Текст книги "Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале"
Автор книги: Дери Тибор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Но Ники достались, по-видимому, добрые хозяева, ибо помощи она искала у них. Помощи? Или просто – любви? Ее со дня на день возраставшая нежность – из естественной ли потребности она происходила и не нуждалась ли в компенсации? Не было ли это попыткой душевной жизнью уравновесить физические страдания, которыми измучило ее долгое зимнее бездействие, как то бывает с узниками, осужденными на длительное тюремное заключение? Мы знаем это буйство чувств, когда подавленные физические силы вынужденно претворяются в силы душевные и так находят себе применение. Факт тот, что Ники этой зимой и последовавшей за нею весной с каждым днем выказывала все большую привязанность к своим хозяевам. Можно было шаг за шагом проследить их сближение, утолщение пресловутых воображаемых эмоциональных нитей, которых так страшился два года назад инженер, оберегая свою независимость.
Странным образом собака проявляла одинаковую привязанность к обоим супругам, хотя Эржебет кормила ее и проводила с ней в десять раз больше времени, чем ее муж. Ники не делала между ними различия и, казалось, больше любила их вместе, чем порознь. Она не могла насытиться ими, она вдыхала их присутствие словно воздух: увы, теперь они бывали вместе все меньше и меньше. Если супруги редко-редко выбирались в какое-нибудь воскресенье на прогулку, просто на набережную или, совсем уж редко, на более далекую экскурсию – на весенний остров Маргит или на будайский берег Дуная, – Ники не знала, куда деваться от счастья. (Однажды ее, надев намордник, возили даже в Прохладную долину трамваем!) Если инженер, собиравшийся обычно быстрее жены, первым спускался по лестнице, собака выбегала с ним вместе, но на первой же площадке мчалась назад в квартиру за Эржебет и до тех пор звала ее и задерживала его, отплясывая перед ним и не давая ступить ни шагу, пока не соединяла их воедино. И по дороге, если кто-либо отставал – чаще Эржебет, то и дело останавливавшаяся перед пустяковым каким-нибудь цветком средь травы или бормочущим про себя стариком на скамье, – собака сразу же бросалась назад и не успокаивалась до тех пор, пока супруги не оказывались друг подле друга. Ее старания соединить то, что принадлежит друг другу, дабы из двух несовершенных частиц составить целое, были так явственны, что инженер однажды назвал ее сводней и долго смеялся собственному замечанию, а рука его тем временем нежно обнимала за талию стареющую жену.
В августе 1950 года, вскоре после прогулки в Прохладную долину, Анчу арестовали. Утром он ушел на работу, но в полдень, против обыкновения, не позвонил жене, вечером не вернулся домой. На службе ничего не могли сказать о его местопребывании – ни в головном предприятии, ни на самом строительстве канала. Целый год о нем не было никаких вестей.
* * *
Для Эржебет Анчи настали тяжелые времена. Жалованье мужа ей выдали еще за один только месяц, нужно было позаботиться о заработке. В отделе государственной безопасности министерства внутренних дел, куда она обратилась за разъяснениями, никаких сведений о муже ей не дали, но посоветовали прекратить розыски. Стало ясно, что Анча находится в руках этого ведомства и против него ведется расследование по делу политическому. Таким образом, Эржебет напрасно искала работу: ее нигде не брали. Она стала наниматься на уборку квартир, потом на дому выполняла заказы частной трикотажной мастерской, но этого ей едва хватало на хлеб.
Месяца через два после того как арестовали Анчу, приехал на съезд стахановцев в Пешт ее свекор; только тут и узнал он об исчезновении сына. Старый шахтер, хотя уже год был на государственной пенсии и сам с трудом сводил концы с концами, немедленно решил увезти невестку к себе в Шалготарьян. Но она все же осталась в Пеште, ей хотелось здесь дождаться мужа – если вообще им доведется свидеться вновь. С этого времени первого числа каждого месяца на ее имя приходило из Шалготарьяна от шахтерской родни пятьдесят пять форинтов.
Поскольку вполне можно было ожидать, что квартиру у нее отберут либо поселят кого-нибудь во вторую комнату – что несколько позже и произошло, – возник вопрос, не следует ли ей расстаться с Ники. За собаку полагалось платить налог, пять форинтов в месяц, да кормежка обходилась в двадцать – двадцать пять форинтов. Вправе ли она почти целиком тратить на собаку ту помощь, которую оказывает ей свекор? Конечно, можно было бы продать кое-что из обстановки и тем серьезно облегчить житейские заботы, но жена инженера этого себе не позволила. Она не отказалась от надежды, что ее муж однажды все-таки вернется домой.
В конце концов судьбу Ники, к великому облегчению ее хозяйки, решило одно воспоминание. Эржебет пришло вдруг на память, как ее старая свекровь, шахтерская жена, однажды сказала, теперь уж и не вспомнить по какому поводу: «Веришь ли, уж так-то я животных люблю, за всю мою жизнь курицу никогда не зарезала. Да я скорей помру, чем мышь прибью». Это воспоминание было как огромный и яркий нравственный маяк, оно пролило свет и в ее мучительно колеблющуюся душу. Ники избегла – и слава Богу, скажем мы, – самой ужасной судьбы, какая только может постигнуть собаку: потери хозяев.
Когда первые мучительные недели прошли, когда жена инженера уже в состоянии была думать и о собаке и окончательно решила оставить ее у себя, она отдала Ники ночную рубаху мужа, которую он надевал в свой последний приезд. Ники жадно обнюхала брошенную на ее подстилку рубаху, потом вытянулась на ней во всю свою длину и опять принялась обнюхивать. И от этого явно стала чуть-чуть поспокойнее. Однако каждый вечер она по-прежнему ждала своего хозяина. Если внизу, после того как запирали подъезд, раздавался звонок в дворницкую, Ники садилась на подстилке, наклоняла голову набок сперва в одну сторону, потом в другую и напряженно прислушивалась; иногда она даже подбегала к двери и, положив голову на пол, несколько раз глубоко, шумно втягивала в ноздри воздух. Немного погодя она медленно возвращалась на подстилку и со вздохом падала – именно падала, а не ложилась на нее. Случалось, надежда навевала ей слуховые галлюцинации, ее уши, казалось, узнавали шаги инженера, и тогда она, словно обезумев, скуля и плача, так яростно скреблась в дверь, что у Эржебет замирало сердце, она выбегала в переднюю, распахивала дверь на лестницу, и собака, скуля, вылетала за ней. Незнакомый мужчина проходил мимо, и они обе возвращались к себе. Часто и ночью Эржебет просыпалась от слабого поскрипывания пола под легкой поступью Ники. Иногда она включала лампу на ночном столике и видела у кровати Ники: опустив уши, понурив голову, она неподвижно смотрела перед собой в пол.
Однажды ночью Ники громко застонала во сне, потом села и, откинув голову назад, завыла. Успокоить ее было невозможно. Эржебет встала с постели, присела на корточки возле собаки, погладила ее по голове. Наконец, боясь, как бы она не перебудила соседей, взяла ее на руки и положила на свою кровать. Это случилось впервые – прежде Ники никогда не спала на ее постели. Но что делать, ведь Эржебет теперь особенно старалась не привлекать внимания и к себе и к своей собаке: после ареста мужа многие жильцы подчеркнуто ее обходили, другие, с кем она прежде была в самых добрососедских отношениях и подолгу беседовала, стали вдруг забывать даже просто поздороваться, а иной раз под чьим-нибудь ненавидящим взглядом у нее по спине пробегали мурашки, так что Эржебет делала теперь все от нее зависящее, чтобы ее существование в жизни большого доходного дома было совсем незаметным, тенью скользила вниз по лестнице, людей избегала, и из квартиры ее, кроме иногда возбужденного лая Ники, не доносилось ни звука.
Как-то утром, когда она вывела Ники на набережную гулять, со стороны острова Маргит из-за работавшей там землечерпалки выехала и остановилась прямо возле них большая, груженная землей пятитонка. Ники испугалась и облаяла грузовик. За рулем сидела женщина в синем комбинезоне; бросив презрительный взгляд на прогуливавшую собаку «барыню», она крикнула ей что-то обидное – мол, лучше бы она нянчилась с внуками. Эржебет Анча, опустив полные слез глаза, молча прошла мимо. Немного спустя, оторвав взгляд от земли, она увидела, что Ники преследует какой-то мужчина в белой рубашке, с длинной палкой в руках. Из узенькой улицы, выходившей на набережную, выскочили прятавшиеся там до этой минуты еще двое парней, тоже в белых рубашках и с палками, и бросились догонять Ники. Собака попала в облаву.
Эржебет в первый миг оцепенела. Но через мгновение, опомнясь, видя, что ее хотят лишить последнего ее достояния, эта обычно столь мягкая и ласковая женщина буквально рассвирепела и, охваченная ненавистью, бросилась живодерам-собачникам навстречу, с силой толкнув того, кто оказался всех ближе. Парень покачнулся и едва не грохнулся навзничь.
Ники мчалась как раз в их сторону, преследуемая по пятам первым живодером, уже готовым накинуть ей на шею укрепленную на конце длинной палки проволочную петлю. Собака бежала, ловко лавируя; хвост ее был поджат, уши относило назад. Услышав голос хозяйки, которая в отчаянии выкрикивала ее имя, она внезапно изменила направление и бросилась прямо к ней. Но, к счастью, в последнюю минуту заметила, что чуть впереди устремившейся к ней Эржебет бежит третий живодер и он своей длинной палкой достанет ее скорей, чем хозяйка. Ники в последний момент успела все же отскочить в сторону и тотчас свернула в улочку, ведущую на Пожоньский проспект.
Тем временем надрывные крики женщины и гулкий топот молчаливых живодеров привлекли внимание прохожих. Люди останавливались, громко возмущались жестокой охотой и, сбившись на тротуаре толпой, давали собаке возможность проскочить, всячески мешая при этом ее преследователям. Живодеров в Пеште вообще не любят, а при тогдашней общей подавленности вся улица дружно против них ополчилась. Про них ведь не боялись говорить то, что думали. А поскольку случилось так, что все трое были крепкие, мускулистые парни, тут же посыпались советы поискать себе другой способ зарабатывать на хлеб, потрудиться, например, на шахте или на картошке. Кое-кто уже обзывал их палачами.
Ники, не столько от физической усталости, сколько от волнения и растерянности, начала сдавать. Живодеры, разъяренные противодействием улицы, упорно гнались за ней, по их лицам струился пот, первый преследователь был уже совсем близко, он несколько раз забросил петлю и однажды едва не поймал несчастную свою жертву. Тогда собака, приняв внезапное решение, свернула в первое же парадное, кем-то с улицы распахнутое перед нею. Тем временем подоспела Эржебет, и люди при виде седой, задыхающейся женщины с заплаканными глазами опять загудели, требуя, чтобы палачи прекратили наконец мучить животное и человека.
Вполне могло статься, что и без того раздраженная толпа выплеснула бы давно копившийся гнев и трем живодерам пришлось бы испытать на собственной шкуре то, что, пожалуй, вполне могло быть квалифицировано как насилие против власти, если бы живодеры не сочли, что потрудились достаточно. Один из них, очевидно, бригадир, приблизился к Эржебет Анче и предложил зайти в подъезд, где скрылась собака. Ники сидела на лестничной площадке прямо против входа, но, завидев человека в белой рубахе, одним махом взлетела по ступенькам наверх, Эржебет осведомилась у живодера, что ему от нее нужно. Тот подмигнул и протянул ладонь.
При ней было двадцать форинтов, почти все, чем она располагала до конца месяца, их она и отдала власти предержащей.
Примерно в эти же дни ее вызвали в участковую партийную организацию и спросили, не думала ли она о том, что ей разумнее развестись с мужем. Эржебет не уговаривали, просто спросили как бы вскользь, добавив только, что, пока она носит фамилию предателя родины, ей не могут доверить воспитательную работу среди населения; и еще спросили, совместимо ли, по ее мнению, с ее совестью коммунистки целыми днями, нигде не работая, прогуливать собак. Эржебет Анча опустила глаза и молча вышла из комнаты. В партийном комитете тринадцатого района Будапешта, куда она обратилась с жалобой, во время короткой с нею беседы действия участковой организации квалифицировали как «чрезмерное усердие». Несколько недель спустя жилищный отдел подселил к ней семью из четырех человек.
Настала суровая зима, а у Эржебет денег на топливо было в обрез. Она постоянно мерзла, непривычная физическая работа подтачивала ее и без того слабое здоровье, она захворала. Две недели пролежала в постели, все это время собаку водила гулять дворничиха на четверть часа два раза в день. Приятельниц у Эржебет в Пеште не было, ведь с тех пор, как Анчу перевели сюда из Шопрона, ему было не до гостей, единственная же ее знакомая, жена инженера с завода горного оборудования, с которой они прежде иногда встречались, после ареста Анчи больше не навещала ее. Так они остались с собакой одни.
Будь у нас склонность к сатире, мы, вероятно, спросили бы, как это возможно, что Ники продолжала поддерживать отношения со своей хозяйкой, а не подыскала себе другую квартиру, по возможности в противоположном конце города. Факт остается фактом: как ни скудно жилось собаке, она даже не подала виду, будто лелеет подобные намерения. Но эта третья зима, самая жестокая из всех, явно ее изнурила. Эржебет иногда казалось, что Ники забыла своего хозяина – ведь прошло уже около полугода, как он исчез, – но по некоторым мельчайшим признакам она вновь и вновь убеждалась, что собака все еще помнит его. Однажды Эржебет выстирала подаренную Ники ночную его рубашку. Ники дремала в коричневом кресле – как видим, под началом женщины государственная дисциплина основательно расшаталась – и не заметила, что хозяйка забрала рубашку. Но вечером, лениво вернувшись в свой угол, она сразу же забеспокоилась, начала искать ее и никак не решалась лечь. Так и стояла, понурясь и поджав хвост, словно побитая.
В другой раз хозяйка ее вздумала проверить гардероб мужа – не завелась ли где моль. Вынув из шкафа висевший на плечиках костюм, она повесила его на гвоздь в стене. И вдруг, продолжая разбираться в шкафу, услышала, что собака громко скулит и бешено скачет у нее за спиной. Удивленная Эржебет обернулась: Ники прыгала перед костюмом давно не виданными высоченными прыжками и, вне себя от волнения, заливисто лаяла, то и дело хватая свисающий его рукав. Отнюдь не желая тревожить читателя необоснованными умозаключениями, мы тем не менее считаем возможным, что собака при виде висевшего на гвозде костюма решила, что вот сейчас незамедлительно появится и его хозяин – ведь в прежние времена Эржебет каждое утро готовила мужу костюм, покуда он мылся в ванной; впрочем, возможно и другое: Ники попросту отчаянно разволновалась от милого ей знакомого запаха – так переворачивает нам душу неожиданно попавшая на глаза старая фотография умершей возлюбленной.
К слову сказать, за эту зиму Ники физически тоже сдала. Она отощала и ослабела, двигалась вяло и почти не радовалась прогулке. Лишь слабые отсветы былой игривости еще напоминали о прошлом. Иногда, встав на задние лапы, она кидалась на свою хозяйку, весело хватала ее зубами за кисть, но через минуту так свирепела, что Эржебет испуганно отдергивала руку. Ники рычала, не выпускала руку, со взъерошенной шерстью и прижатыми назад ушами впивалась зубами в тело, словно замыслила уничтожить все то, что еще осталось от прежней жизни. У нее стала сильно выпадать шерсть. Эржебет два раза в неделю подбавляла ей в еду крупицу дрожжей, но и это не слишком помогало.
Однажды под вечер в квартиру позвонили, и собака вдруг необычно заволновалась. Дверь открыл сосед, новый квартиросъемщик – к Эржебет никто никогда не приходил, – но на этот раз Ники не удовольствовалась обычным предупреждающим ворчаньем или тихим угрожающим рыканьем, какими оберегала свой дом от посторонних. Она бросилась к двери, принюхиваясь, отчаянно завертела хвостом и наконец разразилась оглушительным лаем, только что не визгом, да на самой высокой ноте, что выражало у нее радостное волнение – например, при охоте на зайца или погоне за брошенным камнем. В прихожей тихо разговаривали, но собака уже не прислушивалась к голосам. Она скреблась в филенки, прыгала к дверной ручке, словно хотела сама отворить дверь. Эржебет встала и вздрагивающей рукой ее распахнула. Она понимала, правда, что это не Янош, его Ники встретила бы иначе, но посетитель пришел явно к ней и Ники его знала – быть может, он принес весть о муже!
Однако Винце Йедеш-Молнар явился не только без всяких вестей, но и сам узнал об аресте Анчи лишь нынче утром. Полгода он работал в Татабане, вернулся в Пешт накануне ночью, и тут обрушилась на него эта новость. После работы он немедленно пошел к жене друга. Его словесного запаса для ободрения было маловато, зато куда больше бодрило само его присутствие, спокойное и полное силы. Оно как бы обещало возвращение инженера, как лампа сама по себе обещает свет; Эржебет и не заметила, как оживилась вдруг и даже улыбнулась разок-другой. Могучее тело Йедеш-Молнара свободно, грузно покоилось в коричневом репсовом кресле; исполин поглядывал иногда в окно, редко-редко выговаривал одну фразу, другую, хмыкал, кивал, смотрел на собаку. Ока же, обнюхав сперва его ноги, – мы знаем, что глазам своим она не доверяла, – встала перед креслом на задние лапы и выжидательно смотрела ему в лицо. Йедеш-Молнар не заговаривал с ней. Ники упорно не сводила с него глаз. Оба молчали. Но вот человек дважды, раз и другой, пошевелил ушами, сперва вверх-вниз, потом горизонтально.
Действие опять оказалось неожиданным. Ники громко тявкнула, потом вскочила гостю на колени и весело ткнулась носом в шевелящиеся его уши. Но Йедеш-Молнар заворчал и согнал собаку с колен. Лизаться со всякой тварью он не любил.
– Видали, как привыкла? Вот и человеку надобно привыкать ко многому, – почти деловито повторил он драгоценную мысль, которой однажды, года два с половиной назад, поделился уже с инженером.
С этого дня он часто, раз в неделю, обычно по воскресеньям, заходил к жене инженера и в своей нескладной манере, но так, что невозможно было ни обидеться на него, ни отказаться, оставлял в подарок то немного домашнего сала, домашней же колбасы, рулета или чего-нибудь еще, то бутылку хорошего вина прямо из Чопака, из подвальчика знакомого виноградаря, там проживавшего. (Это был единственный сорт вина, который еще можно было пить тогда в Венгрии, где благодаря некоему важному по значению своему, но сохранившемуся в тайне открытию стали из кукурузы давить знаменитейшие венгерские вина – хедьальское, бадачоньское и так далее.) Иногда он сопровождал Эржебет и во время ее вечерних с Ники прогулок, а когда весна через еще покрытый гусиной кожей Дунай все же перебралась потихоньку в лихорадящий, скудно освещенный город, стал склонять жену друга и на более дальние прогулки. Мы полагаем, нет смысла обстоятельно доказывать, что даже медлительным рондо можно было бы без спеху записать решительно все его высказывания, которыми он развлекал свою спутницу во время этих прогулок и которые по пространности, увы, вряд ли выдержали бы соревнование даже с самым кратким отчетным выступлением на каком-нибудь собрании. Оттого-то, разумеется, и не привелось Йедеш-Молнару рассказать, а жене Анчи узнать о том, как упорно, не страшась никаких административных или бюрократических рогаток, старался бывший шахтер выяснить, где находится инженер и что с ним. Например, накануне – мы имеем в виду день, предшествовавший их последней прогулке, – он побывал в Отделе государственной безопасности, вскоре переименованном в Управление государственной безопасности, которое именно в это время перебралось из дома № 60 по проспекту Андраши, то бишь Сталина, в новый огромный дворец, построенный на берегу Дуная для министерства внутренних дел, но теперь переданный новоиспеченному Управлению. Когда Йедеш-Молнару доброжелательно, но строго посоветовали здесь в собственных его интересах воздержаться от дальнейших расспросов и поисков, великан шахтер – дважды завоевывавший звание стахановца, лауреат премии Кошута, потомственный горняк, у которого уже и прапрадед работал на шалготарьянских шахтах, отец в девятнадцатом был красноармейцем, а сам он двадцать один год состоял в подпольной коммунистической партии, – так саданул, да еще два раза подряд, могучим своим кулаком по письменному столу капитана госбезопасности, что столешница треснула по всей длине. Во время допроса он с неожиданным красноречием рассказал свою биографию, затем изложил молчаливое мнение шалготарьянского рабочего класса по поводу некоторых вещей и событий – так что, когда поздно вечером его наконец отпустили, он получил заверение, что вскоре будет извещен по поводу затронутого им вопроса. Месяц спустя его вызвали и сказали, что придется еще подождать. Наступило уже лето, когда он мог наконец сообщить жене Анчи, что инженер жив, здоров и в скором времени ей напишет.
Поделиться благой вестью с собакой хозяйка, увы, не могла. Разве что опосредованно, через самое себя – свой вновь проснувшийся интерес к жизни, вспыхнувшие надежды и всю ее охватившее вдруг ожидание. Рассказать Ники новость могло ее состояние – голос, блеск глаз, легкость движений, эта азбука Морзе души в переложении на физическое бытие. Но и при всем при том, чтобы ожидаемое в будущем радостное событие – возможное возвращение Анчи домой – стало собаке понятно, его следовало перенести в настоящее. Будущее в их общении и так-то служило причиною многих бед. Пользоваться прошедшим временем им, в сущности, не было надобности, но как, спросим мы, объяснить Ники, что хозяйка ее хотя и уходит, но всего лишь в продовольственный магазин на проспекте Святого Иштвана и через какие-нибудь четверть часа – полчаса опять будет дома, так что Ники совершенно понапрасну тоскливо понурила длинную белую морду с тремя черными точками – блестящими глазами и чумазым носом, – понурила уши, хвост и с забавно подламывающимися от отчаяния лапами провожает идущую к двери Эржебет таким убитым взглядом, как будто прощается с нею навеки. В начале их знакомства Эржебет Анча старалась приучить собаку понимать слова. «Ну, фоксик, я скоро приду», – говорила она ободряюще, почти весело и ладонью добродушно похлопывала собачку по дрожащей спине. В мозговых извилинах Ники эти три слова преобразились в трехтактный мотив одиночества. Стоило ей услышать его – и Ники, как бы бодро он ни звучал, в ту секунду прощалась с хозяйкой навеки. Собаке было совершенно неважно, надолго ли Эржебет покидает дом: выйдя за двери, она уходила в вечность. Сколько бы ни отсутствовали хозяева, десять минут или несколько дней, она встречала их возвращение с одинаковым ликованием, но зато и каждое прощание с равной силой повергало ее в тоску, ибо для нее было прощанием навсегда. Стоило Эржебет Анче надеть пальто или взять в руки сумку, как собака, мирно дремавшая на своей подстилке, молнией взвивалась вверх и, молотя по воздуху передними лапами, словно обезумев от радости и счастья, только что не выпрыгивала из окна. Но довольно было одного взгляда хозяйки, как животное обмирало еще на лету. Эржебет могла сказать только слово, просто взглянуть на собаку или, наоборот, не взглянуть, и следующий прыжок словно цепенел в мышцах Никиных лап. И если затем следовал трехтактный мотив: «Ну, фоксик, я скоро приду», Ники мгновенно отворачивалась и с ощущением свинцовой тяжести в ногах, в устало опущенном хвосте – тяжести, изливавшейся в члены ее непосредственно из души, – плелась в самый темный угол комнаты, за корзинку для бумаг. Бывало, конечно, она не доверяла ушам своим и глазам, и тогда шальная надежда манила ее продолжить наблюдение. Ники останавливалась посреди комнаты и с поникшими ушами, опущенным хвостом следила за каждым движением хозяйки странно невыразительным взглядом. Такой она оставалась даже тогда, когда Эржебет шла уже к входной двери, и хотя каждый член ее, как ожидающая пускового щелчка пружина, являл собой готовность сорваться с места, сломя голову броситься следом, Ники стояла до конца недвижима, только взглядом провожая хозяйку. Не было в этом – насколько человеческий ум тут компетентен – ни просьбы, ни злобы, ни огорчения. Вообще ничего. Ники была само небытие, само разочарование, которое уже по ту сторону разочарованности, сама примиренность со смертью, во всем ее потухшем облике, казалось, запечатлено было отупение. И если в тот миг, как жена инженера бралась за дверную ручку, собака последним усилием тяжело опускалась наземь, прощальным взором ее провожая, Эржебет охотней всего вернулась бы к себе в комнату и осталась дома. Ее сердцу, измученному вдовьей долей, тяжек был этот тоскливый взгляд, который в беспредельной своей безысходности был словно сигналом бессмысленной пустоты, простершейся по ту сторону небытия.
Больнее всего в эти минуты Эржебет ощущала безмолвие животного – не только голосовых его связок, но безмолвие всего его существа. Собака не стонала, не злилась, не упрекала, не требовала объяснений, убедить ее было нельзя: она молча смирялась с судьбой. Это безмолвие, сходное с роковой немотою сломленного душой и телом раба, представлялось жене Анчи громовым протестом самого бытия. Никогда не прозревала она с такой мучительной ясностью трагедию подчиненности и беззащитности животного, как в эти минуты, когда с сумкой в руке оглядывалась от двери на неподвижно лежавшую посреди передней безмолвную собаку, которая, уткнув голову в передние лапы, снизу смотрела ей в лицо. Как объяснить этому олицетворению смертной тоски, что она идет всего-навсего на рынок и через час будет дома с провизией? Или только забежит в трикотажную мастерскую на площади Фердинанда или в одно из ее отделений на улице Турзо и непременно вернется домой еще до полудня? Как объяснить, что однажды инженер, быть может, тоже вернется, пусть не к полудню, а хотя бы лет десять спустя? Повторяю, для собаки было словно бы все едино, оставляют ее хозяева на час или на год, – они отсутствовали, вот и все, она же от этого едва не задыхалась. Она испытывала ежеминутную, сиюсекундную потребность в их присутствии, которое впитывала каждой клеточкой своего тела, которое было ей необходимо как воздух.
Ники порадовалась бы – если бы ей сообщили, – что хозяин ее жив и теоретически вполне возможно, что однажды она его снова увидит. Но и хозяйка не могла бы сказать ей, когда это произойдет; судебного разбирательства по его делу не было, а следовательно, не было и приговора. Долгих полтора года после того первого известия Йедеш-Молнар ничего нового об инженере не узнал. Но и позднее, когда Эржебет уже разрешили – один раз в три-четыре месяца – навещать мужа в пересыльной тюрьме, у нее не было никакой возможности, вернее, способа рассказать об этом собаке. А Ники бы это пришлось очень кстати.
Мы ни в коем случае не решимся сделать поистине непристойное предположение, что животное, например собака, будто бы способно соревноваться с человеком в верности или иных суровых испытаниях любви, а посему все ухудшавшееся физическое и душевное состояние Ники, явно преждевременное ее старение ни за что не приписали бы ее тоске по своему хозяину; на наш неизменно неуверенный взгляд, это следует отнести исключительно за счет неважного качества пищи и недостаточности движения. Да и вообще, с чего бы пятилетняя, достигшая цветущего возраста, сильная, здоровая сука, обладающая неисчерпаемым запасом физических сил, стала худеть и терять шерсть по той лишь причине, что человек с приятным запахом, которого она признала своим хозяином, с некоторых пор исчез с ее глаз? Ники требовалось больше движения, более витаминная пища, другая, более жизнерадостная атмосфера, и жена инженера, в силу все того же пресловутого чувства ответственности старалась, насколько могла, все это ей предоставить. С тех пор как Эржебет убедилась, что муж ее жив, она больше гуляла с Ники, чаще с нею разговаривала, стараясь и ей передать свое чуть-чуть приподнятое настроение. У нее не было денег на покупку мяча, поэтому мяч она заменяла каким-нибудь камнем. Начиная с лета 1952 года, когда здоровье ее несколько поправилось, она по крайней мере час-полтора в своем расписании уделяла собаке: для прогулки по набережной она использовала обычно время своего послеобеденного отдыха. Ровно в два часа, с точностью до минуты, словно где-то в ее нервных ушах притаился часовой механизм, Ники поднималась со своей подстилки и садилась у ног хозяйки. Если Эржебет по какой-либо причине медлила, занявшись, например, починкой своего белья, собака, немного подождав, вставала на задние лапы, а передними, как бы напоминая, изящно касалась руки хозяйки, после чего снова садилась возле ее скамеечки для ног. Если время шло бесполезно и безрезультатно, без всякого разумного смысла, она повторяла свой знак, когда же и это не помогало, начинала очень громко и очень насмешливо зевать. Мы говорим – насмешливо, выражая этим словом скорее впечатления жены Анчи, нежели наше собственное, по обыкновению неуверенное мнение; животные, судя по всему, не ведают сей злокозненной игры духа, какой развлекаются, кажется нам, лишь недоброжелательные, низкие натуры. Нас укрепляет в таком суждении и то обстоятельство, что Ники после так называемого насмешливого своего зевания тотчас задаривала хозяйку неоспоримыми доказательствами любви. Встав на задние лапы и положив голову ей на колени, она долго сопела, не сводя глаз с ее лица. В этой неудобной позе оставалась иной раз по четверти часа, купаясь в любовном тепле тела хозяйки и отдавая в обмен ее бедру жаркое и быстрое биение своего верного сердца и время от времени производя негромкий гортанный звук, так как колени хозяйки слегка сдавливали ей горло, стесняя дыхание. Эржебет изредка ласково гладила Ники по голове, а та в знак благодарности страстно крутила хвостом с тремя длинными, торчащими из обрубка белыми шерстинками. Единственной оставшейся ей радостью жизни – прогулкой и игрой (погоней за брошенным камнем) – она безропотно жертвовала за мимолетную ласку. Это была чувствительная собака.
Когда задние лапы затекали от долгого стояния, Ники опять садилась к ногам хозяйки, возле ее скамеечки. Время было послеобеденное, Ники погружалась в дрему. Известно, что собаки, как Наполеон, могут спать когда угодно и где угодно. Забавно было наблюдать, как сон медленно забирал над ней силу – в точности то же происходит и с засыпающим сидя человеком. Ники начинала моргать, голова опускалась все ниже, потом падала ей на грудь. От резкого толчка она приходила в себя, опять вскидывала голову и устремляла на хозяйку блестящие черные глаза. Так продолжалось некоторое время, потом Ники снова начинала моргать, а голова подрагивала и опускалась, веки то и дело смежались, и вот уже в глазницах под белыми ресницами виднелась снизу только узенькая черная полоска. А Ники, словно покорившись судьбе, вздыхала, ложилась на бок и, вытянув все четыре лапы, засыпала.