Текст книги "Телохранитель"
Автор книги: Деон Мейер
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
24
– Я расскажу тебе, почему уехал жить в Локстон. Придется рассказать тебе все с самого начала. С самого начала…
Когда она проснется и Патуди с ней побеседует, она так или иначе узнает подробности моей биографии.
Сейчас она меня не слышит, а потом ничего не вспомнит.
Рассказать ей все!
– Эмма, я сидел в тюрьме.
Она лежала на кровати.
– Я просидел четыре года.
Я откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
– Когда я вышел, мне не хотелось оставаться в городе. Большой город превратился в такое место, которое пробуждает в людях самое худшее. У меня была возможность выбора, но я всякий раз выбирал не то, что надо. Но человек должен знать свои недостатки, чтобы уметь им противостоять. Я стал искать такое место, где чувствовал бы себя в безопасности. Я много поездил по стране. Специально выбирал проселочные дороги. Проехал много мест – от Кейптауна до Цереры. Потом добрался до Сазерленда, Мервевилля, Фрейзербурга и Локстона.
Ты знала, что в Кару есть горные перевалы? Ты знала, что там есть такие места, откуда вид открывается на сто километров? Есть гравийные дороги, в которых течет вода круглый год. В Кару, представляешь?
Раньше я ничего подобного не подозревал.
В Локстоне я заправлял машину; ко мне подошел дядюшка ван Вейк и заговорил со мной. Бензоколонки там находятся сзади; чтобы заправиться, надо въехать в ворота. Я вылез размять ноги, а он подошел ко мне. Протянул руку, сказал, что его зовут Ю ван Вейк. Он спросил, много ли километров проехала моя машина, потому что он всегда ездил только на «исудзу»; его последний пикап прослужил семь лет и проехал четыреста тысяч километров. Теперь фермой занимаются дети, а они с женой живут в городке, но он все равно по-прежнему ездит на «исудзу», только модели «фронтир», потому что нужно место для внуков. Потом он спросил, кто я такой и откуда приехал.
Вот как все должно быть! Позавчера ты говорила о том, что люди не слышат друг друга. Я хотел сказать, что я не такой, хотел сказать, что я не хочу, чтобы меня слышали, я хочу, чтобы меня оставили в покое. Я согласен с Жан-Полем Сартром в том, что ад – это другие. Но не стану лгать. На самом деле я в это не верю.
Мне бы надо было сказать другое: по-моему, ты ошибаешься. Эмма, я не хочу, чтобы меня слышали, я не хочу, чтобы меня видели. С одной стороны, когда я на виду, мне страшно. С другой стороны, именно этого мне хочется больше всего. Потому что я никогда по-настоящему не был на виду. Большой город – только одна причина. В большом городе люди не видят, не замечают друг друга. В Локстоне меня заметили. Но не потому я переехал туда жить. Вернее, не только потому. Мне хотелось жить там, где я чувствовал бы себя в безопасности.
Я вспыльчив. Вот в чем моя проблема, Эмма. Мне с трудом удается держать себя в руках. Мне нужно было найти такое место, где меня бы никто не смог спровоцировать.
Но были и другие причины.
Мне кажется, у каждого человека должно быть место, где он бы чувствовал себя дома. По-моему, это у нас в крови.
В тюрьме я пытался учиться. Получить высшее образование. Много раз начинал и бросал. Наверное, я самый старый студент в истории Университета Южной Африки, где самое большое дистанционное отделение в мире. Я изучил одиннадцать предметов, но все на разном уровне. Бывало, записывался на какой-то курс, а через год-другой меня тянуло к чему-то другому. В тюрьме я много читал, пытаясь разобраться в себе и в своей жизни. Ничего не помогало. Ты – тот, кто ты есть. В книгах не найти готовых ответов. Ответы в тебе самом.
Но в книгах было такое, что заставило меня думать. Например, я понял, что не хочу быть один. Хотя и понимал, что мое желание несбыточно. Говорят, в древние времена мы жили племенными группами. Позже – племенами. Все люди были родственниками. В одной книге я прочел, что, если в лесу Новой Гвинеи встречаются двое, они могут часами обсуждать свою генеалогию, чтобы установить степень родства. Иначе им придется убить друг друга. Так уж мы устроены. Если мы родственники, если мы принадлежим к одному племени, если у нас есть что-то общее, все хорошо. Тогда воцаряются мир и порядок. Но в большом городе мы друг другу никто. Там каждый за себя.
Когда я был маленький и жил в Си-Пойнте, там тоже были племена. Евреи, греки, итальянцы. Каждый принадлежал к определенному племени. Кроме меня.
Мой отец был африканером из Си-Пойнта. Его звали Герхардус Лодевикус Леммер. Герт, Герт-механик. Он работал на заводе Форда на Главной улице. Там он познакомился с моей матерью. Она была англичанка. Биверли Энн Симмонс из отдела запчастей.
Она была стройная, хорошенькая.
Ее отца звали Мартин Фитцрой Симмонс. Мой английский дедушка. Я его никогда не видел, хотя меня назвали в его честь.
Ты рассказала мне историю своих родителей. Как твой отец всего добился сам. Мой отец был не такой. Тринадцать лет мать твердила ему, что он должен открыть собственное дело, но он не хотел.
«Ты хороший механик, – говорила она. – Ты можешь сколотить целое состояние!» Отец отвечал, что зато он отработал смену – и свободен, а англичанин, владелец фирмы, не знает ни одной спокойной минутки. Если у тебя свое дело, все трудности и заботы ложатся на твои плечи. Отцу не хотелось лишних забот. Потом мать называла его жалким буром, белой африканерской голытьбой. Говорила, что она не для того вышла за него замуж, чтобы до конца дней своих ютиться в крошечной двухкомнатной квартирке в Си-Пойнте.
Должно быть, они любили друг друга. Во всяком случае, сначала. Я знаю, он ее любил. Это было заметно.
Эмма, я рассказываю о своих родителях всего лишь второй раз в жизни. Мне тяжело, говорить не хочется. Временами мне даже не хочется думать о них. Каждый был так же плох, как и другой. Оба на свой лад. Мать была ловкой манипуляторшей и шлюхой, а отец – вспыльчивым и жестоким трусом. Что делать, если у тебя такие родители? Что делать, когда другие сплетничают о твоих родителях, а ты сидишь, и внутри у тебя все кипит? Ты начинаешь их ненавидеть. Из-за того, как они портили друг другу жизнь. И тебе тоже. Они были как две разные химические субстанции, которые сами по себе безвредны, но вместе становятся взрывчатой смесью.
Они ссорились и дрались, кричали и ругали друг друга по-английски. Они всегда говорили друг с другом по-английски. Мать отказывалась говорить на африкаансе. «Ужасно вульгарный язык», – говорила она, и тогда отец из принципа обращался ко мне только на африкаансе, и она ругала его за это. В общем, они ссорились по любому поводу. Из-за денег, из-за работы, его пьянства, ее измен. Мать презирала отца за отсутствие честолюбия, а он ее – за желание подняться по общественной лестнице. Он орал, что она плохая хозяйка и не умеет готовить. И транжира. Она осуждала его за скупость. В общем, они ссорились практически из-за всего.
Я думал, что так и должно быть. Не знал, что у других бывает иначе. Пять дней в неделю они ругались, а каждую ночь дрались. Каждую ночь они швыряли друг в друга посудой, пока кто-нибудь не попадал в другого, и тогда они начинали ругаться из-за этого, злобно пререкаться, кто прав, кто начал первым…
Не помню, сколько мне было лет, когда я начал убегать из дому. Наверное, лет семь. Когда они должны были возвращаться домой, я бродил по улицам или ходил к морю. Но когда я возвращался, мать спрашивала: «Где ты шлялся?» – а отец говорил: «Оставь моего сына в покое!» Тогда я становился новым предметом скандала.
Когда я бродил по Си-Пойнту, я видел других людей – племена и племенные группы. Они сидели в уличных кафе, в садиках, на балконах, смеялись и болтали. Я смотрел на них, как голодный нищий ребенок, который глазеет на витрину кондитерской.
Отец впервые ударил меня, когда мне было девять лет. И после этого как будто прорвало плотину.
Он никогда не доверял ей, всегда подозревал, что она ему изменяет. Намекал на это, обвинял ее, но доказать ничего не мог. Она была слишком хитра. Но в тот вечер она проявила беспечность. А он был пьян. Он стоял у окна и видел, как ее ссаживает с мотоцикла один из братьев Балдини, который держал кафе-мороженое на Главной улице. Он видел, как она целует его на прощание, как он игриво шлепает ее по мягкому месту. Как она смотрит вслед уезжающему итальянцу и смеется. Тогда мой отец понял, что она сделала, и, когда мать вошла, он спросил: «Ты, значит, теперь трахаешься с итальяшками?» А она ответила: «Они, по крайней мере, умеют трахаться!» Тогда он назвал ее шлюхой, а она швырнула в него пепельницей, которая разбилась о стену. И он захотел ее ударить. Он подошел к ней, замахнулся, и она закричала: «Не смей!» И вдруг отец развернулся ко мне и ударил меня по голове, и она закричала: «Что ты делаешь, сволочь?» А он ответил: «Еще так будешь?» И она сказала: «Черт тебя побери, что ты делаешь?!» Тогда он снова ударил меня и заорал на нее: «Это не я. Это ты! Это ты!»
Я замолчал, потому что не знал, с чего вдруг меня понесло.
– Извини, Эмма…
Я заерзал на стуле. Наклонился вперед. Интересно, можно ли взять ее за руку?
– Я не хотел, чтобы так продолжалось и дальше…
Мне показалось, что ее кожа сделалась прозрачной. Под ней проступили синие прожилки вен.
– Но я такой, какой есть.
Гудела аппаратура, помогая ее сердцу качать кровь. Врачи до сих пор не знают, сильно ли поврежден ее мозг.
– Мне кажется, сейчас я лучше все понимаю. Просто так сошлось. Начиная с того дня отец стал регулярно избивать меня. Насилие порождает еще больше насилия. В людях, в обществе, в стране. Как будто выпускаешь джинна из бутылки; назад его уже не загонишь. Но, когда сидишь на скамье подсудимых, без толку говорить судье, что таким тебя сделал отец.
Я откинул край больничной простыни. Простыня оказалась мягче, чем я думал.
– Чего я никогда не мог понять, так это почему он не бил Балдини. Почему он не пошел в кафе-мороженое, не выволок хозяина и не избил его? А ответ заключался в том, что мой отец – трус. И я поклялся, что уж трусом-то я никогда не буду.
Некоторое время тактика отца срабатывала. Он сказал: если мать не хочет, чтобы он меня бил, она перестанет задирать подол. Она вела себя пристойно два или три месяца, но, по-моему, она просто не могла жить без внимания других мужчин.
Я все понял до конца, только когда стал взрослым. Я собрал все ее фотографии – детские и позже, с отцом. Помню, она говорила, разглядывая свои детские фото: «Папа меня любил, папа меня обожал». Она рассказывала о своем отце, англичанине среднего класса из Роузбанка. Он служил клерком в провинциальной администрации. Она была хорошеньким ребенком. Маленькая, со светлыми волосами и большими глазами. На всех снимках она радостно улыбается в камеру – всегда уверена в себе. И элегантна.
Они познакомились в гараже. Отцу было двадцать; у него была каштановая челка и задумчивый взгляд. У него была подружка в Пэроу, у них были серьезные отношения; поговаривали о помолвке. По-моему, с этого все и началось. Матери хотелось быть центром внимания всех мужчин, и вдруг она встретила такого, который увлекался не ею, а другой. И она старалась до тех пор, пока не получила его.
К тому времени, как мне исполнилось пять лет, она больше не была ни молодой, ни прелестной. Не знаю почему – может, из-за беременности, а может, просто с возрастом. А может, из-за неудачного замужества. В тридцать лет она выглядела какой-то усталой и помятой; прошедшие годы начали сказываться на лице и фигуре. Мать все прекрасно понимала. Она пыталась вернуть внимание мужчин с помощью косметики, краски для волос и облегающих платьев. Они были свечой, а она – мотыльком. Она действовала инстинктивно, у нее был такой рефлекс – как колено дергается, если ударить по нему.
Все развивалось по спирали. Она бывала верной, разумной и спокойной. Потом они с отцом начинали ссориться, и она уходила из дому. Потом очередной кавалер домогался ее, и она уступала. Она приводила их даже домой. Однажды я рано вернулся из школы – не помню почему, наверное, заболел. У меня был ключ; я отпер дверь и услышал странные звуки. Заглянул в спальню и увидел на кровати мать с Филом Робинсоном, богатым англичанином, владельцем отеля на набережной. В его отеле было сто номеров, но им понадобилось заниматься этим у нас в квартире.
Когда она увидела меня, то завопила: «Господи боже, Марти, уходи, уходи!» – а я стоял на месте, как болван, и пялился на них. Наконец, она соскочила с кровати и захлопнула дверь спальни. Позже, когда Робинсон ушел, она умоляла меня ничего не говорить отцу. «А то он снова тебя побьет».
Вот такая у меня биография, Эмма.
Я белая африканерская голытьба. Как и сказала моя мать.
Мой отец любил вино. Вот какие ассоциации вызывает у меня винный букет. Запах перегара, когда отец напивался и избивал меня, злясь на мать, которая опять где-то шлялась.
Когда мне было тринадцать, она сбежала. Потом отец бил меня потому, что ее не было рядом. И еще потому, что он хотел сделать меня «крутым, чтобы я умел брать жизнь за рога».
Ему это удалось.
Я много думал над тем, что он со мной сделал. Самое главное, он выбил из меня страх. Страх боли. И страх причинить боль. Вот что важно. Со временем боль притупляется. К ней привыкаешь. Но причинять боль – все равно что выпускать джинна из бутылки.
В Си-Пойнте была секция карате; занятия проходили в здании англиканской церкви. Отец записал меня туда. Я никак не мог научиться сдерживаться. Никак не мог понять, почему нам надо сдерживаться, почему не разрешалось бить своего спарринг-партнера.
Я нарывался на неприятности. В школе и на улице. И получал удовольствие. Мне нравилось бить. Впервые боль причиняли не мне; впервые я сам причинял кому-то боль. Пускал кровь. Ломал носы. Как будто это был не я, а кто-то другой. Или я вселялся в кого-то другого, перемещался в другой мир, в другое состояние. Время останавливается. Все исчезает, ты ничего не слышишь и ничего не видишь, кроме красно-серой пелены перед глазами. А за пеленой колышется какой-то предмет, который ты хочешь уничтожить всеми силами.
Когда я учился в выпускном классе, я впервые избил отца. После этого все стало чуточку лучше.
Тогда мне больше всего хотелось убраться подальше. И от него, и от Си-Пойнта. Мой сэнсэй – наставник по карате – был полицейским. Он предложил мне записаться в полицейскую команду по карате. Я записался в полицию, потому что для этого надо было ехать в Преторию. Достаточно далеко. Там меня заметили и отобрали в телохранители. Я прослужил телохранителем десять лет. Один год охранял министра транспорта. После того как он вышел на пенсию, я восемь лет охранял белого министра сельского хозяйства. Последний год проработал с чернокожим министром образования.
Первый год… Министр транспорта был невероятным человеком. Он видел меня насквозь. Он всех видел насквозь. По-моему, он видел слишком много – и слишком остро чувствовал. Наверное, именно поэтому он и застрелился. Но тогда я часто думал: почему моим отцом не мог стать человек вроде него?
25
Я разговаривал с Эммой Леру четыре часа, а потом вошла доктор Элинор Тальярд и велела мне пойти поесть.
Я не рассказал Эмме о Моне.
Мне очень хотелось. Слова готовы были сорваться у меня с губ.
Как странно – освобождать чудовищ, запертых в мозгу. Это как лавина, как пересохшее русло после дождя. Сначала льется тонкая струйка, потом вода льется потоком, потом хлещет мощная струя, которая все смывает на своем пути.
Но, когда я дошел до Моны, силы вдруг иссякли, облака пересохли. Мона из Претории. Мона из Мукленёка. Полная женщина на четыре сантиметра выше меня. Я сидел рядом с Эммой и вспоминал «Хроники Моны». Я познакомился с ней летом 1987 года, через год после того, как стал телохранителем. Она работала в салоне-парикмахерской в Саннисайде, а мне нужно было подстричься. Она спросила:
– Почему бы вам немного не отрастить волосы?
– Не поможет, – ответил я.
Я сел в кресло, и она приложила расческу к ножницам и стала молча стричь меня. Я наблюдал за тем, как она работает. У нее были густые каштановые волосы и хорошенькое личико с румяными щеками. Кожа у нее была гладкая, здоровая. И фигура. Просторный халатик не скрывал роскошной груди и бедер. На безымянном пальце не было кольца.
Она отошла от моего кресла за феном. Ее сотрудница что-то сказала – я не слышал слов. Мона рассмеялась. Чудесный звук, музыкальный, ясный, неподдельный, он зарождался где-то в глубине ее души, и она постепенно сдавалась, уступала смеху. Я следил за ней и видел, как веселье постепенно завладевает ее телом, и потом она полностью отдается ему.
Когда она закончила стрижку, обмахнула меня и смыла волоски, я спросил, как ее зовут, и она ответила:
– Мона.
– Мона, можно в пятницу угостить вас пиццей?
– Кто вы такой?
– Меня зовут Леммер.
Она смотрела на меня две доли секунды, а потом сказала:
– Можно.
Я заехал за ней на ее квартиру на Бери-стрит, и мы поели на Эсселен-стрит. Ни я, ни она не были говорунами, но мы приятно провели время, знакомясь друг с другом. Мы оба были детьми большого города, единственными детьми в семье, которые так и не выросли.
Помню, она спросила:
– Ты так много ешь, почему же ты такой худой?
– Занимаюсь спортом.
– Каким?
– По утрам пятьдесят раз подтягиваюсь, делаю по пятьдесят отжиманий от пола и упражнений для брюшного пресса. То же самое по вечерам. И пробегаю пятьдесят километров в неделю.
– Зачем?
– Нужно для работы.
Она медленно покачала головой:
– Слава богу, что я парикмахерша!
Мне хотелось снова услышать, как она смеется. И более того: мне хотелось выжать из нее смех, хотелось стать причиной ее мелодии, потому что ее смех напоминал о счастье, довольстве, обо всем, что в мире хорошо и правильно.
В тот вечер я подвез ее домой, она пригласила меня зайти, и я остался – на целых девять лет. Мне пришлось потрудиться, чтобы заставить ее смеяться. Пришлось порыться в себе в поисках чувства юмора, оставить место для человека, который мог быть безрассудным, легкомысленным, готовым пошутить, подразнить, потому что смех Моны невозможно было запрограммировать. Он был неуловимым и непредсказуемым, как выигрышные номера в государственной лотерее. Но, когда я выигрывал, награда – видеть ее охваченной радостью – была велика.
Мона изменила меня, сама того не подозревая. Оказалось, во мне спрятано много всего. Если хочешь стать веселым и легкомысленным, приходится выкинуть за борт злобу и гневливость. И тогда ты путешествуешь налегке. И тебе легко.
Я научился у нее и другому. Мона бодро и смиренно принимала собственные слабости. Она учила меня, что слезами горю не поможешь, что мы такие, какие есть, и что нет смысла это скрывать. Но усвоить ее уроки я сумел лишь много позже. Наши с ней отношения были легкими. Она ничего не требовала, жила одним днем. Если я предупреждал, что три-четыре дня буду в отъезде с министром, она совершенно искренне отвечала:
– Я буду по тебе скучать.
Когда я возвращался, она непритворно улыбалась мне, протягивала руки и весело смеялась, когда я не без усилий нес ее в массивную двуспальную кровать. Потом я раздевал ее и ласкал каждый сантиметр ее роскошного тела, до тех пор пока в ней не вспыхивало желание – как будто медведица выходила из берлоги после долгой спячки. Ее пробивала крупная дрожь, и она открывалась передо мной, словно дверь в волшебную страну. Когда я входил в нее, на ее лице отображались только удовольствие, только радость, без тени стыда. Я стал зависимым от ее радости – как и от ее смеха.
С Моной все было необычно.
Когда мне нужно было на целых полгода уехать с министром в Кейптаун, она сказала:
– Я должна кое о чем тебя предупредить.
– Что?
– В Кейптауне можешь делать что хочешь.
– О чем ты?
Мона отвела взгляд в сторону:
– Леммер, я не смогу…
– Чего не сможешь?
– Не смогу прожить без секса полгода.
– Я буду приезжать к тебе.
Она возразила: это не то. Если я с кем-нибудь познакомлюсь в Кейптауне, все нормально. Только она ничего не хочет знать. Через полгода я вернулся и приехал к ней. Она не возражала против продолжения отношений. Когда я уезжал, она не закатывала сцен. Но и не обещала хранить мне верность. Тем более когда я так далеко.
– Почему?
– Есть мужчины, против которых я не могу устоять.
– Что за мужчины?
– Похожие на тебя.
– У тебя кто-то есть?
Она не ответила.
– Поехали со мной в Кейптаун!
– Мой дом здесь. Вот здесь.
В течение девяти лет она была моей походно-полевой женой. Моей тихой гаванью в Претории. Мы никогда не ссорились. Никогда не говорили о тех шести месяцах, когда мы не виделись. Потом я получил большое выходное пособие и понял, что должен вернуться в Кейптаун, в Си-Пойнт. Я должен был вернуться туда и разобраться в самом себе.
Я снова попросил Мону:
– Поехали со мной!
Она снова отказалась.
Через три года после того, как я ее бросил, она мне позвонила. Тогда обо мне трубили все газеты. На следующий день мне должны были вынести приговор. Она сказала:
– Теперь ты знаешь.
– Что я теперь знаю?
– Какой тип мужчин я имела в виду.
Я рассказал Эмме, почему ушел с государственной службы.
– В 1998 году начальство объявило о намерении «устранить расовый перекос», то есть увеличить численность чернокожих телохранителей. Нам предложили выбирать: солидное выходное пособие или перевод неизвестно куда. Я предпочел уйти.
Купил себе квартиру в многоквартирном доме в Си-Пойнте, между Форт-стрит и Марин-стрит, всего в километре от того квартала, где я вырос.
Я искал отца, но так и не нашел его. Никто не знал, куда он уехал. Мастерская «Форда» по-прежнему была на месте, под той же вывеской. Но владельцы были новые. Вообще в Си-Пойнте появилось много новых людей. Итальянцы уехали, как и греки. Из евреев остались одни старухи – они сидели на набережной поодиночке или группками и ждали, когда к ним в гости приедут дети. Теперь в Си-Пойнте жили нигерийцы и сомалийцы, русские и румыны, боснийцы, китайцы, иракцы. Новые племена, в которые я не входил.
Я устроился инструктором по карате в клубе здоровья в Гринпойнте. По утрам учил самозащите англичанок и женщин-африканеров; днем занимался по правилам Японской ассоциации карате с детьми, южноафриканцами и представителями всех прочих племен Си-Пойнта. Так я прожил почти два года. У меня была работа. В зале ученицы-женщины называли меня Леммер, а детишки – сэнсэй. Я не был счастлив, но не был и несчастен. Постепенно я начал кое-что замечать. У меня появились новые цели в жизни. Впервые за тринадцать лет я принадлежал сам себе. Стал обычным человеком. Таким, как все.
Я видел нуворишей. Отмечал растущую тягу людей к потребительству. Стремление купить ту или иную вещь не просто потому, что она модная, но и «потому, что я могу себе это позволить». Я наблюдал одинаковые черты у всех – белых, черных, коричневых. Что крылось за их желанием окружить себя стеной новых вещей – стремление отгородиться от прошлого или от настоящего?
Но больше всего потряс меня настоящий взрыв насилия в большом городе, стремление «брать, что хочется» и вызов: «Не стой у меня на пути». Сначала я заметил, что ездить стало намного опаснее. Я видел совершенно безбашенных водителей. Поражался отсутствию вежливости, милосердия, духа коллективизма. И всплеску беззакония. Как будто правила вдруг отменили. Или, скорее, будто правила писаны не для всех. Многие проезжают перекресток на красный свет. Еле тащатся в крайнем правом ряду или, наоборот, обгоняют слева. [7]7
В ЮАР левостороннее движение.
[Закрыть]Разговор по мобильнику без гарнитуры на скоростных трассах – и вызывающие взгляды: «Попробуй скажи мне хоть что-нибудь!» Как будто наша страна превратилась в такое место, где можно делать все, что хочешь, и брать все, что только можно, прежде, чем все покатится в тартарары. Или прежде, чем все приберет к рукам кто-то другой.
И еще постоянные стоны, и жалобы, и скрежет зубовный. Все несчастны, независимо от цвета кожи, расы и вероисповедания. Все недовольны правительством, друг другом, самими собой. Все тычут пальцами в других, обвиняют, жалуются.
Я просто диву давался. Русские, румыны и боснийцы, забирая детей вечером после занятий карате, восхищенно восклицали: «Какая чудесная страна! Настоящая земля обетованная, где реки текут молоком и медом!»
А южноафриканцы были всем недовольны, несмотря на то что ездили на дорогих машинах, жили в больших домах, любовались красивейшими видами, питались в ресторанах, покупали большие плоские телевизоры и одежду от ведущих кутюрье. Я не встретил ни одного человека, довольного жизнью. Все поголовно были несчастны, причем всегда в их несчастьях были виноваты другие.
Белые были недовольны политикой ликвидации последствий расовой дискриминации и коррупцией, но они забыли, что целых пятьдесят или шестьдесят лет процветали именно благодаря им. Черные во всем обвиняли апартеид. Но ведь прошло уже шесть лет с тех пор, как апартеид пал.
И еще на меня очень давило одиночество. По вечерам я гулял по коридорам своего многоквартирного дома, видел, как разносчик пиццы доставлял разноцветные коробки одиноким толстым женщинам. Они опасливо приоткрывали двери, а потом поедали пиццу в одиночестве, наслаждаясь обществом друзей из телевизора. Или Интернета. Утром какая-нибудь ученица иногда угощала меня кофе и рассказывала, как она несчастна в браке. Иногда мое одиночество становилось таким невыносимым, что я шел им навстречу и удовлетворял их нужды. Но после этого они переставали ходить на занятия. Тогда я сформулировал для себя закон Леммера о матерях-одиночках.
Я знал: что-то неизбежно случится. Понимал не рассудком, просто смутно предчувствовал. Большой город систематически высасывает тебя, меняет, мнет и полирует, и ты становишься таким же, как все. Одиноким, агрессивным эгоистом. Кроме того, начинаешь сознавать, что внутри тебя запрятано много темного и злого. Просто зло дремало внутри тебя много лет, потому что ты сознательно подавлял недостатки. Я не занимался самоанализом, просто чувствовал постоянно давящее на меня напряжение, ощущал растущее беспокойство. Можно сказать, я заранее предчувствовал беду.
Эмма, ты, наверное, думаешь, что я пытаюсь все обосновать логически. Нет, я не пытаюсь оправдаться. Что сделано, то сделано; я убил человека, и от этого никуда не деться. Я сидел перед своим адвокатом, рослым здоровяком по имени Густав Кемп, и пытался объяснить, что я ни в чем не виноват. Он возмутился:
– Черт побери, приятель! Играй теми картами, которые сдала тебе жизнь, и прими наказание, как мужчина!
Он дал мне день на размышления и добавил: если и через день я по-прежнему буду считать, что ни в чем не виноват, он попросит назначить мне другого адвоката.
Кемп остался моим защитником.
Итак, то, что случилось, неизбежно должно было случиться. Рано или поздно. В тюрьме я много размышлял о том дне. Мне бы надо было предвидеть, что так случится, ведь все признаки были налицо. Во мне. В глазах других людей, когда они нарочно пихаются локтями на улице или показывают тебе оскорбительные жесты из окна своей машины.
Но после драки всегда проще всего махать кулаками. В общем, я повел себя как та лягушка в постепенно нагревающейся воде.
В тот вечер…
Мне надо было успеть в Бельвиль на выпускной вечер учеников, поэтому после тренировки я спешил. Принял душ, переоделся и побежал вниз по лестнице к машине. Потом я увидел четверых парней; они обступили Деметру Никулеску, одного из моих учеников, прыщавого, с мягкой челкой. Им было от двадцати двух до двадцати пяти – такой поганый возраст, когда ты еще никто, зато все знаешь. Четверо белых с накачанными в тренажерном зале мускулами и бандитским сознанием. Они издевались над несчастным Никулеску.
– А ну, покажи нам приемчики, малыш карате!
– Смотри-ка, какие у него прыщи! Растишь их в темноте, как грибы?
Когда Деметру открывал рот, они начинали издеваться над его акцентом.
– Из какой дыры ты приехал?
– Из Си-Пойнта.
– Дерьмово, парень! Ты кто по национальности?
– Южноафриканец.
– Твой папаша небось в русской мафии?
Мне было достаточно.
– Оставьте мальчишку в покое, – велел я.
– Ух ты, явился сам мастер карате! Ой, как страшно!
– Деметру, иди домой.
Он вздохнул с облегчением и ушел.
Самый рослый уловил мой выговор.
– Эй, немчура, может, покажешь нам приемчики?
Я отступил. Он шел за мной.
– Я к тебе обращаюсь, немчура!
Остальные завопили:
– Струсил? Не бойся, китаеза, мы тебе больно не сделаем!
Я услышал за спиной шаги молодого здоровяка и понял: если он до меня хоть пальцем дотронется, быть беде. Он догнал меня у самой автостоянки. Как только он положил руку мне на плечо, я развернулся и посмотрел на него в упор. Он был выше и крупнее меня. Но я был уже готов, совсем готов.
Я сказал ему:
– Я тебя убью, – и знал, что так и будет. Он тоже все понял.
Что-то мелькнуло у него в глазах – от меня не укрылась искорка страха. Вот что меня тогда остановило. Я не ожидал, что он струсит. Но потом ему, наверное, стало стыдно, потому что он на миг потерял лицо. Потому-то он и погнался за мной.
Я повернулся, сел в машину и отъехал от стоянки. И ни разу не оглянулся.
Чтобы сэкономить время, я решил проехать через Береговую линию, Ватерфронт. На перекрестке с круговым движением было много машин.
Я почувствовал удар сзади. Несильный. Просто толчок. И тогда я увидел их в зеркало – все четверо ехали в «фольксвагене-гольф». Они орали и непристойно жестикулировали. Я вышел. Эмма, мне не нужно было выходить. Надо было продолжать ехать.
Они тоже вышли.
– Мы к тебе обращаемся, придурок!
– Ты кем себя вообразил?
– Паучара волосатый!
Самый здоровый сидел за рулем «гольфа». Винсент Майкл Келли. Винс. Двадцать четыре года, клерк-стажер в крупной аудиторской компании КПМГ. Рост метр девяносто, вес девяносто пять килограммов. Все эти подробности я узнал только на суде.
Я осмотрел задний бампер моей машины. Повреждений не было.
– Эй, он к тебе обращается!
Четверка окружила меня. Винс подошел вплотную.
– Ты что, глухой, немчура? – Он пихнул меня в грудь. Теперь у него в глазах не было страха – только бравада.
Адвокат что-то говорил о действии стероидов, но нам ничего не удалось доказать. По-моему, они напали на меня только потому, что их было четверо, потому что они были молодые и сильные. Я был ниже и тщедушнее их. Создал, так сказать, ложное впечатление. А еще… Наверное, в тренажерном зале Винс временно перерождался. И ему нравилось ощущать себя сверхчеловеком, он стремился продлить это чувство.
Он снова толкнул меня, и тогда я его ударил. Несильно, я только хотел привести его в чувство. Но не привел. Тогда вмешались остальные. Я старался, Эмма! Какая-то часть меня знала, заранее знала, что́ будет, если я дам себе волю. Я старался сдерживаться. Но мы такие, какие есть. Вот что я четко понял в тот вечер. И не важно, что там утверждает наука. Как бы ни старались тюремные психологи, нас не изменишь.








