Текст книги "Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале"
Автор книги: Дери Тибор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
Чем дальше уходили они по тропе, тем задиристей и веселее делалась собака. Не останавливаясь ни на миг, она челноком сновала взад-вперед по обе стороны от тропинки, то и дело возвращаясь к хозяйке словно затем, чтобы поведать ей о каждом новом открытии, а заодно показать, что и в неописуемом своем счастье ее не забывает. Ники навестила каждый куст, камень, все заросли окрест и если в кружении своем тот или другой предмет упускала из виду, то возвращалась к нему даже издалека, чтобы не оставить никаких сомнений в своей непреходящей любви к нему и интересе. Хотя обычно такого за ней не водилось, собака, труся по склону, непрерывно тявкала, ворчала, иногда вдруг резко лаяла, сварливо выговаривала ветру, задувавшему ей в уши. Когда она обнаружила первый кротовый ход, Йедеш-Молнару и опиравшейся на его руку женщине пришлось остановиться и подождать: из травы виднелся лишь энергично мотавшийся туда-сюда белый хвостик Ники. Ее морда, когда она показалась наконец на поверхности, была вся в земле, но – мы говорим это без всякого преувеличения – сияла от счастья. Ники даже не отряхнулась, ей было не до того, она устремилась вперед, время от времени оглядываясь на хозяйку, но тут же и отворачивая чумазую мордочку, чтобы не упустить сообщения жужжавшей перед носом пчелы. Если вдруг она устремлялась в пшеничное поле и среди зеленых волн молодых всходов белела одна лишь ее спина, Ники редким тявканьем посылала назад успокоительную весть и, не успев сделать и тысячи скачков, опять оказывалась у ног хозяйки, демонстрируя ей всклокоченную шерсть и длинный, свисающий из смеющейся пасти потный язык. Но уже в следующий миг ее вновь – э-эх! – словно сдувало ветром. Мы должны признаться, не было никакой системы, никакой целенаправленности в ее ребяческой беготне. Ники не искала сусликов, не гонялась за зайцами и, как мы знаем, скоро оросила искать кротов, только на пробу взяла их бархатный запах. Она все осматривала, вернее обнюхивала, и опять мчалась дальше, к следующему воспоминанию. Эржебет Анче казалось: Ники справляет пышное празднество возвращения и жаждет поделиться радостью с нею, очевидно, в благодарность за предоставленные для этого возможность и случай. Она вела себя как ребенок, который, трепеща от счастья перед открывающимся ему – а значит, и познаваемым миром, поминутно с визгом бежит к матери и в радостном ликовании дергает ее за юбку. Задыхаясь от спешки, Ники кидалась от одного куста к другому, от камня к камню, из гусиной лужи к канаве, из кротового хода к коровьей лепешке, от притаившегося белого лепидия к горько пахнущему листу лопуха: она только принимала к сведению, что все это существует – слава Богу, еще существует! – и спешила дальше, откладывая на потом более подробные собеседования. У нее не было ни малейшего сомнения, что счастье продлится и завтра и на третий день, на четвертый – словом, вечно. Ники жила в таком настоящем, которое, не ведая границ, из прошлого протягивалось прямо в будущее. И чтобы обежать эти колоссальные временные просторы, уходящие вперед и назад безгранично, она задала своим лапам такую работу, какой они не знали в Пеште за два года кряду.
Правда, была в этих непрерывных ликующих метаниях одна осечка, которую отметили только глаза Эржебет, потому что она вспомнила прежнее. Время шло к полудню, солнце стояло прямо над головой. Прислушавшись, можно было уловить далекий колокольный звон, чуть слышно долетавший то с одной стороны, то с другой, казалось, он исходил от крылышек пролетавшей мимо пчелы и исчезал вместе с нею. Ветер, не затихавший здесь, на вершине холма, ни на минуту, сейчас словно замер, и лишь один-единственный листик трепетал на ветке придорожной ракиты под ласковым касанием позабытого ветром последнего дуновенья. Далеко внизу по футбольному полю мальчики в красных в полоску трусах беззвучно гоняли мяч, неподалеку от них лаяла в траве крошечная пестрая собачонка, но отсюда ее лай казался Эржебет не громче собственного ее дыхания. И в этой торжественной тишине, как бы бесплотном отражении всех дивных безмолвии земли, вдруг резко хрустнула ветка.
Треск раздался, как показалось жене инженера, прямо у нее за спиной. Невольно она обернулась. Шагах в пятидесяти – шестидесяти справа от тропинки, под кустом с заколыхавшимися вдруг ветвями сидел на задних лапах заяц и, задрав голову, с хрустом уплетал едва распустившиеся листочки. В трепещущем, просвеченном ярким полуденным солнцем воздухе отчетливо видны были его чуть-чуть выпученные, большие и глупые черные глаза, казавшиеся близорукими, его непрестанно двигавшиеся темные ноздри и встопорщенные над толстой верхней губой длинные усы. Живот у зайца – вернее, то была зайчиха – заметно круглился, зайчиха ждала детенышей.
Собака обернулась одновременно с Эржебет, вероятно, тоже на звук хрустнувшей ветки. Хотя зрение у нее, как мы знаем, было неважное, Ники моментально различила зайчиху, которая, оказавшись с наветренной стороны, ничего не подозревала и преспокойно лакомилась зеленой свежей листвой. Ники застыла на месте словно изваяние, ни одна шерстинка на ней не шевельнулась. Но вот она приподняла переднюю лапу, чуть шевельнула ноздрями. В следующее мгновенье собака и зайчиха скрылись в зарослях над тропой.
Мы назвали осечкой то, что произошло с собакой, но могли бы назвать это проще и грубее – поражением. Вспомним первую ее охоту, описанную нами в начале этого жизнеописания. Разница между прежним и нынешним приключениями на первый взгляд была лишь количественная: Ники вернулась тогда к хозяевам добрый час спустя, теперь прошло не более четверти часа. Вернулась она, разумеется, так же безрезультатно и так же задыхаясь, с повисшим до земли языком и с такою же пристыженной, одурелой мордой, что и тогда. Но на этот раз, вернувшись к хозяйке – повторяем, всего лишь пятнадцать, а то и десять минут спустя, – она растянулась во всю длину на пыльной тропе, раскинув все четыре лапы, и, неподвижно глядя перед собой, тяжело задышала. Бока раздувались словно мехи, лапы дрожали, язык вывалился прямо в пыль. Между двумя этими гонками прошло всего пять лет, а Ники за это время словно состарилась на пятьдесят.
Возможно, ее преждевременную усталость только жена инженера объяснила поражением, собака же, не мудрствуя, сочла это просто усталостью. Факт тот, что она долго не желала вставать, а когда наконец неохотно поднялась, то поплелась за хозяйкой с поникшим хвостом и обмякшими ушами; иногда она останавливалась и снова ложилась на тропе. Эржебет некоторое время присматривалась к ней и внезапно повернула назад, к их прежнему обиталищу. Немного спустя она спросила вдруг Йедеш-Молнара, сильно ли постарела за эти пять лет. Йедеш-Молнар, набычив массивную голову, оглядел жену товарища, словно лошадь, и на лоб его набежали морщины.
– Да, – сказал он в несносной своей лаконичной манере, которая так напоминала речи докладчиков на больших заводских активах и, в истоках своих, самого Демосфена.
Собаки не умеют притворяться – и в этом они, как известно, подобны людям, – ибо их тотчас выдает хвост, сообщающий о каждом движении души. На обратном пути Ники еще довольно долго плелась позади, ее короткий белый хвост висел прямо перпендикулярно земле, и лишь в самом конце, когда они опять шли по-над деревней, вновь затрусила впереди хозяйки, то и дело подымая свой чуткий стяг и даже весело им помахивая. Когда они поравнялись с утиной лужей, Ники еще раз в ней искупалась: она долго и жадно лакала воду, едва не осушив всю лужу, к превеликому возмущению пернатых. После этого она явно почувствовала себя освеженной, приободрилась и на последнем отрезке пути к их прежней квартире еще погоняла двух кошек и сунула любопытный, истинно женский свой нос в три чужие калитки.
К вечеру горечь поражения, если Ники и ощутила его, по-видимому, выветрилась бесследно. Ники опять вся светилась, едва миновала усталость, – так облако, быстро гонимое ветром, лишь на минуту омрачает небо и закрывает солнце, но стоит ему пролететь, как мир снова озаряется светом. Казалось, в душе собаки не осталось никакой щербинки. На закате над Чобанкой пронесся свежий весенний ливень, прибил пыль, освежил листву, разбросал на дороге веселые зеркальца луж. После дождя терпкий и сильный запах земли наполнился такими ароматами, что Эржебет Анча все медлила с возвращением в город. Заходившее за грозовыми тучами солнце окрасило небо в кровавый цвет и, красными снопами выбрасывая лучи в просветы туч, зажгло над Пилишем ласковые ярмарочные огоньки, они вспыхивали на миг и тут же гасли. Небо за Надькевеем было красное и растерзанное, как поле битвы под Воронежем.
В коляске мотоцикла Ники тотчас уснула. Смертельно усталая, недвижимая, счастливая, она спала на коленях хозяйки, подвернув под голову одно ухо, другое же наивно откинув. Изредка она громко всхрапывала во сне и не проснулась даже в Будакаласе от лая увязавшихся за мотоциклом местных собак. На площади Мари Ясаи она мигом выскочила из коляски, зевнула во всю пасть и, не задерживаясь, вбежала в парадное.
Эржебет Анча еще в Чобанке решила, что нынешней же весной пустит Ники на случку. Собаку и так-то пришлось лишить буквально всего, что требовала ее природа, но лишать еще и права на материнство нельзя. Жена инженера надеялась, что щенки вернут Ники преждевременно утраченную молодость.
* * *
Но до этого уже не дошло, потому что вскоре после экскурсии в Чобанку собака занемогла. Как-то вечером на набережной она остановилась в самый разгар игры с камнем, словно внезапно ею наскучив. Не добежав до брошенного камня, она вдруг замедлила бег, в растерянности постояла, тупо глядя перед собой, затем повернулась и, свесив хвост, поплелась к хозяйке. В тот день она отказалась от ужина, а когда зажгли свет, спряталась за стоявшей в углу корзинкой для бумаг, в самом темном закоулке комнаты.
Эржебет взяла ее на колени и осмотрела лапы, когти: не поранилась ли о какой-нибудь осколок стекла, бегая по набережной. Она знала, что ее Ники недотрога и плакса, малейшая физическая боль для нее смертельная обида, так что ее жалобы не следует принимать всерьез. Эржебет вспомнила, какой Ники была безутешной, когда ее укусил шмель, – впору было подумать, что он покусился на саму жизнь ее. Издавая отчаянные вопли, Ники удалилась в угол под стул, затем, словно и этого одиночества было мало, чтобы пережить укус шмеля, забилась под кровать, окутав свое горе могильной тишиной. Лишь несколько часов спустя удалось выманить ее оттуда, но и тогда она вылезла с таким оскорбленным видом, словно всю вселенную винила в своих мучениях. Выражение ее морды напоминало вид оскорбленной в своих чувствах старой девы, которой отплатили черной неблагодарностью за все ее благодеяния; Ники легла на спину, вытянула к хозяйке пострадавшую лапу, закрыла глаза: не оставалось сомнения в том, что она раз и навсегда покончила счеты с миром, распрощалась с собственной жизнью.
Но на этот раз никаких внешних травм Эржебет не обнаружила. Ники и утром встала унылая, к пище не притронулась. Эржебет заметила, что она то и дело облизывает нос: собака, по-видимому, простудилась. Она даже покашляла несколько раз тем тихим, робким, покорным кашлем, каким скромные люди скрывают свои хвори и вместе с тем дают о них знать; каждый раз, покашляв, она, понурясь и опустив уши, тупо смотрела перед собой, как человек, не понимающий, что с ним происходит. Несколько раз она еще чихнула, и это было для Эржебет особенно мучительно, ибо поразительно напоминало чихание человека, даже больше – сильно простуженного ребенка. Эржебет разломила надвое таблетку аспирина и, раскрыв пасть, сунула одну половинку ей прямо в горло. Оскорбленная Ники сбежала от нее под кровать. Но на третий день с помощью еще двух порций аспирина кашель у нее прошел, нос стал прохладнее.
Больное животное трогает нас больше, чем больной человек, ибо оно не просит и не приемлет помощи. Чтобы поправиться, удаляется не в больницу – просто уходит в себя. Эржебет узнала о болезни Ники, вернее, о том, что на этот раз речь идет не об укусе шмеля, по ее молчанию. Собака целыми днями не подавала голоса; даже соседка заметила и как-то постучалась, спросила, что с Ники – не потерялась ли, а может, отдали кому. Ники молчком лежала на своей подстилке, почти не прислушивалась под вечер к приходу соседа, разве что приподымала голову, узнав знакомые шаги, устремляла медленный взгляд на дверь, отделявшую ее от передней, и снова роняла голову на подстилку. Утром и в полдень хозяйке приходилось по нескольку раз звать ее на прогулку, пока наконец она лениво, скучно не подымалась со своего места и, дрожа всем телом, молча направлялась к двери.
Мы не можем умолчать о том, что, видя такую изнеженность, хозяйка начинала испытывать к Ники почти раздражение, особенно при мысли, что по нынешним временам у людей хватает и своих переживаний, однако же они не устраивают из этого столь эффектных представлений. Ники умела молчать так громогласно, что комната гудела от ее молчания. Она так сжималась в комок, что заполняла собой помещение до отказа. Самой неподвижностью она непрерывно привлекала внимание к своим страданиям; в сводящей с ума тишине комнаты не думать о ней было невозможно. Все эти дни шел нескончаемый дождь, низко проплывавшие тучи закрывали будайские горы, туман заволакивал иногда даже мост Маргит, из-за закрытых окон сквозь уплотнившийся воздух едва доносился уличный шум; Эржебет иногда казалось, что она задыхается в разреженной атмосфере больничной палаты или тюрьмы. Когда она подзывала собаку, а та откликалась ей лишь глазами и на повторный зов разве что раз-другой еле заметно виляла хвостом, в мыслях не имея пошевельнуться, а просто смотрела хозяйке в лицо упорным, тяжелым взглядом, тем откровенным, чисто животным, исполненным муки взглядом, в котором не было ни вопроса, ни упрека, ни гнева, и на ласку, на слова ободрения отвечала лишь тем, что отворачивала голову от присевшей у ее подстилки женщины, в душе совершенно явно вообще поворачиваясь спиной и к ней и ко всему миру, – тогда Эржебет Анчу охватывала вдруг такая безумная ярость, что она была способна, кажется, покончить с собой. Ей как бы изменял рассудок, и в нервном расстройстве своем она была готова с собакою на руках выброситься из окна или кинуться в Дунай. Однажды она даже ударила Ники – первый раз в жизни; когда же побитая Ники молча на животе отползла к своей подстилке и спрятала голову, Эржебет овладело такое отчаяние, что она стремглав выбежала из дому и вернулась лишь поздно вечером.
Правда, как уже говорилось, через два дня Ники от простуды оправилась, но притом была явно больна. Поскольку определить, что с ней, не было никакой возможности, Эржебет собралась однажды и повезла ее в ветеринарный институт. Отправились они пешком, но собака вскоре так устала, что пришлось сесть на трамвай; к счастью, Эржебет прихватила с собой намордник. Они прибыли на улицу Иштвана, однако у подъезда ветеринарного института Ники внезапно заупрямилась, уперлась лапами и остановилась. После многократных просьб и уговоров она, правда, подчинилась, но, не сделали они и десяти – двадцати шагов по саду института, остановилась опять и, взъерошив шерсть, попятилась. Анча дернула поводок и попробовала идти. Однако собака с несвойственным ей упрямством не уступала; она повернулась внезапно и изо всех сил потянула хозяйку назад. Ошейник туго охватил ее исхудалую шею; сдавил горло; Ники хрипло дышала, из-под соскальзывающих назад лап, дрожавших от напряжения, вылетали гравий и пыль.
Боясь, как бы собака не задохнулась, Эржебет Анча вернулась с нею к воротам. Трудно было понять этот невыразимый ужас, который без всякой видимой причины овладел животным, всем ее существом. Каждая шерстинка стала на Ники дыбом, белки глаз покраснели и почти совсем закрыли зрачки, дыхание со свистом вырывалось из легких. Если она оглядывалась мимолетно и взгляд ее обращался на здание института, по всему ее телу волнами пробегала дрожь, сотрясая поочередно зад, спину, голову. Каждая ее клеточка вопила от ужаса, словно собака почуяла за каким-нибудь окном института затаившуюся там сверхъестественную злую силу.
Выйдя за ворота, Эржебет Анча прямо на мостовой стала перед Ники на колени, прижимая рукой ее бешено колотившееся сердечко, стала гладить по голове. Ники понемногу успокоилась, пошла на руки. Но когда Эржебет опять вступила с нею в ворота и направилась к красным кирпичным корпусам, Ники, словно подброшенная судорогой, вырвалась неожиданно из ее рук и боком шлепнулась оземь. Вероятно, она упала неудачно и ушиблась, так как несколько секунд лежала на мостовой и тихонько скулила.
Случилось так, что как раз в ту минуту, когда Ники распростерлась на мостовой, в ворота вошла одетая в траур женщина с покрытой темно-синим платком клеткой в руке. Разыгравшаяся затем короткая мизансцена, которую вписал в нашу историю случай, укрепила Эржебет в уже принятом ею решении уступить неодолимому сопротивлению собаки и не настаивать более на посещении врача. Отчего животное противится этому с таким бешенством, из последних своих жизненных сил, она, конечно, сказать не могла бы, но, как женщина вообще, больше мужчин доверялась инстинктам, будучи, добавим к этому, на один крохотный женский шажок все еще ближе к тому неясному миру веры, который питается суевериями и в каждой наивной искорке случая неизменно видит символ и знамение… Словом, довольно об этом – так она решила и несколько минут спустя уже шла с Ники домой, сама расстроенная и потрясенная.
Женщина в трауре на миг задержалась возле лежавшей на мостовой, тихо скулившей собаки, жалостливо на нее поглядела. И тут темно-синий платок, которым была накрыта клетка, вдруг соскользнул с нее оттого, быть может, что женщина как раз переменила руку. В клетке за тонкой позолоченной проволокой покачивался на подвешенной вверху круглой деревянной палочке большой пестрый попугай, клювом своим выточивший в палочке узенькие дорожки. Пол клетки был посыпан тонким желтым песком, от дорожной тряски песок собрался по краям горками, открыв посередине голо поблескивающий металлический пол. Из-за проволоки, тревожа обоняние Эржебет, оказавшейся рядом с клеткой, потянуло сладковатым и затхлым птичьим духом.
Птица, помаргивая, озиралась в неожиданно брызнувшем свете. Но едва она увидела лежавшую под клеткой собаку, именно в эту минуту попытавшуюся встать на ноги, как ею ни с того, ни с сего овладел приступ неистовой ярости. Одним прыжком она с качелей прыгнула на решетку и, вцепившись в металлические прутья снизу когтями, а сверху мощным своим клювом, во всю длину раскинула огромные, сверкающие на солнце крылья, из угла в угол перекрывшие клетку. Неизвестно, чем так разъярила попугая безмолвно стоявшая рядом маленькая белая собачонка, но сомнений не было: он едва не обезумел от гнева. Попугай визжал, как вышедшая из себя старуха, огромным кривым клювом, словно скрюченным пальцем, указывая прямо на собаку, и отчаянно хлопал яркими крыльями по прутьям клетки так, что красные, синие и зеленые перья вылетали оттуда и, кружась, поблескивая, взвивались кверху.
Откуда эта ненависть? – думала позднее Анча, уже выскочив из ворот вместе с Ники и содрогаясь от пережитого волнения. Вся сцена продолжалась какие-нибудь секунды, но по насыщенности своей была столь ужасна, что даже потом, при одном о ней воспоминании, у Эржебет пробегали по спине мурашки. Попугай в полной истерике яростно стучал своим мощным клювом по металлически звеневшим прутьям клетки, так что казалось, он вот-вот переломит их надвое, и, осатанело хлопая крыльями, вопил отвратительно напоминающим человеческий голосом, как будто эта ничтожная пернатая тварь заговорила именем всего вселенского зла эпохи. В клоунски пестром своем оперении, с крохотными, воровато горящими глазками, кривым клювом и навязчивым карканьем попугай вполне сошел бы за глумливый циркаческий символ смерти, слетевший в ветеринарный институт прямо из какой-нибудь средневековой мистерии. Только оказавшись уже за воротами, Эржебет разобрала, что же каркала старая птица, какие слова выплевывала прямо в морду Ники, клювом своим вновь и вновь указывая на дрожавшую всем телом собаку. «Помер миленький… помер миленький… помер, помер-р!» – надрывался попугай и не прекратил насмешливого своего крика даже тогда, когда женщина в трауре бегом бросилась с ним к парадному входу института, держа раскачивавшуюся клетку в одной руке и синий платок в другой. Собаку и птицу уже разделяло по меньшей мере пятьдесят шагов, однако попугай, вцепившись когтями и клювом в прутья клетки, все еще провожал глазами Ники и ее хозяйку. Захлопнувшаяся дверь института обрубила злобный вопль его – и как раз на середине фразы!
Не скоро оправилась Ники от волнений этой поездки. Эржебет Анча, не зная диагноза, по-прежнему оставалась в неведении относительно болезни собаки, хотя мы подозреваем, что и ветеринарный институт вряд ли существенно просветил бы ее. Наука еще немного знает о человеческом теле, о теле животного еще меньше. А о душе!.. Не поминая уже о взаимных связях того и другого, которые и поныне исследованы, по крайней мере, не больше, чем какие-нибудь бразильские джунгли, Эржебет Анча, например, была убеждена, что причина таинственного недуга собаки в том, что отравлена ее душа. Всякий раз, когда она охватывала взглядом все более тощавшее тело Ники, ее тусклую, потертую шерсть, клочьями остававшуюся в руке, когда она ее гладила, видела выпирающие лопатки и таз, тускнеющий взгляд, ей и самой отчаянно хотелось поискать источник беды в глистах, чумке, болезни сердца и тому подобном, но Эржебет лучше знала или полагала, что лучше знает, чем больна собака. Она тоскует по свободе, думала Эржебет Анча. По той свободе, составной частью которой была возможность жить вместе с избранным ею хозяином, инженером Анчей. Ники тосковала по своему хозяину. Жена инженера не была сентиментальна и не переоценивала именно эту частицу свободы – хотя она, несомненно, сыграла большую роль в физическом угасании собаки, – но серьезно и непреложно убеждена была в том, что причину ее болезни следует искать не в кровеносных сосудах, не в костях, клетчатке и мышцах.
Эржебет утверждало в этом суждении и то, что как раз после поездки в Чобанку в состоянии Ники наступило явное ухудшение; очевидно, ожившие воспоминания о прежней счастливой жизни ускорили процесс самоотравления. Ники, видимо, больше не хотела жить так, как жила до сих пор. А ведь можно, оказывается, жить и по-другому? – вероятно, спрашивала она себя, видя перед собой залитый солнцем склон холма или широко разлившийся ручеек с плещущимися в лужице утками, и в ее памяти смутно возникала тень шагающего вслед за ней инженера в шляпе и с палкой. Значит, вот как жила я когда-то? Ну что ж, если так жить нельзя, поставим, точку. Возможно, и жало шмеля, некогда ее укусившего, теперь казалось ей наполненным медом. Во всяком случае, жена инженера не сомневалась, что болезнь собаки именно в этом, и потому бессмысленно, поставив ей в задний проход термометр, пытаться с его помощью измерить захирение души.
Однако Андраш Пати, сосед по квартире, осведомленный, вероятно, через жену о событиях у инженерши, однажды постучался к ней и спросил, не разрешит ли она войти к ней его приятелю, который по случайности ветеринарный врач и, тоже по случайности, как раз нынче вечером навестил их. Денег это стоить не будет, несколько раз повторил он с подозрительной настойчивостью, так что пусть, мол, соседка не беспокоится. Лицо маленького механика приняло при этом такое твердое, отстраненное выражение, что и слепой увидел бы, как он взволнован. Пати давно уже не встречался с соседкой, давно не заходил к ней в комнату и теперь едва сумел скрыть, как потрясен увиденным. Соседка постарела, казалось, на десять лет, а ее комната, прежде такая чистая, где все стояло на своих местах, словно на шахматной доске, сейчас, пыльная, грязная, с валяющимися в беспорядке вещами, отражала полную расслабленность своей хозяйки, крайнюю несобранность усталой души. Ее мужество и стойкость были на излете, что подтверждалось и тем, как молча, без сопротивления приняла она помощь.
Ветеринарный врач, красивый молодой мужчина, сильно заикался. К счастью, упорная борьба с застревающими во рту согласными помогала ему одолевать мертвящую тоску, какая присутствовала всегда в комнате больного. Излучая самую искреннюю доброжелательность к людям, животным, мебели и вообще ко всему мирозданию, он вошел, весело хохоча, с цветком в петлице и, положив рядом с собой докторский чемоданчик, тотчас сел в то самое светло-коричневым репсом обтянутое кресло, которое все эти годы – с тех пор как инженер исчез из дому – служило Ники местом дневного отдыха. Самой Ники не было видно, она спряталась под шкаф.
И уже оттуда не вышла. Как будто сейчас, в последние часы своей жизни, сочла, что достаточно знает о человечестве, и завязывать новые знакомства не хотела. Не поддавшись ни на какие уговоры, она так и не вылезла из-под шкафа. Ветеринарный доктор распростерся во весь свой рост на полу и с горячим усердием водил под шкафом длинными своими руками, однако так и не дотянулся до затаившейся у самой стенки собаки, когда же он потребовал палку, зонтик либо кочергу, чтобы с их помощью выудить Ники, Эржебет Анча молча затрясла головой и, борясь со слезами, попросила молодого человека прекратить охоту. Пати, сосед, с ней согласился и, тайком положив на ее ночной столик круг домашней колбасы, вышел с доктором.
Для Эржебет это была тяжелая ночь. Напрасно звала она собаку. Ники больше так и не появилась. Поначалу из-под шкафа еще слышались иногда слабые шорохи, но когда хозяйка стала продолжать свои уговоры и, выбившись из сил, громко разрыдалась, собака окончательно затихла. Немного спустя Эржебет взяла ночник и посветила под шкафом: собака, вытянувшись, неподвижно лежала на полу, глаза ее были закрыты, она не отреагировала даже на свет.
В полночь Эржебет легла в постель. Она погасила ночник, но заснуть не могла. Мы знаем, как ночная тьма и одиночество грубо бьют по натянутым нервам, выделяют из тишины неслыханные, несуразные звуки, из ничего свивают кошмарные видения. Эржебет не могла отделаться от навязчивой мысли, что ее собака умирает там под шкафом, быть может, уже умерла. Она старалась успокоить себя тем, что днем Ники выпила немного молока и вообще весь день выглядела не более печальной или усталой, чем в другие дни за последнюю неделю, – но что это доказывало? Она знала, слышала о том, что животные в свой смертный час стыдливо прячутся от глаз, а куда же и было спрятаться Ники в этой комнате как не под шкаф? Эржебет встала с кровати, опустилась перед шкафом на колени, прислушалась: дыхания собаки не было слышно. Она окликнула ее, но ответа не последовало.
Эржебет не вернулась в постель, спать она все равно не смогла бы. Да и нехорошо как-то было бы – она лежит себе на кровати, а ее собака в агонии распростерта на голом полу, в пыли и паутине, под шкафом, в темноте. Если бы Ники могла по крайней мере совершить это последнее деяние где-нибудь на воле, на крупитчатой, мягкой земле, чтобы последними содроганиями своими укрыть себя в общей для всего живого могиле! Жена инженера с чисто женской трезвостью подходила к вопросу жизни и смерти – особенно теперь, когда и сама не слишком цеплялась за жизнь, – но это не приглушало в ней чуткого понимания, что бывает недостойная жизнь и недостойная смерть. Отчаяние ее в значительной мере происходило оттого, что она не могла исполнить женское свое призвание, не могла помочь – ни здесь, ни там.
Она до утра просидела в репсовом кресле, возле окна, сквозь которое процеживался серебристый свет ярких фонарей на площади Мари Ясаи. Под утро она задремала, быть может, надеясь, что Ники, услышав ее ровное, сонное дыхание, все же надумает выбраться на свет божий. Проснулась от громких голосов в передней, услышала шаги, вдруг дверь в ее комнату без стука отворили. Вошел ее муж с букетиком первоцвета в руке.
И вот они оба, прислушиваясь, стоят возле шкафа. Инженер, которому пришлось за эти пять лет кое-что пережить, который с необыкновенным самообладанием перенес все физические и нравственные унижения, видимо, был слишком сейчас взволнован возвращением домой и потому потерял контроль над собой: узнав о смерти собаки, он разрыдался. Теперь уже не приходится сомневаться, что Ники лежит под шкафом мертвая и бездыханная: ведь услышь она голос хозяина, из последних сил выползла бы ему навстречу.
Припав плечом к шкафу, Янош Анча старается унять слезы: он смотрит на покинутую в углу подстилку, валяющуюся на ней сухую хлебную корку. Жена судорожно его обнимает: сейчас она понимает только то, что ей вернули мужа. Сто раз она спрашивает и спрашивает, как он вышел на свободу и когда узнал наконец, что скоро будет свободен, здоров ли, не хочет ли есть, прилечь, поспать. Инженер молча сжимает ее руки.
– Но в конце-то концов ты узнал, за что тебя посадили?
– Нет, не узнал, – говорит инженер.
– И о том не узнал, почему выпустили?
– Нет, – говорит инженер. – Мне не сказали.
Жена его все еще стоит спиною к шкафу. Но она знает, ей предстоит тяжкая задача – похоронить Ники. И в память о коротенькой ее жизни, поскольку фотографии собаки у них нет, она сохранит тот камень, который на днях обнаружила под ковром.
1955