никиной вины. Однако собака явно не уловила бы причинной связи между движением ладони и вслед за тем возможными попреками и наделила бы свою хозяйку – эту простую, ласковую и очень обыкновенную женщину – такими сверхъестественными, мистическими способностями, ответственность за которые Эржебет никак не пожелала бы брать на себя. Вот если бы хозяйка провела по креслу носом, Ники, возможно, и поняла бы, по какой причине она ее пожурила. Но чтобы чутьем обладала ладонь?! Жена инженера не хотела вводить собаку в заблуждение. К тому же достаточно было, приблизясь к креслу, хотя бы невольно бросить на Ники раздраженный или укоризненный взгляд, как собака тотчас виновато поджимала хвост и плелась прочь либо тут же переворачивалась на спину, прося сменить гнев на милость, и, объявляя о полной сдаче, тянула кверху все четыре лапы, моля в знак прощения почесать ее розовый, нежный живот.
Мы спросили бы, если бы сами знали ответ, есть ли у собаки совесть. Но так как сами ответить не можем, то удовлетворимся лишь постановкой вопроса в надежде, что кто-либо из наших читателей в состоянии просветить нас, о чем и уведомит письменно. Есть ли у собаки совесть, то есть чистая совесть и нечистая совесть? Что касается последней, то рискнем высказать предположение, что собаке присуще лишь чувство вины, иными словами, страх, ежели она нарушает какое-либо против нее направленное установление. То же относится к большинству людей, когда они жалуются на так называемые угрызения совести. Но если нет нечистой совести, то не может быть и совести чистой, учитывая, что нельзя называть чистой совестью отсутствие совести, то есть абсолютное довольство собой. Сие также обнаруживается во многих людях. Но если мы рассматриваем совесть как активный процесс, как непрерывное изучение мира, с точки зрения нашей собственной, личной ответственности, как поминутное стремление определить, что именно должно быть сделано нами, что разрешено или запрещено, осуждено или оправдано, если мы рассматриваем ее, как потребность с первого сознательного мгновения и до последнего вздоха направлять жизнь нашу, тогда на вопрос, имеется ли у животного (хотя бы у Ники) совесть, чистая или нечистая, мы, следуя нашему неуверенному в себе мнению, ответим, хотя и колеблясь, но все же отрицательно. Этим животные отличаются от человека, у которого совесть, возможно, бывает. Мы полагаем, если уж говорить совсем начистоту, что Ники, в сущности, только этим и отличается от Яноша Анчи, своего хозяина, этим, и ничем более.
* * *
Всю зиму и даже последовавшую за нею весну Ники была доверена женским рукам, да так тому и следовало быть, поскольку уже в марте, примерно год спустя после нашего знакомства, в ее жизни вновь наступила та специфически женская пора, которая случается у собак-самок, то есть у сук, лишь два раза в год. Однажды Эржебет Анча вдруг обнаружила, что прогуливает по безлюдной набережной не одну, а по крайней мере трех или четырех собак. Еще раньше она заметила, что на их лестнице вечно торчит большой коричневый пес, венгерский легаш, всегда один, без хозяина; завидев Эржебет, возвращавшуюся из Союза женщин или из магазина, он скромно, но решительно провожал ее до дверей квартиры. И если немного спустя она выходила с Ники на обычную их прогулку, выжлец следовал за ними с трогательной преданностью. Сперва Эржебет решила, что пес бездомный. Вскоре, однако, выяснилось, что он признает законным своим хозяином часовщика и ювелирных дел мастера по фамилии Клейн Первый, у которого была маленькая ремонтная мастерская на улице Кароя Легради (позднее улица Бальзака).
Неизвестно, с помощью какой сверхскоростной службы уведомляются кобели целой улицы и даже района о том отрадном факте, что в их округе некая сука готова к любви. Во всяком случае задолго до того, как Ники хоть чем-то дала знать о своем состоянии, два-три поклонника уже стыдливо следовали за ней по пятам, а позднее, когда любовная пора приняла более определенный характер, целая стая кобелей разной величины, породы и возрастов сопровождала ее гурьбой. Хотя эстетическое чувство человека в этой сфере не слишком компетентно, мы вправе думать, что Ники и в женственности своей была существом исключительно привлекательным. Едва она выходила из подъезда, теперь, разумеется, всегда на поводке, как один-два охотника за юбками, томившиеся в ожидании, тотчас к ней присоединялись и на почтительном расстоянии шли следом, причем один какой-нибудь храбрец то и дело оказывался в неприличной близости; прочие ухажеры ожидали ее на набережной. На эти весенние прогулки хозяйка вскоре вынуждена была брать с собой старый зонтик мужа, чтобы при необходимости убавить пыл и предприимчивость того или другого молодого активиста: она не хотела, чтобы Ники всего через год после того, как ощенилась впервые, опять оказалась перед той же проблемой. Снова навязывать обществу совершенно бесполезных собачонок-фокстерьеров?.. К тому же Ники была еще слишком молода, чтобы без вреда для здоровья ежегодно взваливать на себя утомительное бремя материнства.
Эржебет Анча в эти дни с несомненной женской солидарностью, но и настороженностью следила за своей собачкой, иногда не в силах удержать в душе веселую улыбку. В грациозном этом создании она обнаруживала, хотя, разумеется, на значительно более низком уровне, все те уловки и кокетливые шалости, которые изукрашивают любовный инстинкт у людей. «Как знать, – думала она, – если бы мы позволили двум любящим собакам длительное время жить на положении мужа-жены, не развилась бы и меж ними та дружественная ласка к спутнику жизни и готовность взять на себя бремя ответственности, которые присущи великому множеству животных и которые человек именует нравственностью. Если бы мы смотрели на себя не с такой заносчивостью и спесью…»
Но она не продолжила свою мысль. Женщины судят о любви объективнее и в то же время сокровеннее, чем мужчины, потому-то хозяйка Ники лучше понимала ее состояние, чем приземленный и слишком склонный все сводить к логике автор этих строк. Позволим себе заметить только, что прогулки с Ники в эту пору, как ни сердили ее иногда и как ни утомляли физически сражения с помощью зонтика, все же, несомненно, были милы женскому сердцу Эржебет, забавляли и развлекали ее.
В начале течки Ники еще можно было спускать с поводка, слишком настойчивых кобелей она гнала от себя. В эти дни мы видим ее кокетливой и притом, если можно воспользоваться этим выражением, девически стыдливой. Самым откровенным образом играла она бедрами, но, едва какой-нибудь волокита желал поймать ее на слове, спасалась бегством. Вот она вся – прямой вызов, но уже в следующий миг – воплощенный испуг и протест. Она жаждет свершения – и боится его. В ней больше предчувствия, чем страсти, больше грез, чем реальности. Возможно, читатель сочтет преувеличенными эти нюансы и тонкости, коль скоро речь идет о собаке, и даже о нечистопородной собаке, но мы всего лишь излагаем наблюдения ее хозяйки, которые представляются нам заслуживающими доверия. Повторяем, по нашему мнению, женщины, даже самые примитивные, знают о любви больше, нежели мужчины, наделенные в массе своей более грубой нервной системой.
Особенно трогало Эржебет – и это опять возвращает нас к некоему упоминавшемуся в начале рассказа нездоровому фактору, из-за которого инженер так боялся зарождавшейся между ними и собакой приязни, – повторяю, особенно ее трогало, что Ники во время своих кокетливых игр всякий раз спасалась от более энергичных атак возле нее, в ужасе бросалась к ней, словно дитя к матери, возвращалась, когда ей нужна была помощь, и, кружась то справа, то слева, то спереди, то сзади, увертывалась от любвеобильного ухажера, а случалось и так, что, не в силах справиться сама, Ники, встав на задние лапы, буквально просилась к ней на руки, чтобы обрести окончательную и надежную защиту.
Весьма поучительным представлялось Эржебет также то – и она сделала из этого своего наблюдения некоторые чисто женские выводы, которыми охотно делилась, оказываясь в мужском обществе, – что, с какой бы яростью ни кусала Ники даже самого громадного пса, рыцари кобели никогда не стремились с ней расквитаться. Причем наблюдение это относилось не только к любовной поре ее Ники и ухажерскому периоду для самцов; в конце концов, молодой мужчина тоже не мстит за пощечину, полученную от девицы или молодушки, за которой он вздумает приволокнуться. Нет, вообще, за все годы, что провела она с Ники, не было ни единого случая, чтобы кобель обидел, укусил или хотя бы только зарычал на Ники, даже когда речь шла о пище, то есть о самом существовании. Выводы, сделанные женой инженера из этого наблюдения, не были лестны для рода человеческого.
Однако было у нее и еще одно наблюдение, которое она с улыбкой скрыла в своем сердце и ни за что на свете не проговорилась бы о нем в упомянутых компаниях при мужчинах. Состояло оно всего-навсего в том, что кобели, как бы свирепо ни огрызалась Ники, отвергая их близость, ни разу, ни в одном случае не отказались от своих завоевательских планов и от насильственных военных действий, этим планам служивших. И, не вступайся вовремя зонтик мужа, нежная Ники в конце концов покорилась бы, и даже, по всей вероятности, неоднократно, одному победителю за другим. Надо ли видеть в этом обстоятельстве расточительство природы или всего лишь ее галантную щедрость? А может быть, предусмотрительную осторожность? Безнравственность или более свободную нравственность? Оставим эти вопросы для дальнейшего размышления.
К описанию натуры нашей героини относится далее и то, что влекло ее – уж это мы, во всяком случае, должны квалифицировать как явную неполноценность, а быть может, даже извращенность ее вкуса! – влекло ее, повторяем, в первую очередь не к представителям ее же породы, жесткошерстным и гладкошерстным фокстерьерам или другим малорослым собачкам, нет, она – подобно некоторым белокожим женщинам, любящим негров, – охотней всего привечала больших черных псов. Среди ее поклонников был один именно такой кобель, далеко не молодой уже и порядочно разжиревший, с гноящимися глазами, отяжелевший крупный черный самец, которого она приняла особенно близко к сердцу и, кто знает, быть может, даже одарила бы своими милостями, если бы взмахи зонта не отпугнули трусливого селадона. Прочие поклонники Ники быстренько его отвадили, на третий день он уже не явился вовсе.
Стояла дивная весна. Колючий март постепенно перешел в напоенный соками апрель, а затем и в пышный, душистый май; ветер приносил иногда и на пештскую набережную ароматы покрытых цветами будайских гор. Люди тоже выглядели по-весеннему, на их одутловатых от усталости, по-зимнему серых лицах появились краски, на душе стало веселее, они реже затевали перебранку в трамвае, спокойнее ожидали своей очереди в магазинах, да и работали, пожалуй, с большей энергией. Во всей жизни страны чувствовалось весеннее оживление. Люди с несомненным интересом читали в «Сабад неп» сводки погоды и сообщения об ожидаемом урожае. В это время в Венгрии, особенно среди городского населения, замечалось невиданное прежде внимание к положению в сельском хозяйстве, что свидетельствовало, по-видимому, о большой заинтересованности граждан в судьбах нации.
Однажды вечером инженер явился с потрясающей вестью: арестован министр иностранных дел. Официального сообщения об этом не было, газеты тоже ничего не писали ни о нем, ни о последовавших затем арестах. Новость, правда, казалась невероятной, так как министр иностранных дел был старый коммунист, еще с нелегальных времен, один из самых известных и популярных руководителей партии, но Анча узнал ее из такого источника, не доверять которому было невозможно. Несколько дней инженер ходил мрачный, издерганный, даже жена не решалась с ним заговаривать.
Летом Анчу перебросили с уйпештского завода на новое место – мыловаренный завод. Там его встретили с кислыми минами, поскольку им требовался инженер-химик. Анча приступил к исполнению новых обязанностей, затем, после долгих размышлений, написал заявление в Венгерскую партию трудящихся с просьбой предоставить ему работу по специальности. Ответа не было, но месяц спустя его переместили, уже в системе строительного министерства, на предприятие, ведавшее инженерными сооружениями, которое направило его на строившийся в районе Тисы канал, где велись земляные работы, кладовщиком. Было ясно, что партия окончательно от него отвернулась.
Анчу угнетали не только его частные проблемы. В сентябре состоялся первый большой политический процесс, на котором выяснилось, что арестованный весной министр иностранных дел в молодости был полицейским агентом, тайным осведомителем иностранных держав и что, помимо него, за аналогичные уголовные преступления пришлось осудить и казнить еще нескольких человек, занимавших высокие посты в армии и партийном руководстве. Этот процесс настолько подкосил инженера, до сих пор безоговорочно верившего во внутреннюю чистоту партии, что в течение многих дней от него нельзя было добиться ни слова. Он не говорил об этом даже с женой, но его абсолютное доверие поколебалось. И теперь не казалось уже столь невероятным и то, что ему доводилось слышать в связи со снятием его самого с должности управляющего заводом горного оборудования. Один из осужденных партийных функционеров работал как раз в отделе кадров Центрального комитета.
С того дня Анча стал еще более молчаливым и замкнутым, как, кстати сказать, и вся страна. Распространялись слухи о новых и новых арестах, особенно в столице. Взаимное доверие людей было подорвано, никто не знал, что ему думать о других. Говорить осмеливались уже разве что дома, да и то во сне. Среди великого молчания страны коммунисты работали стиснув зубы, всех вокруг почитая врагами, и либо молчали тоже, либо скандировали официальные лозунги. Вся нация проходила высшую школу лицемерия.
Нервное состояние инженера почувствовала, разумеется, не только жена, но и Ники с ее отзывчивым сердечком. Бывало, когда Анча вечером, обычно поздним вечером, уже после того, как запирались двери в подъезде, возвращался со службы домой, Ники с ее необычайно острым слухом издали улавливала и узнавала его шаги еще на первых ступеньках лестницы; она мигом вскакивала со своего места и, взволнованно скуля, бежала к двери. Летом же, при открытых окнах, она чуяла появление хозяина еще с улицы. Как только Ники, сорвавшись с места, бросалась к порогу и начинала громко стонать и царапать дверь, Эржебет выходила на кухню и подогревала ужин: к тому времени, как в замке поворачивался ключ, она нередко успевала даже накрыть на стол.
А собака в прихожей устраивала настоящее празднество по поводу благополучного прибытия хозяина домой, она громко скулила от радости и так плясала вокруг него, снова и снова подскакивая на уровень груди и стараясь ухватить его за рукав, так самозабвенно терлась о его ноги, что ужин начинал понемногу остывать, пока инженеру удавалось наконец сесть за него.
Но с тех пор как на душе у Анчи помрачнело, собака тоже не смела оставаться столь же непосредственной и откровенной, как еще недавно, в чудесные летние дни. Она по-прежнему радостно скулила, когда инженер звонил внизу в парадную дверь, взволнованно бросалась ему навстречу в переднюю и даже подпрыгивала раз-другой, но вскоре – как будто и уныние человека имело особый неприятный запах – обрывала приветствия и, сама приуныв, вяло плелась в свой угол. Бывало, она даже не присаживалась у обеденного стола, а прямо шла к своей подстилке и, уткнув черный нос между передними лапами, неподвижно смотрела из угла на молчаливо ужинавшего хозяина. В последнее время инженер нередко громко стонал и бормотал что-то во сне; Ники в соседней комнате сразу вскакивала, садилась и жалобно выла. Этот вой тотчас давал Эржебет знать, что мужу опять снятся тревожные сны.
Собаке шел уже третий год, что в соответствии с возрастом человека рисует в нашем воображении двадцати-двадцатипятилетнюю молодую женщину. Каждая ее клеточка полнилась радостью жизни, но и тело и душа уже избавились от щенячьи нескладных движений отроческих лет. Ее походка, бег, всякое движение ее членов были гармоничны, как будто это веселое и здоровое тело с точностью знало, когда и сколько может издержать, сколько растратить. Она всегда была чистой и аккуратной, даже осенью, даже зимой, ее белая шерсть светилась, глаза блестели, черный как смоль нос приятно холодил руку, свидетельствуя о здоровье. Каждой своей частицей – это было очевидно – она полностью осуществила тот великолепный проект, какой начертала для нее природа.
Городская жизнь, однако, не шла ей на пользу. Она еще не начала чахнуть, для этого она была слишком молода и здорова, но уже становилось заметно, что ее организму постоянно недостает самого необходимого. Город был ей тесен. Ники в нем не умещалась. И чувствовала себя примерно так, как человек, которого щедро снабжают всем, что ему требуется, но воздухом надышаться вдоволь не дают.
Зима сорок девятого – пятидесятого года, вторая для Ники городская зима, особенно подточила ее организм. За предыдущее – городское же – лето она не сумела наверстать недостаток свободы движения, необходимого разнообразия, тесного общения с природой – словом, все то, чего лишила ее уже первая зима. В Чобанке она привыкла ко всему этому с самого рождения, и, сколько бы теперь ни прогуливали ее, сколько бы ни разрешали бегать по набережной, потребностей ее это не удовлетворяло. Ей диктовали, хотя и ласково и очень тактично, не только ее обязанности, но радости тоже; даже свобода выдавалась ей по расписанию. Она была еще молода, еще неохотно покорялась дисциплине, которая и для человеческих нервов терпима лишь тогда, когда человеку раскроют невидимые, тончайшие взаимосвязи, словом, объяснят что и почему. Ну, а когда что-то не объяснено никак? Мы неохотно сравниваем человека с собакой, нам и самим представляется чуть ли не кощунством проводить параллель между не имеющим души животным и обладающим возвышенными чувствами, высоким разумом человеком, – но от чего же иного так похудел инженер, как не оттого, что не получал объяснений? Ни относительно собственной своей участи, ни по другим вопросам, которые – да будет позволено нам выразиться несколько высокопарно – волновали его, ибо касались судеб человечества. Как и его глупенькая, вполне примитивная собачонка, он тоже бессилен был познать необходимость – ему не дали возможности познать ее.
Итак, даже первое пештское лето, как уже было сказано, не позволило Ники восполнить серьезный ущерб, причиненный ей первой пештской зимой, и ущерб этот в течение второй зимы возрастал с каждым днем. Хозяйка часто болела этой зимой, так что еще реже выводила собаку гулять. Анча же, который бывал в Пеште самое большее два-три дня в неделю – остальное время он принимал, пересчитывал и разносил по спискам сортовое железо, запасные части для машин, пиломатериалы и прочее, – в сущности, совсем ею не занимался. Ники проводила в своем углу целые дни и ночи. Иногда она вставала, лениво обходила квартиру и снова ложилась. Если в комнаты залетала муха, она за нею охотилась. Изредка вскакивала на стул и, упершись передними лапами в подоконник, смотрела в окно. Супруги Анча жили на втором этаже, их окна выходили на мост Маргит, на Дунай и Крепость, близорукая Ники так далеко видеть не могла, перед нею было лишь пустое воздушное пространство, безжизненно раскинувшееся за окном. Немного так постояв, она уныло соскакивала со стула, зевала и плелась на свое место. Голова ее была так же пуста, как и воздух за окном, ведь в течение дня она не получала никаких впечатлений, которые могли бы ее занять.
Анча купил ей мяч. Вечером после ужина он, держа мяч в руке, подозвал собаку; бросив равнодушный взгляд на незнакомый круглый предмет, Ники медленно поднялась с подстилки, сильно потянулась. Сперва вытянула как могла далеко передние лапы и, опустив на ковер голову, подняв зад, с хрустом расправила кости, затем точно так же протянула по полу задние лапы и, вобрав живот, не торопясь, обстоятельно расправила все мышцы и жилы. Третье физическое упражнение было несколько короче. Ники села и, задрав голову повыше вверх и назад, напрягла шейные мышцы: при этом глаза у нее полузакрылись, а морда приняла такое бестолковое выражение, какое Анча видывал на лице жениной тетки, старой девы по имени Сирена, еще в Шопроне, когда обедал у них по воскресеньям.
Инженер терпеливо ждал. Когда собака двинулась наконец к нему, Анча бросил мяч, и он, отскочив от пола перед самым носом у Ники, взлетел в воздух. Ники на мгновение словно оцепенела. Но уже в следующий миг по квартире заметалось полночное привидение.
У печки с оглушительным грохотом упал стул. Не успел инженер обернуться и увидеть четыре взвившиеся в воздух лапы, как Ники уже опрокинула вазу со швейного столика, стоявшего в противоположном углу, и ваза еще не достигла пола, как в другой комнате рухнул на буфет стоявший у окна торшер. Собака никак не могла ухватить мяч, он пружинисто выскальзывал из ее зубов и, казалось, по собственной воле, словно волшебный колобок из народной сказки, летал по квартире. Ники совсем его обслюнявила, хватая, он стал еще более скользким и вовсе неуловимым. Квартиру, всю до отказа, заполнил возбужденный лай охотящейся собаки.
Время шло к полуночи, в интересах остальных обитателей дома следовало прекратить столь целительные для здоровья песни и пляски. Супруги пустились вдогонку за мячом, вернее за собакой, преследуя ее с двух сторон. Ники в завершение опрокинула еще один стул, со стула слетела рабочая корзинка Эржебет, из нее радостно посыпались и, перепутываясь, раскатились по полу наперстки, катушки, клубки ниток. После этого квартира затихла.
Правда, Ники уже на следующий день прокусила мяч, но его волшебная притягательность, как и притягательность заменявшего его иной раз пущенного вдоль набережной камня, уже никогда не теряла над ней своей власти. Первое время Ники целые дни напролет скулила перед запертым шкафом даже в отсутствие хозяйки; она умоляла мячик к ней выйти. Стоило кому-либо из хозяев вернуться домой, как она бежала к шкафу, призывая вспомнить о долге. Она умела просить так проникновенно, вкрадчиво, мило, как просит ребенок лакомство, любящая молодая жена – поцелуй у мужа, как голодный просит кусок хлеба. Противостоять ее мольбе было невозможно. Добившись своего, она прыжком кидалась на мяч, вонзала в него зубы и с громким рычанием, прыгая из стороны в сторону, трясла до тех пор, рыча все яростнее, пока не вытрясала душу из поверженной дичи. Душа мячика давно уже отлетела, он лишь жалко шлепал и хлюпал по полу, но Ники каждый раз вновь и вновь загрызала его насмерть. Иногда, пресытясь игрой – хотя этой игрой пресытиться было нельзя, – она бросала продавленный, жалкий, искалеченный мяч где-нибудь в углу, но через несколько минут, случайно вновь его заметив, опять свирепо на него кидалась и снова душила. Словно творя месть за утраченную свою свободу, она с кровожадной яростью терзала именно то, что на какие-то минуты эту свободу ей возвращало.
Несколько дней спустя от мяча остались одни ошметки, да и они постепенно один за другим перекочевывали под шкафы. Но Ники и с последним клочком резины, обрывком с палец величиной, забавлялась так же увлеченно, с той же бешеной яростью, как совсем еще недавно с целеньким пружинистым мячом; она рвала, кусала, терзала его, убивая стократно. Теперь, надо полагать, читателю ясно, как создаются символы в религии и в народной поэзии. Кстати, мы можем наблюдать этот процесс и в детском воображении – так девочка, например, пресуществляет бесформенный комок тряпья в куклу, куклу – в дитя свое и ощущает себя настоящей матерью, как настоящим убегающим зайцем виделся Ники растерзанный кусок резины. Здорового удовлетворения игра не приносила. Действовала одуряюще, как алкоголь, но жажды не утоляла. Свободу ничем заменить или возместить нельзя. К такому заключению пришла хозяйка Ники, видя, как уныние охватывает собаку после игры с мячом или его останками; чаще всего Ники сразу уходила в свой угол, ложилась на подстилку и даже отказывалась от еды. Если ей вновь предлагали поиграть, она прибегала мигом, дрожа всем телом, но выглядела при этом как закоренелый алкоголик, который непрерывно оглушает себя, лишь бы не глядеть правде в глаза, не видеть своего истинного положения.
* * *
Мы ведь тоже спешим к матери, когда постигает нас в жизни несчастье. Но припадаем к ней словно бы и не только помощи ради. Прибегая к некоторому самообману – а кто же не испытывал в нем необходимости, за исключением, разумеется, неизменно прямодушных государственных деятелей, дипломатов и прочих представителей власти, – итак, прибегая к некоторому благодетельному самообману, мы воображаем, будто одна лишь любовь ведет нас к матери, которой до сих пор мы недостойно пренебрегали. Разочаровавшись в себе или в людях – иными словами, в жизни, мы внезапно осознаем, что в сущности так никогда и никого, кроме нее, не любили, и поспешно совершаем к ней паломничество, дабы исправить ошибку и уверить ее в нашей любви, ну а заодно и самим подкрепиться немного ее любовью. На счастье, она-то всегда к нашим услугам.
Так же ли поступает животное, как знать? Пока сохраняется связь между матерью и детенышем, молодое животное тоже спешит под ее покровительство, но чувствует ли оно при этом потребность самого себя обвести вокруг пальца? Лжет ли животное окружающим или себе? Каверзный вопрос, оставим его умам более тонким и всеобъемлющим, нежели наш, доверимся, например, государственным мужам, кои, по нашему разумению, отроду все поголовно разбираются в этих вещах изначально, а уж в психологии поистине непогрешимы.
Хороший хозяин заменяет собаке отца и мать. Есть, правда, люди, которые держат своих приемышей за слуг и, наподобие злой мачехи, выжимают из них огромные сверхприбыли: за то, что они сторожат дом, например, и выполняют другие работы, расплачиваются с ними помоями, жалеют для них даже сухую корку – ее они предпочитают бросить свинье, откармливаемой на убой. Подобным субъектам, по нашему всегда несколько нетвердому и неуверенному суждению, нужно в законодательном порядке, под страхом тюремного заключения запретить держать каких бы то ни было животных, в том числе и свиней. Эти люди – позор человечества, его отбросы, не ведающие порядочности, насмешка над разумом, язва на теле общества. Имей государство больше средств, их следовало бы содержать в домах для умалишенных.