355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дери Тибор » Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале » Текст книги (страница 4)
Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:38

Текст книги "Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале"


Автор книги: Дери Тибор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

– Ночью шестого декабря.

– Во сколько часов?

– Не знаю.

– Понятно, на часы вы не смотрели. А все-таки? Приблизительно?

– Первым выступал ансамбль «Сантана». По-моему, они около полуночи начали. Играли примерно с полчаса, потом был большой антракт.

– Чем вы объясняете, что антракт был такой долгий?

– Мне говорили, Мик Джеггер всегда затягивает перерыв перед своим выступлением. Наверно, чтобы интерес подогреть. И когда все уже стали шуметь и выражать нетерпение, свет переключили на красный, тут и вышли ребята Мика…

– Значит, по-вашему, перерыв не был связан с какой-либо размолвкой между оркестром Мика Джеггера и «ангелами ада»?

– Думаю, что нет. Хотя не знаю. Говорят, Мик Джеггер всегда перед своим выступлением…

– Были уже «ангелы ада» на эстраде, когда вышли его ребята?

– Конечно. Были с самого начала, то есть с начала программы, с выступления «Сантаны».

– Известно вам, что уже во время первого номера один из «ангелов» ударил человека?

– Нет, не известно.

– Как это не известно?

– Я же позже приехал. Может, и было что во время открытия, пока мы место себе искали. Но я ничего такого не слыхал.

– И соседи ничего не говорили?

– Нет.

– Странно.

– Чего ж тут странного! Все уже подзарядиться успели, пока мы…

– А сами вы наркотиков не употребляете? А сын ваш?

– Я бы его собственноручно на первом попавшемся дереве вздернул, вздумай он…

– Вы по его желанию приехали в Монтану?

– Ну, отчасти. Мы в тридцати километрах живем, в Ливерморе, и он просто обмирал…

– Родственников, друзей, знакомых среди «ангелов ада» нет у вас?

– Нет.

– Вас видели разговаривающим с одним из них. О чем вы говорили?

– Да ни о чем. Просто он попросил огня, зажигалку свою забыл.

– Значит, не разговаривали. Это вы твердо помните?

– Твердо.

– Вернемся к убийству Хантера. На ваших глазах это было?

– Ну, отчасти.

– Да или нет?

– Да. То есть я видел, как один замахнулся ножом…

– Давайте по порядку. В момент убийства сколько их, по-вашему, было на эстраде?

– Человек десять, а может, двадцать. Поди разбери в этом чертовом красном свете, туда ведь много и снизу поналезло, киношники тоже там стояли…

– Первым номером Мик с ребятами исполнил «Sympathy for the Devil», [15]15
  «Сочувствие дьяволу» (англ.).


[Закрыть]
так?

– He знаю. Я в музыке не разбираюсь, вот сын может вам сказать.

– И сына допросим.

– Он в больнице сейчас.

– Допросим в больнице. Когда началась драка? Уже при исполнении первого номера?

– Да, пожалуй, что тогда. Мик Джеггер как раз к микрофону подошел, и что-то длинное, темное слетело вниз, но в этом проклятом красном свете разве поймешь, человек это или куль какой-нибудь, мешок. Что человек – это потом стало ясно, потому что музыка сразу замолчала. Сын еще спросил, почему ту девушку сбросили с помоста. Тут уже отчетливо можно было различить, как несколько человек, перевесясь через ограждение, толково так обрабатывают по головам стоящих внизу. И слышны стали крики: «Помогите». Мик Джеггер у микрофона все руками махал.

– Почему вы думаете, что Мик Джеггер?

– Знаю его.

– Откуда?

– А он в антракте, после «Сантаны», расхаживал среди публики и раздавал автографы. И я для сына попросил.

– Одним словом, вы оставили свое место, раздобытое с таким трудом, чтобы автограф получить для десятилетнего сына?

– Да, довольно глупо с моей стороны: вернулся, а его уже и след простыл.

– И полиция, насколько нам известно, только через две недели доставила его домой. Но это сейчас к делу не относится. Мы остановились на том, что «ангелы ада» сбросили девушку с эстрады.

– Кто сбрасывал, я не знаю. Может, они, а может, кто еще. Могла и сама упасть. Не знаю, как там все получилось, почему прервали только что начатый номер. Мик Джеггер подошел к микрофону и с воздетыми руками стал просить всех успокоиться. «Успокойтесь, братья, – кричит, – успокойтесь, братья и сестры мои!»

– Не много он этим достиг. Продолжайте!

– Но его оттолкнули…

– Кто? «Ангелы ада»?

– Не знаю. В этом проклятом красном свете я бы и мать родную не узнал.

– Но Мика Джеггера ведь узнали же.

– Как же не узнать, если мужик, а волосищи, как у бабки моей покойной…

– Продолжайте!

– Микрофон замолчал, надолго. Неизвестно, что там у них делалось. Потом вышел Кейт Ричардс….

– И Кейта вы знаете?

– По фотографии. Его фото тоже у сына есть.

– Словом, и при красном свете узнали? Ясно. Итак, к микрофону подошел Кейт Ричардс.

– Но все уже так орали, ничего почти нельзя было разобрать. «Мы больше не играем, если сейчас же не прекратите», – вот что он сказал.

– И только?

– А Мик Джеггер, тот просто ревет, и все, – усилитель над нами икает, запинается, ну, как пьяный, которого вот-вот вывернет. «Уйдем, если не перестанете, – это он сквозь слезы, – уйдем, если не перестанете…» – заладил. Один «ангел» оттолкнул его и во всю глотку обозвал словечком из пяти букв… ну, матерным.

– Узнали бы вы этого человека?

– Нет.

– Ну, понятно, в этом чертовом красном свете! Дальше.

– Человека этого отпихнули, а Джеггер с ребятами, думая остановить драку, запели: «Скажи, что ты не веришь», а потом «Зачем мы согласились».

– Так, значит, все-таки помните, что исполнялось. А говорили, что не интересуетесь музыкой.

– Мне соседи сказали, как называется. Музыкой, конечно, не интересуюсь, я только из-за сына приехал, еще раз могу подтвердить. Но когда начали «Under my Thumb», [16]16
  «Ты у меня в руках» (англ.).


[Закрыть]
опять все передрались.

– Передрались где, на эстраде?

– И на эстраде тоже. Опять кого-то скинули оттуда, Мик опять навзрыд в микрофон: «Уйдем, если не перестанете», – но никто его не испугался.

– Кто – «никто»?

– Ну, из дравшихся. Дрались как черти, а Мик пел дальше. Хотя не очень-то получалось, его там окружили, похоже было, что самого вот-вот пришибут.

– Кто – окружили?

– Кто были на подмостках.

– Из публики?

– И из публики тоже.

– Или его люди?

– Как это понимать: его люди?

– «Ангелы ада».

– И они тоже. Один кинулся на него с железным прутом, выдернутым из ограды, и если б его не удержали…

– Вы сумеете его опознать?

– Нет. Там такая кутерьма была, в этом проклятущем красном свете, и возле меня тоже вскочили все, завыли, заорали… сущий ад. Нет, опознать не сумею. Там другой еще был рядом с ним, очкастый такой здоровяк, от музыки, по-моему, шизанулся; как сдернет с себя рубашку и с кулаками на Мика Джеггера…

– Это когда было?

– Когда он запел «Зачем мы согласились».

– И его, надо полагать, не опознаете?

– Не сумею, нет. И Марти Балинта тогда же стукнули. Он у «Джефферсона» [17]17
  Известная американская группа «Джефферсон Эйрплейн».


[Закрыть]
первая гитара.

– Вот и Марти вы знаете. Тоже по фотографии, из коллекции сына?

– Нет, и лично, мы с ним две недели койка в койку в больнице провалялись. Он помочь хотел там одному, которого с ног сшибли, и тут его самого чем-то тяжелым как ахнут сзади по кумполу, кровь, говорит, из меня, как из свиньи, ору, говорит, как резаный, но никто и не подумал поднять. Он побоялся, что затопчут насмерть, подкатился к краю эстрады и – вниз.

– Давайте вернемся к убийству Хантера. Оно тоже было у вас на глазах?

– Ну, отчасти.

– Да или нет?

– Да. То есть я видел, что кто-то замахнулся ножом…

– Кто-то из «ангелов ада»?

– Может, и из них.

– Минутку! Напоминаю вам, что концерт снимало двенадцать кинооператоров. Когда Хантера ударили ножом, трое как раз находились на эстраде, и один, главный, сделал сорок кадров с расстояния в десять метров. Кадры эти имеются в деле. Продолжайте!

– Я же говорю: может, и из «ангелов ада». Помню только, на шее у него был длинный красновато-оранжевый шарф, когда он занес нож и с размаху всадил в того, в зеленом, который лежал.

– В Мередита Хантера?

– Не знаю я. Он позади Мика Джеггера упал, метрах примерно в семи, и лежал на спине, лица мне не видно было. А тот, с ножом, тоже спиной ко мне повернулся. Он на животе у Хантера сидел, сидя нож всадил. Мик Джеггер пел как раз: «Зачем мне стоять, если вертится шар».

– Что пел?

– «Зачем мне стоять, если вертится шар».

– Пел – во время убийства?

– Наверно, чтобы помешать, предотвратить что-нибудь похуже.

– Сумели бы вы опознать убийцу?

– Нет.

– Ну, ясно. Но, может быть, если кадры просмотрите.

– Я же спину только видел, как я могу опознать?

– А если вызовем на очную ставку?

– Очную ставку задом ко мне?

– Значит, не сумеете. Ну хорошо. И тех не сумеете, которые сбежались и стояли на коленях вокруг Хантера?

– Не знаю; может быть. Некоторые из них махали вот так руками, кровавыми от света, показывая Мику Джеггеру, что случилось.

– А он продолжал петь? Что же он пел?

– «Зачем мне стоять, если вертится шар». Но он заметил знаки и перестал, а когда понял, в чем дело, то сказал в микрофон: «Попросите врача; братья и сестры мои, пропустите врача. Пропустите на сцену врача».

– И врач пришел?

– Не знаю. Негра подняли и понесли со сцены…

– Какого негра?

– Хантера.

– Вы же сказали, что не видели его в лицо, он навзничь лежал. Откуда же вы взяли, что он негр?

– Да все кругом говорили. Все знали уже.

– Продолжайте! Итак, по вашим словам, его закололи на сцене.

– Да вроде так.

– То есть, наверху, а не внизу, в публике.

– Да, вроде бы на сцене.

– Значит, человек в длинном красновато-оранжевом шарфе, который ударил Хантера ножом, сидя у него на животе, проделал эту свою операцию на подмостках?

– Да, я же сказал.

– Продолжайте!

– Когда негра унесли, шум поднялся страшный, все вопили, каждый свое, «Давай дальше, Мик, – это одни, – музыку давай», а другие: «Кончай шарманку, грязные подонки», некоторые грозились даже сцену поджечь, я и такое слышал.

– Что было с убийцей?

– Не знаю.

– Ничего не знаете, что с ним дальше было?

– Нет, ничего.

– Просто исчез, и все?

– Я не видел его больше.

– Разыскивали его?

– Не знаю.

– На глазах у двадцати тысяч человек происходит убийство, и никому нет дела до убийцы?

– Может, и разыскивали. Мику Джеггеру пришлось докончить «Зачем мне стоять, если вертится шар», а потом без перерыва перешли к другому номеру – исполняется впервые, – сказали мои соседи.

– Какой же это номер?

– Забыл название.

– Кстати вопрос: вот у вас пропал десятилетний сынишка, кругом дерутся, друг друга убивают, а вы продолжаете сидеть и слушать, даже не пытаясь поискать его?

– Он парнишка шустрый. Да и как его было искать в темноте, среди тысяч людей? Еще и мне уйти? Так мы совсем бы друг друга потеряли.

– Но потом ушли же все-таки… Ну хорошо, продолжайте!

– Перед следующим номером Мик Джеггер налил себе стакан бургундского, поднял его высоко в этом красном свете и сказал: «За ваше здоровье, братья и сестры мои! Мир вам и радость!» Все оторопели.

– Не понял. Почему оторопели?

– Ну, потому что умирающего негра вывезли как раз на вертолете – и еще с десяток раненых и больных. Не ожидали, наверно, такого тоста. Так что угомонились на некоторое время. А Джеггеровы ребята так играли, уж так играли, редкостно – сидевшие со мной рядом говорили: просто волшебство, ну, что-то потрясающее. «Не думай, что мир уже твой» – вот что они играли. Знаете, такое ощущение, будто ты на голову выше стал, сопротивляться можешь всему этому адскому напору. Музыка словно под кожу тебе, в пальцы, в самое нутро проникала. С эстрады сломанные барабанные палки так и летели, одна за другой. Просто как безумные играли, знаете, зажмурясь и мотаясь из стороны в сторону, длинные волосы взлетают, тоже будто музыкой наэлектризованные, головами с такой силой трясут, только что мозгов не выплеснут, а вверху тем временем вертолеты трещат, Один прилетает, другой улетает, и через отдельный усилитель имена зачитываются, кого в больницу свезли. Ну, с ума сойти!

– Вас когда ранили?

– Не знаю.

– Отвечайте на вопрос!

– Со своего места я ушел, по-моему, когда услыхал, что подмостки хотят поджечь.

– Ушли, чтобы принять в этом участие?

– Может, и так.

– Говорите яснее.

– Что – яснее?

– Или чтобы этому воспрепятствовать?

– Не знаю.

– Еще раз спрашиваю: наркотики употребляете?

– Нет, не употребляю.

– Или, может быть, в тот день что-нибудь приняли, если регулярно не употребляете?

– Не думаю.

– Не думаете?

– Нет.

– Тогда почему вы подрались?

– Все кругом дрались. В такие минуты вроде как сам не свой делаешься.

– Вы же семейный человек. Сколько вам лет?

– Двадцать два.

– И уже десятилетний сын?

– Это жены моей ребенок. От первого брака. Она старше меня на двадцать лет, и когда мы поцапались в тот день…

– А это разве к делу относится?

– Не знаю. Может, и относится. В общем, оказалось, что она с моим младшим братом путается.

– Какое это имеет отношение к делу?

– Такое, что я уже на взводе был, когда выезжал, а этот чертов щенок бросился за мной с ревом: «С тобой хочу», – и в машину напросился, вместо того чтобы с маменькой посидеть, которая осталась там с разбитой головой.

– Выходит, вы не ради сына отправились в Монтану?

– Не увяжись он, другое нашел бы местечко. Но я подумал, и Монтана сойдет. Хоть поразвлекусь.

– Вот и поразвлеклись. Дальше! Зачем вы в драку-то ввязались?

– А бог его знает. Потянуло. Вдруг ловлю себя на том, что на типа какого-то незнакомого кинулся и бац его, бац по морде. И все кругом друг дружку охаживают, самое главное, неизвестно почему. А я двину его и приговариваю: «Мир тебе и радость, брат мой! Мир и радость Америке! Миру радость и мир!» А звукоусилители орут: «Не думай, что мир уже твой!» И такая меня от этого злость взяла, как лягну прямо в голень первого встречного. А меня за шею кто-то сзади обхватил – и давай душить.

– Едва стало светать, часов около пяти, – сказал Йожеф, – и уже можно было, нагнувшись, различить лица сидящих и лежащих, я поднялся и облазил весь нижний склон, но безрезультатно.

– Однако и Поликратов перстень нашелся ведь, – сказал Йожеф.

– Я на свое счастье положился, – сказал Йожеф, – оно мне никогда не изменяло.

– Тебе?

– Мне, – сказал Йожеф. – Хотелось отыскать Эстер, пока еще не простудилась, воспаления легких не схватила, с голоду не умерла, в канаву не упала, не захлебнулась, пока не избили ее, не переехали, не изнасиловали…

– Фею – изнасиловали?

– …не всунули в рот первую сигарету с марихуаной, – сказал Йожеф, – или желтухой не заразили нестерилизованным шприцем.

– Ее, единственную твою высокую любовь!

– Люди, – сказал Йожеф, – сидя и лежа врастяжку прямо на земле, в грязи и лужах, уже шестой час слушали бесконечно сменяющиеся оркестры, с посеревшими, осовевшими лицами клонясь друг к дружке в общем тяжелом дурмане. Переступаешь через них – они вскинутся, взглянут, с трудом приходя в себя; некоторые кивали при этом поощрительно. Иной приподымется и, заключив в объятия, тянется поцеловать, разражаясь руганью, если отпихнешь. Не распирай меня яростная злость, может, и почувствовал бы жалость к ним. Но чем светлее становилось и явственней проступали лица, тем они казались мне антипатичней. Не знаю, что уж на меня нашло. Я ведь не человеконенавистник.

– Нет, нет, конечно. Просто свои навязчивые идеи защищаешь.

– Заговори она, даже шепотом, – сказал Йожеф, – засмейся где-нибудь поблизости, я бы и в реве звукоусилителей распознал ее голос. Но вечно она смеялась в мое отсутствие, – сказал Йожеф, – всегда в ту дверь шепнет, за которой меня нет.

– Вот дура, – сказал Йожеф.

– Едва взошло солнце и последняя рок-группа покинула подмостки, – сказал Йожеф, – я пошел на пункт первой помощи и просмотрел список пострадавших. Ее там не было. Но мне сказали, что списки неполные. У одной палатки Красного Креста стояла пустая полицейская машина, я залез на капот, улегся, подобрав ноги, и заснул. Небо к тому времени опять заволокло.

– Когда я увидела его на капоте полицейской машины, – сказала Эстер, – с поджатыми ногами, с откинутой к ветровому стеклу головой и, как всегда, похрапывающего, сладко так, будто рядом со мной, с полуоткрытым ртом и ежащегося во сне от холода, мне стало жалко его до слез. «Не раскисай, глупая девчонка, – сказала я себе. – Смотри, еще разбудишь жалостливым своим хлюпаньем».

– Так он, значит, не за мной! – в испуге сказала Эстер.

– Так он, значит, не за мной, – в сердцах сказала Эстер.

– Увидев его на капоте полицейской машины, – сказала Беверли, – она судорожно отпрянула, будто собираясь бежать. За все время, что мы знакомы, я еще не видала ее такой испуганной. Все ее стройное, хрупкое, будто невесомое тело затрепетало, нежная, бледная кожа на лице пошла красными пятнами, большие черные глаза…

– …глаза как море, говорил Йожеф, – сказала Эстер.

– …сделались совсем огромными, – сказала Беверли. – Не знаю уж, что ее так потрясло, вообще-то она ведь любила Йожефа. Правда, открещивалась всегда, поганка этакая, но меня-то не проведешь, женщину в таких делах трудно провести. Хватаю ее за руку, чтобы удержать, – ладонь у нее потная, хотя ветер пронизывал в то утро до костей. Но рука вся мокрая. Я как наподдам ей в бок, ты что, говорю, балда, очухайся!

– Я так рассвирепела, увидев его, – сказала Эстер, – так рассвирепела, убить была готова. Не удержи меня Беверли, с машины бы его стащила, спихнула прямо в грязь. Так он, значит, не за мной! Чуть своего хваленого рассудка не лишилась, унаследованного от матери – жалких его остатков, которых не отняла еще эта благословенная страна. А ведь какая была усталая, боже мой, вымотанная до предела! Эти две ночи в Монтане совсем уж, кажется, меня доконали.

– Оставалось только удивляться, – сказала Беверли, – какие яростные силы может пробудить испуг даже после трех бессонных ночей. Я просто залюбовалась! Ее волосы, стянутые толстым узлом над почти прозрачным, изможденным телом, казалось, чуть ли не искры мечут в этих гнусных слезящихся сумерках (потому что опять, конечно же, раздождилось). Я сказала – испуг? Какой там испуг! Она так со страху распалилась, на львиную стаю пошла бы с голыми руками, лишь бы страх этот избыть. Плюс к тому же…

– Так он, значит, не за мной?! – сказала Эстер.

– К счастью, опять дождь пошел, – сказала Эстер, – вода попала мне за воротник и поползла по спине под курткой, и от этой щекотки я невольно рассмеялась. Успокаивало и то, что очумелые эти усилители, оравшие над головой, наконец, умолкли, и ночь стала вроде как ночь, хотя над горами уже светало, совсем как когда-то над Будой, и в воздухе запахло той же свежестью, точно на дунайском берегу рано утром… но от этих воспоминаний опять разволновалась, глупая девчонка, ах, сердечко какое чувствительное.

– После того как радиорупоры замолчали и люди расползлись по долине, – сказала Беверли, – стало тихо-тихо. Погасли и юпитеры, одни разбросанные там и сям бивачные костры выдавали, что лавочка не окончательно прикрылась…

– Так он, значит, не за мной! – сказала Эстер.

– Сколько у страха обличий! – сказала Беверли. – Одно – это ирония, которой засветились ее глаза…

– …глаза как море, – сказала Эстер.

– …когда, чуть наморщив губы, – сказала Беверли, и будто пританцовывая, обошла она капот и двумя своими длинными тонкими пальцами легонько дернула Йожефа за рукав…

– Тише, проснется! – сказала Беверли.

– …а потом, точно так же, легкой припрыжкой, испуганно отскочила, вцепившись в меня, – сказала Беверли, – и засмеялась. Страх…

– …господи, только б не проснулся! – сказала Эстер.

– …страх, – сказала Беверли, – придал ей смелости еще и за машину скользнуть и просвистеть оттуда: фа-фи-фа, фи-фи-фи-фи-фи-фи-фа – особый условный сигнал, только меж ними двоими…

– Мне было интересно, услышит ли он во сне, – сказала Эстер.

– …но едва он услышал, – сказала Беверли, – и, шевельнув во сне рукой, приподнял голову, Эстер из-за машины, откуда она наблюдала за ним, метнулась к палаткам и умчалась так быстро, что мне еле удалось ее догнать.

Беверли – самая давняя американская приятельница Эстер. Познакомились они через полгода после того, как Эстер, круглую сироту, в конце войны тайно переправили из Будапешта в Нью-Йорк. Беверли на несколько лет моложе ее, но выглядит гораздо старше: крупная женщина с решительной походкой и повадками, носатая и скуластая. Носит мягкую мужскую шляпу, потому что почти облысела не то из-за эндокринных нарушений, не то из-за какого-то гнойного очага в организме, больных миндалин или нарывающих десен. Да и сохранившиеся скудные волосы редки и секутся. Принадлежит она к третьему поколению ирландских католических иммигрантов и последние волосы отдала бы с радостью за одну улыбку Эстер.

– Любить-то я ее люблю, – сказала Эстер, – только…

– Только за то не люблю, что она в меня влюблена, – сказала Эстер. – Коснуться меня она, положим, пальцем не коснется, но в мыслях небось не раз уже залезала ко мне в постель. С другими вынуждена лизаться – тоже причина для раздражения.

– Познакомились мы, как раз когда она вернулась из Парижа, – сказала Эстер. – Из Сорбонны, с дипломом по романской филологии в ридикюле. Было лето, каникулы, и она устроилась на какой-то лимонадно-сиропный заводик мойщицей бутылок. Славная такая была. Первый же свой дневной заработок мне отдала, говоря, что это будет в ее жизни мой день.

– «Тебя не Эстер зовут?» – спросил кто-то, когда мы вошли в палатку, где, потеснясь, уступили место нам двоим, – сказала Эстер. – «Почему я спрашиваю? Да вот, заглядывал какой-то старый потаскун, женщину искал по имени Эстер». «Он еще зайдет?» – спросила я. – «Не знаю, – сказал он, – может быть».

– Я взглянула на нее: ни один мускул не дрогнул на ее лице, когда она соврала, что ее зовут не Эстер, – сказала Беверли, – но она не настолько совладала с собой, чтобы остаться сидеть, вернее лежать, – она успела уже лечь, хотя и не рядом со мной, как бы не так, а втиснувшись между двумя девушками, у чьих ног растянулся поперек какой-то парень. Пришлось ей перешагнуть через него, чтобы добраться до выхода. «Будет спрашивать еще, – сказала она со смехом, – передайте вместе с моим самым сердечным приветом, что меня зовут не Эстер, а Хюнтемаль Какчикель Ашкаплик. Пли-пли-плик. Старый потаскун. Очень старый, да? – спросила она, громко смеясь. – А я ведь на два года старше, как вам это понравится», – и, засмеявшись опять, перепрыгнула через того парня и со смехом выбежала из палатки. Ее клетчатую холстинную сумку, которую она очень любила, конечно же, мне пришлось выуживать из кучи в углу, так что, пока я выскочила наружу, в темень, ее и след простыл. В темень, – сказала Беверли, – ибо опять такие густые тучи наползли, что слезами и мраком застлались пределы земные, последний огонек поглотив, свет очей моих и всей жизни моей.

Небо и землю, сиянье и темень созерцает из-под приспущенных до колен ресниц всемудрый, восседая на высочайших высях отвечания, они же глубочайшие глуби вопрошаний. Испытующее око вперяет за низкие тучи, которые разогнал бы, шевельни он перстом; озирает выложенные сигнальными термоядерными огнями небесные поля вплоть до самых горних, обморочных далей. И земля, сама обратясь в единый круглый глаз, созерцает. Надежда есть ли на отзывчивый взгляд? На то, что и небо, узрев однажды лик земной, постучится к нам и, присев на табурет, охотливым словом рассеет мрак в светлицах наших и опочивальнях?

– Не знаю, сколько я пролежала там, в темноте, – сказала Эстер, – во всяком случае успело совсем нахмуриться и стемнеть. Едва в сотне шагов от палатки плюхнулась я прямо в лужу, ноги отказывались служить, до того устала. Такое смертельное изнеможение охватило, будто вся тьма и вода пали на бедную мою голову с небес и вся героинная тоска из двухсот звукоусилителей хлынула мне прямо в уши. Но и в луже я невольно усмехнулась, вспомнив…

– Ты чего это усмехаешься? – сказал нилашист [18]18
  Нилашист – венгерский фашист, член партии «скрещенных стрел».


[Закрыть]
в нарукавной повязке. – Делать, что ли, нечего?

– Усмехнулась, – сказала Эстер, подставляя лицо закрапавшему опять дождю, – усмехнулась, вспомнив, что Йожефа назвали «старый потаскун».

– Кто этот Йожеф? – спросил нилашист со скрещенными стрелами на повязке, клюнув толстым коротким носом в сторону Эстер.

– Не знаю я никакого Йожефа, – сказала Эстер.

– Усмехаешься? – сказал нилашист со скрещенными стрелами и птицей турул [19]19
  Турул – легендарная тотемистическая птица, эмблема националистов.


[Закрыть]
на рукаве, вдавливая ей в щеку свой сплюснутый с боков и покрытый восковицей короткий толстый клюв. – У, с-сука, отобью вот у тебя охоту усмехаться.

– Я не усмехаюсь, господин охранник, – сказала Эстер, в смертельном испуге глядя на его выпукло-вогнутые птичьи когти. – Я не знала, что в гетто смеяться не разрешается.

Дождь полил как из ведра, часто, неровно барабаня по железным крышам машин и автоприцепов, по тугому брезенту палаток. Большие лужи разлились вокруг спавших в мешках: будто раскрывшиеся внезапно в ответ небу серые глаза. Птица отряхнулась, взъерошась и обдав брызгами Эстер. Дождевые капли затекали ей под крупные редкие перья, задерживаясь ненадолго лишь на оголовье и голых пупырчатых подглазьях.

– В бога твою суку-мать, – сказала птица, – ты чего это разусмехалась? Ничего, сейчас пройдет это твое сучье смешливое настроение, я уж позабочусь.

– Кто вы такой? – спросила Эстер.

Птица замахнулась длинной когтистой лапой с густо, до пальцев обросшей перьями плюсной.

– Что ты там вякаешь, сука вонючая? Кто я такой?

– Простите, господин охранник, – дрожа всем телом, сказала Эстер. – Видите, я перестала смеяться. И никогда в жизни больше уже не засмеюсь.

– Кто я такой? – сказала птица. – Трупоед из семейства гологоловых. Копчиковая железа у меня не оперена, гортанные мускулы отсутствуют. Это единственный мой недостаток, но благодаря ему я хожу с высоко поднятой головой. В носовой перегородке скважина, так что мои большие овальные ноздри сообщаются между собой. Пропитание себе добываю, приканчивая ослабевших животных или отнимая добычу у других птиц. Придерживая ее когтями, измельчаю, вернее, кромсаю клювом и заглатываю, набивая зоб. Пищеварение протекает у меня исключительно быстро, неусвояемые части сбиваются в комок, который я отрыгиваю время от времени из клюва в виде так называемых погадок. Пищу пожираю в больших количествах.

– Замечательно! – плача навзрыд, сказала Эстер.

– Тихо ты, с-сука! – сказал трупоед.

– Замечательно! – отирая слезы узкой белой рукой, сказала Эстер.

– Цыц! – сказал трупоед. – Моя любимая пища – падаль. Завидев ее, я тут же спускаюсь и, сев на нее, вырываю сначала самые податливые части: глаза, уши, язык. Чтобы добраться до внутренностей, проклевываю мякоть возле заднего прохода.

– Замечательно! – сказала Эстер, закрывая лицо обеими руками.

– Заткнись, ты! – сказал стервятник. – Сколько раз повторять? А то как двину под зад, маткой своей блевнешь, пусть мамочка потом не плачется.

– Ясно, – сказала Эстер.

– Встать! – сказала птица лежащей на земле Эстер.

– Не встану, господин охранник, – сказала Эстер.

– Подымайся, быстро! – сказала птица.

– Не подымусь, – сказала Эстер.

– Не подымешься? – спросила птица.

– Нет, – сказала Эстер.

Птица опять стряхнула воду со своего буровато-серого оперения. В автовагончике за нами зажглось электричество, сказала Эстер, кто-то сладко потянулся – тень от мужского торса четко обрисовалась на тонкой муслиновой занавеске, хотя удовлетворенного похрустыванья суставами не было слышно из-за дождя. Издали, сказала Эстер, доносилось хриплое пенье под металлическое треньканье электрогитары: трень, брень. Впереди, на первом плане, переступала с ноги на ногу птица.

– Have a cigarette, please [20]20
  Пожалуйста, закуривайте! (англ.)


[Закрыть]
– переменив манеру обращения, сказала птица, учтиво наклонив голову и предупредительно подаваясь вперед. – Вам вправду не хочется вставать? Значит, марихуану курите. Есть несколько пачек, могу уступить по сходной цене.

– Нет, – в ужасе взвизгнула Эстер.

– Гашиш? – вежливо осведомилась птица. – Импортный. В катышках и порошке. Настоящий турецкий товар. Кокаин, морфий, ЛСД, мескалин, французский ромилар, героин, амфетамин в большом выборе. Могу еще шприц предложить в заводской упаковке, стерильность гарантирована, за полцены отдам. Ну-с, что прикажете завернуть?

– Нет… Нет! – в ужасе взвизгнула Эстер.

– Подумайте…

– Нет… нет! – вне себя визжала Эстер. – Нет!

– Подумайте хорошенько, – с отеческой мягкостью сказала птица, назидательно подымая лапу. – Подумайте, пока не поздно! Не пришлось бы потом задницу мне целовать.

– Нет… нет! – визжала в ужасе Эстер. – Нет!

– Ну и ну, – сказал стервятник в нилашистской нарукавной повязке, не без сожаления качая головой и подымаясь… Почти скорбен был его взгляд с высоты, откуда… Легкое перышко, кружась… Можно даже, пожалуй, сказать, что оно грохнулось оземь.

– Наткнулась я на нее в ста шагах от палатки, – сказала Беверли, – хорошо, что у меня с собой фонарик был и окошко автоприцепа светило. Прямо под окошком она и лежала без чувств, в огромной луже. С большим трудом удалось ее растолкать и выволочь из грязи. «Ну, натворила делов, – сказала я ей, – какого шута нас сюда понесло, я же тебе говорила, – сказала я ей. – Нанюхаться и дома могла, коли уж припала охота, незачем было переться в такую даль, за две тысячи миль. Тащись теперь обратно больная».

– Она почти в таком же нервном шоке была, как после войны, – сказала Беверли, светя Эстер в лицо карманным фонариком, – когда мы с ней познакомились по приезде.

– Разве для того ты… – сказала Беверли.

– Нет… нет! – вне себя вскричала Эстер.

– …для того ты приехала, – сказала Беверли, – чтобы веселиться под управлением Мика Джеггера.

– Умоляю, оставь меня в покое, – сказала Эстер.

– Девочка моя дорогая, – сказала Беверли, и слезы навернулись у нее на глаза, – я последние бы свои волосы отдала, лишь бы ты мне улыбнулась разочек. Дай на колени тебя посажу.

– Она улыбнулась мне, – сказала Беверли, – она мне улыбнулась. Но сейчас же предложила лучше поискать местечко посуше, чем на коленях ее баюкать. Трезвый совет, нельзя было ему не последовать.

– Хэлло, дамочки! – окликнул их хрипловатый юношеский голос из неясной палаточной глуби, где в лунном свете маленькой керосиновой лампочки несколько темных мужских тел в состоянии невесомости парило на тесно сдвинутых раскладушках. – Ищете, где бы укрыться?

– Да, от надвигающегося потопа, – сказала Беверли.

– Лучше этого ковчега не найти, – сказал хрипловатый юношеский голос. – Устраивайтесь как можете. Шамовкой не запаслись?

– На сорок дней, согласно предписанию, – сказала Беверли. – Ну-ка, ребята, потеснитесь, освободите местечко для моей подруги, ей плохо.

– О мой бедный разум, не оставь меня, сказала я себе, – сказала Эстер. – В голове у меня опять помутилось: все пошло кругом, вся эта сумасшедшая жизнь. Не помню уж, как Беверли помогла мне стащить промокшую, выгвазданную в грязи куртку, снять туфли и чулки…

– Прежде чем обосноваться в этой, мы еще в три-четыре палатки заглянули, – сказала Беверли, – но эта была самая уютная, без женщин.

– Ноги она мне укутала пледом, – сказала Эстер, – помню, колкий был, стрекался, как крапива, но зато тепло. Лучше, чем когда босиком нилашисты гнали нас на кирпичный завод по Венскому шоссе. Хорошо еще пальцы тогда не отморозила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю